***
Обед он пропустил. Мысль о том, чтобы сидеть в шумной столовой, где каждый смех мог быть о нём, каждый взгляд — оценивающим, вызывала физическую тошноту. Вместо этого он бродил по безлюдным переходам между корпусами, курил одну сигарету за другой, хотя и не любил курить. Горький дым заполнял лёгкие, давая хоть какое-то ощущение — хоть отвратительное, но настоящее. Он зашёл в дальний туалет на втором этаже старого корпуса, где всегда было тихо и немного мрачно. Умылся ледяной водой, долго смотрел на своё отражение в потрескавшемся зеркале. Бледное лицо, тёмные круги под глазами, взгляд пустой и отстранённый. Когда прозвенел звонок, он вышел, решив пройти на следующую пару через дальний коридор, чтобы избежать любых возможных встреч. Он двигался быстро, почти бежал, уткнувшись в пол, и потому столкнулся с ней почти лоб в лоб, резко затормозив у самого поворота. Минджи. Она тоже отшатнулась, но не от испуга, а от неожиданности. В её руках были конспекты, на губах застыла привычная, лёгкая улыбка, которая всегда казалась такой беззаботной. Но сейчас, встретив его взгляд, улыбка сползла с её лица, сменившись чем-то другим. Не насмешкой. Не неловкостью. А каким-то глубоким, почти печальным пониманием. — Чонгук, — сказала она тихо. — Привет. — Привет,» — пробормотал он, уже делая шаг в сторону, чтобы обойти. Инстинкт кричал: «Беги!» — Подожди,» — её голос остановил его. Он был негромким, но твёрдым. Чонгук замер, не поворачиваясь, чувствуя, как по спине снова побежали мурашки. «Вот оно. Сейчас будет. Насмешка. Укор. «Как ты мог?» или «Я всё знаю»." — Мне… мне нужно тебе кое-что сказать, — Минджи обошла его и встала так, чтобы видеть его лицо. Она не приближалась, держа дистанцию, но её взгляд был пристальным и серьёзным. В коридоре было пусто, лишь издалека доносился гул голосов. — Что? — слово вырвалось хрипло. Минджи вздохнула, переложила конспекты из одной руки в другую. Она казалась неловкой, но решительной. — Про ту ночь. На вечеринке у Джексона. Сердце Чонгука упало и забилось где-то в пятках. «Нет. Только не это. Не сейчас.» — Мне жаль,» — выдохнула она. Он моргнул, не понимая. «Что?» — Мне жаль за то, как всё вышло. И… за себя. Я тогда поняла, — она говорила медленно, подбирая слова, глядя куда-то мимо его плеча, будто ей было легче говорить не прямо в глаза. — Я поняла, что тебе… со мной было неинтересно. Я сначала думала, что это я, что что-то не так сделала. Потом злилась. А потом… потом просто думала. Она сделала паузу и наконец посмотрела на него прямо. В её карих глазах не было ни капли злобы или упрёка. Только это странное, усталое сочувствие и какая-то горькая ясность. — Я знаю, что ты не по девочкам, Чонгук, — тихо, но чётко сказала она. — И это нормально. Мир не просто рухнул. Он взорвался в тишине. Звук слов «не по девочкам» отозвался в его черепе оглушительным грохотом. Весь воздух вырвало из лёгких. Его охватила ледяная, паническая волна паранойи, такой всепоглощающей, что на мгновение в глазах потемнело. «Они рассказали. Им было мало своих игр, своих признаний, своего бардака. Они рассказали и ЕЙ. Хосок. Тэхён. Они сели где-нибудь за пивом и обсудили его, Чонгука? Его боль, его позор, его «неправильность»? Сделали его трагедию темой для разговора? «А знаешь, а наш-то Чонгук…» Боже, они рассказали Минджи!» — Кто… кто тебе сказал? — выдавил он, и его голос звучал чужим, срывающимся на хрип. Он чувствовал, как дрожат руки, и судорожно сжал их в кулаки. Минджи широко раскрыла глаза, и на её лице мелькнуло искреннее изумление, а следом — досада. — Это неважно, Чонгук. — Она сделала шаг ближе, но не нарушая его границ, и говорила теперь быстрее, настойчивее, как будто боялась, что он не услышит главного. — Я не знаю, что там у тебя происходит, и это не моё дело, но я хочу, чтобы ты знал. Ты — хороший человек. И мне… мне приятно, если мы можем просто нормально общаться. Как друзья. Если хочешь. Она предлагала дружбу. Не жалость, не любовь, не похоть. Уважительную, спокойную дружбу, основанную на странном, трезвом принятии того, кем он был. Вернее, того, кем он не был. Она видела его пустоту и не испугалась. Она видела его фальшь и простила. Она знала его тайну — или догадывалась — и это не изменило для неё его ценности как человека. Это было так неожиданно, так чудовищно просто, что у Чонгука не осталось никакой защиты. Ни злости, ни страха, ни даже стыда. Осталась только оглушительная, оголённая горечь. Горечь от того, что это принятие пришло не от тех, от кого он ждал. Не от брата, не от того, в кого он был влюблён. Оно пришло от девушки, с которой он когда-то лёг в постель, пытаясь убить в себе эту самую правду. Он кивнул, не в силах выговорить ни слова. Кивнул ещё раз, будто подтверждая что-то самому себе. Минджи слабо улыбнулась, кивнула в ответ, и, поняв, что больше сказать нечего, мягко обошла его и пошла по коридору, её шаги тихо затихли за поворотом. Чонгук так и стоял, прислонившись к холодной кафельной стене, и смотрел в пустоту.***
На последней паре он сидел в том же углу, но теперь его отстранённость была другого качества. Это не было бегством внутрь себя. Это был полный, тотальный распад. Преподаватель что-то чертил на доске, но в голове у Чонгука не было формул. Там, в разрушенном внутреннем пространстве, выстраивались и рушились целые миры — миры отношений, взглядов, суждений. Минхо и его ухмылки. «С тобой что-то не то». Это был голос, знакомый до боли. Голос Хосока из прошлого, приказавший «стать нормальным». Голос, который он сам впустил в себя и который годами шептал ему о его уродстве, грехе, ошибке. Этот лагерь жил у него внутри, крепко вцепившись когтями в душу. Юна с её стальным взглядом и словами «ему выбирать, кого любить». Голос смелости, которого у него не было. Голос извне, предлагающий свободу, которой он боялся. Этот голос звучал громко, призывно, но он не мог до него дотянуться. Между ними была стена из стекла — он видел, как это может быть, но не чувствовал тепла. Минджи. «Ты хороший человек». Ей было всё равно, по кому он. Ей было важно, кто он. Она не требовала от него ни яркого солнца, ни мучительной драмы. Она предлагала обычную, тихую человечность. Ту самую «нормальность», к которой он так стремился, превратив её в тюрьму. А она оказалось просто… свободой быть собой. Но эта свобода, предложенная так просто, сейчас казалась самым сложным, самым недостижимым из всего. Он чувствовал, как его буквально разрывает на части. Не на две, а на три, на четыре, на тысячи осколков. Его внутренняя гражданская война, тихая и скрытая, внезапно выплеснулась наружу и отразилась в реальных людях с их реальными реакциями. Мир не был чёрно-белым. Он был ужасающе цветным, сложным, и в нём было место всему: и ненависти, и героизму, и простой человеческой доброте. И он, Чонгук, застрял где-то посередине, не принадлежа ни к одному лагерю. Он был полем боя. Система, в которой он жил все эти годы — подавление, ложь, безупречный фасад — окончательно рухнула. А новой не было. Была только эта невыносимая ясность, эта какофония голосов и взглядов. Казалось, каждый человек в этой аудитории теперь смотрит на него и знает. Знает его тайну, его борьбу, его поражение. Даже если они не знали ничего. Их обычные взгляды, их смешки над шуткой лектора, их зевота — всё это казалось теперь частью какого-то огромного, всевидящего суда. Ком в горле рос, горячий и твёрдый. Давил на глаза. Он сжал веки, пытаясь отогнать предательскую влагу. «Не здесь. Только не здесь.» Но слёзы не слушались. Они подступали волной отчаяния, не имеющего формы — не от боли Минхо, не от доброты Юны, не от простоты Минджи. А от всего сразу. От осознания, что он сломан настолько, что даже доброта его ранит, даже принятие кажется угрозой. Он резко наклонился, делая вид, что ищет что-то в рюкзаке, уткнувшись лицом в тёмную ткань. Одна, две горячие капли упали на колени, оставив тёмные пятна на джинсах. Он сглотнул рыдание, превратив его в болезненный спазм в горле. И в этот момент, сквозь жгучую влагу в глазах и оглушительный шум в голове, родилась мысль. Не эмоция, а мысль — холодная, отточенная, кристально ясная, как лезвие. «Всё. Хватит. Меня все достали.» Достали их взгляды — осуждающие, жалеющие, понимающие. Достал их шёпот — реальный и воображаемый. Достала их «забота» — удушающая, как у Хосока, или неловкая, как у Тэхёна. Достали их игры, их признания, их молчание. Достала эта безупречно чистая комната-тюрьма, этот город, пропитанный памятью, это прошлое, которое душит, как удавка. Здесь нет воздуха. Здесь нет места для него. Нужно уехать. От всего. От этой жизни. Просто исчезнуть. И начать с нуля. Там, где никто ничего не знает. Не знает о Тэхёне, о Хосоке, о пяти годах лжи. Не ждёт от него ни улыбки, ни слёз. Где он будет просто телом, номером, солдатом. Где боль можно будет заменить физическим истощением, а душевную пустоту — армейской дисциплиной. Или просто расстоянием. Тысячами километров. Мысль повисла в сознании как приговор. Как решение всех проблем. И в нём, в этой ледяной решимости, было странное, первобытное облегчение. Он вытер лицо рукавом, поднял голову. Глаза были сухими. Взгляд, упавший на меловые завитушки на доске, стал пустым и твёрдым, как у человека, который уже отсюда ушёл.