На следующий день коридор после лекции по сопромату был похож на бурлящий, нервный поток. Студенты выплескивались из аудиторий, сталкивались плечами, смеялись слишком громко, скрипели подошвами по линолеуму. Хосок вышел одним из первых, сжимая в руке папку так, что костяшки побелели. Он не видел и не слышал толпу. Перед глазами всё ещё стояло лицо матери за тем ужином — слёзы, которые она глотала, но те всё равно блестели на ресницах. И взгляд отца, холодный и разочарованный, направленный прямо сквозь него, Хосока, в пустоту. Вина была тяжёлым, живым существом, расползавшимся у него внутри, заполнявшим всё, от желудка до горла.
Тэхён шёл следом, на шаг позади. Он был бледен, глаза ввалились, в уголках губ залегли складки. Он пытался дышать ровно, но каждый вдох отдавался колющей болью в груди. Слова Чимина били в висках навязчивым, унизительным ритмом, и поверх этого — крик Чонгука, и тот леденящий, пустой взгляд.
Они больше не разговаривали. Слова кончились. Осталось только совместное, удушающее ощущение катастрофы, в которой они трое утонули по горло, но по-прежнему винили друг друга.
Хосок свернул в более тихий, узкий коридор, ведущий к запасному выходу. Ему нужен был воздух, вернее, сигарета. Что-то, что можно поджечь и вдохнуть в себя, чтобы выжечь эту тошнотворную горечь. Он уже сунул руку в карман за пачкой, когда Тэхён, шедший с опущенной головой, вдруг резко остановился. Замер, будто наткнувшись на невидимую стену.
Хосок обернулся, раздражённо буркнув:
— Чего встал?
Тэхён не ответил. Он смотрел куда-то в конец коридора; глаза широко раскрыты, в них отразился чистый, животный ужас. Хосок последовал за его взглядом.
Из мужского туалета вышел Чонгук.
Он шёл неспешно, поправляя ремешок на запястье часов. И в этом не было ничего особенного, если бы не одно.
Волосы. Вернее, их почти полное отсутствие.
Тёмные, чуть вьющиеся пряди, которые всегда так мягко падали ему на лоб, были беспощадно сбриты. Оставлены лишь короткие, ёжиком, несколько миллиметров — классическая, уставная «нулёвка», первый шаг к казённому однообразию армии. Лицо, лишённое привычной улыбки, казалось моложе и одновременно старше. Это была не просто стрижка. Это было физическое отрезание всего, что было связано со старой жизнью, с юностью, с их «компашкой».
Чонгук прошёл мимо, не повернув головы. Его взгляд был направлен куда-то вдаль, сквозь стены университета, в какую-то серую, безликую пустоту. Он не видел их. Или видел, но они уже стали для него частью пейзажа прошлого, не заслуживающего даже мимолётного внимания.
Тэхён сделал судорожный глоток воздуха, словно его ударили под дых. Всё тело пронзила ледяная волна, от которой заныли зубы. Осознание прозошедшего было страшнее любых криков. Это была тихая, неотвратимая поступь судьбы, которую они сами и запустили.
Хосока же охватила другая реакция — паническая, яростная. Увидев этот обритый затылок, символ окончательного разрыва, он почувствовал приступ бессильной злости. Нет, не злости на Чонгука. На себя. На Тэхёна. На весь мир. Эта ярость искала выход, и выходом стал Тэхён, стоящий рядом с лицом идиота, неспособный вымолвить и слово.
Резко, почти грубо, Хосок схватил его за рукав бомбера и потащил за собой к запасному выходу. Тэхён не сопротивлялся, он был слишком ошеломлён, ноги двигались сами.
Холодный зимний воздух во дворе ударил по лицу, но не принёс облегчения. Хосок выдернул пачку сигарет, одну зажал в губах, другую сунул Тэхёну, который машинально взял. Пальцы у обоих тряслись так, что зажигалку пришлось чиркать три раза. Первые затяжки были горькими и едкими.
— Видел? — голос Хосока прозвучал хрипло, отрывисто, перебивая тишину. Он не смотрел на Тэхёна, уставившись в стену. — Что делать?
Тэхён молчал, затягиваясь так глубоко, что закружилась голова. В его разбитом сознании всплывали обрывки: отчаянные и безумные.
— Не знаю… — прошептал он наконец. — Может… документы? Паспорт? Отобрать, спрятать? Пока сессия… ему же не дадут отчислиться, пока идёт сессия…
Хосок резко повернулся к нему. В его глазах вспыхнуло что-то дикое, почти презрительное. Горькая, истеричная усмешка исказила его лицо.
— Да, отлично! — выкрикнул он, и его голос сорвался на фальцет. — Похитим паспорт! Ещё больше унизим, лишим последних прав на собственное «я»! Чтобы он возненавидел нас окончательно и сбежал в первую же ночь, хоть пешком! Блестящий план, Тэхён! У тебя как всегда — лёгкие решения, которые только усугубляют дерьмо!
Тэхён отшатнулся, будто физически получил удар. Его собственная вина и беспомощность мгновенно трансформировались в ответную злобу.
— А у тебя есть варианты лучше?! — его голос тоже сорвался, став пронзительным и злым. — Сидеть и смотреть, как он себя в могилу закапывает? Кивать и говорить «ну что ж, такова жизнь»?
— Может, так и надо! — рявкнул Хосок, швыряя окурок под ноги и раздавливая его носком с такой силой, будто хотел расплющить весь мир. — Может, это его выбор! Может, лучшее, что мы можем сделать — это не лезть! Как и говорил Чимин!
— Ага, и пусть уезжает ломать себе жизнь из-за наших проёбов? — Тэхён тоже бросил сигарету, шагнул вперёд, сокращая дистанцию. — Это хреновый выбор, Хосок!
Они стояли друг напротив друга, разделённые полуметром ледяного воздуха, их рваное дыхание вырывалось клубами пара. Они не видели решения. Они видели только пропасть. И собственное отражение на её дне — двух эгоистов, которые до сих пор думали не «как ему помочь», а «как его остановить», потому что его уход был невыносим для их собственного, израненного самоосознания.
Именно в этот момент, когда тишина между ними натянулась, из-за угла вывалилась знакомая, развязная троица. Минхо, Джэхун и ещё один парень. Они уже были на взводе от собственной крутости и вселенской скуки. Увидев их, замерших в немой дуэли, их лица расплылись в ухмылках.
— Опа! — протянул Минхо, широко расставив ноги. — Смотрите-ка, сердечные друзья на тайном совещании. Чего такие хмурые, голубки?
Джэхун, с сияющими глазами, обратился к Хосоку, делая вид, что шепчет по-дружески:
— А ты, Хосок, осторожней. А то мало ли… Ты же с ним постоянно. Ориентация, она, говорят, воздушно-капельным путём передаётся.
Он не успел договорить.
Та тупая, агрессивная пошлость, впившаяся в и без того оголённые нервы, сработала как детонатор. Всё, что копилось в Хосоке — вина, ярость, бессилие — вырвалось наружу в одном, сконцентрированном взрыве.
— ИДИТЕ НАХЕР! — проревел он, и его голос, низкий и хриплый от крика, эхом отозвался в стенах дворика. — ПРЯМО СЕЙЧАС, НАХЕР, С КАКОЙ ПИЗДЫ ВЫ ЛЕЗЕТЕ СВОИМ ГНИЛЫМ РЫЛОМ В ЧУЖИЕ ДЕЛА!
Он рычал с такой первобытной, чистой ненавистью, что ухмылки на лицах пацанов сползли, сменившись мимолётным испугом. Он был зверем, загнанным в угол, готовым рвать. Он схватил оцепеневшего Тэхёна за предплечье, с такой силой, что тому аж больно стало, и рванул его за собой обратно в здание, оставив троицу в гробовой, ошеломлённой тишине.
Он тащил по коридору, мимо удивлённых лиц, в сторону самого дальнего, старого крыла. Тэхён, оглушённый и его криком, и своей собственной яростью, уже кипевшей внутри, не сопротивлялся. Ему тоже хотелось бить. Ломать. Кричать.
Хосок втолкнул его в безлюдный туалет, тяжёлая деревянная дверь с грохотом захлопнулась. Он щёлкнул задвижкой, запирая их изнутри. В помещении пахло хлоркой и сыростью, горели две тусклые лампочки.
— Доволен? — Хосок обернулся к нему, и в его глазах больше не было ничего, кроме обвинения. Он не кричал теперь. Говорил тихо, сдавленно, но каждое слово било, вгоняя всё сказанное в сознание Тэхёна. — Твоё публичное признание, твой «смелый», «освобождающий» каминг-аут — это был последний гвоздь в крышку его гроба. Он и так висел на волоске, а ты взял и выставил самое сокровенное, самое пугающее — саму возможность быть таким — на всеобщее обозрение! На потеху таким ублюдкам, как эти! — Он ткнул пальцем в сторону двери. — Если бы не эта твоя идиотская, дешёвая показуха, может, мы бы ещё могли что-то сделать!
Тэхён отшатнулся, прижался спиной к холодному кафелю. Его собственная вина, уже готовая вылиться в слёзы или мольбы, под воздействием этой атаки мгновенно затвердела, превратилась в броню из ответной злобы.
— А, так я виноват? — выдохнул он, и его голос зазвучал странно, язвительно и высоко. — Я? Я хотел ему показать, что не надо бояться! Что можно жить с этим и не прятаться по углам! В отличие от тебя, который его в этот самый тёмный угол на пять лет и затолкал! С чего это вдруг я во всём виноват? — Он оттолкнулся от стены, выпрямился во весь рост, его глаза, горящие лихорадочным блеском, впились в Хосока. — Хосок, давай-ка напомню с чьей «заботливой» беседы в его пятнадцать всё это и началось?! Кто объяснил ему, что его чувства — это «неправильно», что надо «стать нормальным»?! Это твоих рук дело, друг мой, засунул его в этот проклятый гроб ты!
— Я ЗАЩИЩАЛ ЕГО! — Хосок сорвался на крик. Он шагнул вперёд, они оказались нос к носу, дыхание смешалось — одно горячее и прерывистое, другое — холодное и ядовитое. — От таких как ты! От твоей легкомысленной, всё портящей дрочки! От твоих бесконечных девочек, от твоих пьяных поцелуев, от твоего флирта, который для тебя — игра, а для него — чувства! Я думал, что ограждаю его от боли! От боли быть отвергнутым тобой, кем ещё!
Тэхён закинул голову и засмеялся. Звук был уродливым, надрывным, без капли веселья.
— Отлично сработало. Поздравляю. А теперь смотри — он не просто влюблён в такого ужасного, как я. Он хочет сбежать на край света, лишь бы только не видеть нас. Ты своего добился, старший братец. Защитил на славу.
Это было слишком. Слишком правдиво, слишком больно, слишком близко к той чёрной дыре, что пожирала Хосока изнутри. Его лицо исказилось гримасой такой муки и ярости, что стало страшно. Он поднял руку — не для удара, а в каком-то бессильном жесте отчаяния — и в этот самый миг…
БАМ-БАМ-БАМ!
Глухой, наглый стук кулаком по деревянной двери заставил обоих вздрогнуть и застыть.
— Эй, голубки! — раздался нарочито громкий, издевательский голос Джэхуна. — Не деритесь, милые! Выходите, не скромничайте!
Этот идиотский, пошлый вызов, вломившийся в самый центр их личного ада, стал последней каплей. Он моментально, как ледяная вода, погасил пламя их ссоры, оставив лишь чёрный, дымящийся пепел стыда и вселенской усталости. Они одновременно, не сговариваясь, обернулись к двери. В их взглядах, ещё секунду назад полных ненависти друг к другу, теперь читалось одно и то же: омерзение. Омерзение к этой ситуации, к себе, к этим кривляющимся ублюдкам за дверью, ко всему миру.
Хосок медленно опустил руку. Он посмотрел на Тэхёна. Не в глаза, а сквозь него, будто видел уже не друга, не сообщника по несчастью, а просто часть кошмара, от которого нужно избавиться. Его лицо стало каменным, пустым.
— Иди нахуй, Тэхён, — произнёс он тихо, ледяным, ровным тоном, в котором не было уже даже злости.
Тэхён усмехнулся. Кривая, невесёлая усмешка, больше похожая на оскал. Он кивнул, один раз, резко.
— Взаимно. Иди и захлебнись в своей святой, всепоглощающей заботе.
Больше нечего было сказать. Хосок резко дёрнул задвижку, с силой распахнул дверь, так что та с грохотом ударилась о стену, едва не задев подскочивших было пацанов. Он прошёл сквозь них, не глядя, отпихнув плечом зазевавшегося Джэхуна, и зашагал в одну сторону коридора. Тэхён вышел следом, через секунду. Он не смотрел на ошеломлённых пацанов. Он посмотрел на уходящую спину Хосока, на мгновение, и потом развернулся и пошёл в другую сторону.
Они расходились по разным концам длинного, пустого коридора. Больше не было «тройки». Не было даже двух.
***
Ночь после ссоры Тэхён провёл в каком-то оцепенении. Он метался по своей захламлённой комнате, не в силах ни лечь, ни сесть. Слова Хосока, эти удары вины и злости, перемешались в голове с образом обритого Чонгука и кристаллизовались в одну безумную, навязчивую идею:
нужно поговорить. Не с Хосоком, тот теперь враг. С Чонгуком. Один на один. Без посредников, без игр, без сценариев. Объяснить всё. Извиниться. Упасть на колени, если потребуется. Показать, что он — не тот легкомысленный идиот, каким предстал. Что его чувства — не мимолётное озарение, а… что? Он и сам не знал. Но это что-то настоящее, от чего болит всё внутри.
На рассвете, так и не сомкнув глаз, он уже стоял у подъезда дома Чонов, закутанный в чёрную куртку, похожий на бандита или на привидение. Холодный, влажный воздух стелился по асфальту. Он курил одну сигарету за другой, нервно поглядывая на дверь. Его трясло — от холода, от бессонницы, от адреналина.
Ровно в семь тридцать дверь открылась. Вышел Чонгук.
Он был один. В тёмной спортивной куртке, рюкзак за спиной. Его новая, короткая стрижка делала профиль резче, взрослее. На лице не было привычной, лёгкой улыбки. Не было и вчерашней ледяной пустоты. Было сосредоточенное, будничное выражение человека, который чётко знает, куда идёт и что будет делать в течение дня. Он не увидел Тэхёна сразу, сделав пару шагов в сторону остановки.
— Чонгук-а, — голос Тэхёна прозвучал хрипло, непривычно тихо. Чонгук замедлил шаг. Не остановился. Просто замедлил. Он повернул голову, его взгляд скользнул по Тэхёну, будто по столбу или по дереву — без интереса, без удивления, без ненависти. Просто отметил факт его присутствия и продолжил движение. — Чонгук, подожди. Пожалуйста. Минуту. Одну минуту, — Тэхён зашагал рядом, пытаясь попасть в его ритм, но Чонгук слегка ускорился.
— Мне надо на пары, — сказал Чонгук ровно, не глядя на него.
— Я знаю. Я… могу подвезти. Просто… нам нужно поговорить.
— Не нужно.
— Нужно! — Тэхён не выдержал, его голос сорвался. Он перегородил Чонгуку дорогу, встав перед ним на тротуаре. — Послушай меня, ради всего святого! Хотя бы раз выслушай! Я… я всё испортил. Я знаю. Я был идиотом, эгоистом… Называй как хочешь, но эти чувства… они не притворство. И не игра. И не… Я…
Он задыхался, слова путались, вылетая беспорядочным, жалким потоком. Он говорил о катарсисе на фестивале, о своём страхе, о том, как мучился, пытаясь понять себя. Говорил о том, что публичное признание было ошибкой, глупой попыткой показать ему, Чонгуку, что можно не бояться. Он клялся, что не хотел причинить боль. Он умолял дать шанс всё объяснить, начать заново, без Хосока, без давления, просто… побыть рядом. Говорил, запинаясь, глотая ком в горле, и сам слышал, как это всё звучит жалко, неубедительно, как оправдание преступника, который вдруг осознал масштаб содеянного.
Чонгук слушал. Стоял прямо, руки в карманах куртки, смотрел куда-то поверх плеча Тэхёна, на серую стену дома напротив. Его лицо было абсолютно бесстрастным. Ни тени волнения, ни гнева, ни боли. Казалось, слова Тэхёна доходят до него, как шум дождя за стеклом — фоном, не более.
Когда Тэхён наконец выдохся, замолчал, смотря на него умоляющими, полными отчаяния глазами, наступила длинная и невыносимая тишина.
Чонгук медленно перевёл взгляд на него. Встретился с его глазами. И тут Тэхён увидел глубокий, тёмный колодец усталости, за которой скрывалось что-то невыразимо тяжёлое. Но на поверхности этого колодца — идеальный, холодный лёд.
Чонгук глубоко, медленно вдохнул. И так же медленно выдохнул, выпуская в морозный воздух маленькое облачко пара. На его губах дрогнуло что-то. Не улыбка. Её эхо. Той самой, солнечной, беззаботной улыбки, которая была его маской столько лет. Теперь она выглядела как горькая, прощальная гримаса.
Он шагнул вперёд и хлопнул Тэхёна по плечу. Жест был знакомым, братским, каким хлопают по плечу приятеля, отправляя его в путь. Но прикосновение было чужим, как рукопожатие с незнакомцем.
— Тэхён, — сказал Чонгук. Голос его был спокойным, без интонаций. — Мне уже не пятнадцать.
Пауза. Слова повисли в воздухе, кристально ясные и смертоносные.
— Я тебя больше не люблю.
Тэхён замер. Мир вокруг не рухнул. Он просто выцвел, потерял звук, превратился в плоскую картинку. Он слышал слова, но мозг отказывался их расшифровывать.
— Живи своей жизнью, — продолжил Чонгук, всё с тем же эхом улыбки в уголках губ. — А я буду своей. Удачи.
Он легко обошёл остолбеневшего Тэхёна, и ровным, уверенным шагом направился к подъезжавшему как по заказу автобусу. Вошёл в салон, не оглядываясь. Двери с шипением закрылись. Автобус тронулся, набирая скорость, и вскоре скрылся за поворотом.
Тэхён остался стоять посреди тротуара. Ветер трепал его нечёсаные волосы, забирался под куртку. Он не чувствовал холода. Он ничего не чувствовал. Внутри была только одна мысль, бившаяся, как раненная птица, о стены черепа:
«Как… больше не любишь? Правда ли… больше не любишь?»
Сначала пришло непонимание. Это шутка? Месть? Потом — холод. Ледяная волна, поднимающаяся от пяток к макушке, сковывающая каждый мускул. И только потом — боль. Тупое, сокрушительное давление где-то в центре груди, будто гигантская рука сжала его сердце и не собиралась отпускать. Боль от потери чего-то, что он едва успел осознать, как своё. Боль от осознания, что он опоздал. Не на день, не на неделю. На пять лет. И эти пять лет убили в Чонгуке всё, что могло бы отозваться на его запоздалые признания.
Он стоял, не в силах пошевелиться, пока мимо него не прошла женщина с собакой, бросившая на него странный взгляд. Тогда он, как автомат, повернулся и побрёл прочь, не зная куда. Его плечо, куда Чонгук хлопнул его, горело, будто от ожога.
***
В автобусе Чонгук прошёл в самый конец, упал на сиденье у окна. Внешнее спокойствие, этот ледяной панцирь, в который он себя заковал, треснуло в первую же секунду, как только он оказался вне поля зрения Тэхёна.
Руки задрожали. Дыхание стало сбивчивым, поверхностным. Он уставился в грязное окно, но не видел мелькающих домов. Перед глазами стояло лицо Тэхёна — искажённое страданием, с мокрыми от слёз глазами. И его собственные слова отдавались внутри чудовищным, оглушительным эхом.
«Я тебя больше не люблю.»
Ложь. Громадная, чёрная, удушающая ложь. Любовь не исчезла. Она была тут, внутри, всё та же — обожжённая, искалеченная, но живая. Она взывала, кричала, рвалась наружу в ответ на это отчаянное, неловкое признание. Пять лет подавления не убили её. Они сделали её сильнее, тише и смертоноснее, как глубоководное течение.
Но что он мог дать этой любви теперь? Тэхён, пришедший к осознанию через панику, алкоголь и публичный скандал? Тэхён, который был частью системы, его сломавшей? Доверие было мертво. Вера — растоптана. Всё, что оставалось — это боль. Невыносимая, всепоглощающая боль от того, что желаемое так близко и так навсегда недостижимо.
Его взгляд упал на собственное запястье, лежащее на колене. Там, под тонкой кожей, пульсировала вена. Физическое подтверждение жизни, которой он больше не хотел.
Не думая, движимый слепым, животным порывом заглушить душевную агонию физической, он поднёс запястье ко рту. Глубоко, с отчаянием обречённого, впился зубами в собственную плоть.
Боль была острой, яркой, шокирующей. Он стиснул зубы ещё сильнее, пока не почувствовал солоноватый привкус крови на языке и не услышал хруст — не кости, нет, но такого давления, от которого потемнело в глазах. Он держал, пока тело не взмолилось, пока инстинкт самосохранения не заставил разжать челюсти.
На бледной коже запястья остался чёткий, багровый отпечаток зубов. Уже наливаясь синевой по краям, в центре — разодранная, сочащаяся каплями крови ранка. Дикая, уродливая метка.
Именно эта новая, жгучая, конкретная боль вернула его в реальность. В автобус, к запаху бензина и старых сидений. Он смотрел на своё запястье, на эту гематому в форме собственных зубов, и медленно, очень медленно, пришло пустое осознание.
«Надо держать себя в руках.»
Он достал чистый носовой платок из кармана, туго, почти профессионально обмотал им запястье, скрывая следы своего минутного безумия. Боль пульсировала, напоминая о себе с каждым ударом сердца. Но странным образом она принесла облегчение. Она была проще. Её можно было перетерпеть. В отличие от той, другой, что разрывала его изнутри.
Он откинулся на сиденье, закрыл глаза. На лице не было ни следа недавней бури. Только усталость. Глубокая, беспросветная усталость человека, который сделал самый трудный выбор в своей жизни — выбор против собственного сердца. И теперь ему предстояло жить с этим. Или просто — жить. День за днём. Пока не кончатся дни, или пока боль не уйдёт. Или пока он сам не сойдёт с дистанции.