Helping the world via murder, a guide by your local reformed terrorist

Перевод
NC-17
В процессе
314
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Naruto, Jujutsu Kaisen (кроссовер)
Размер:
планируется Мини, написано 797 страниц, 248 832 слова, 62 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
314 Нравится 144 Отзывы 145 В сборник

Глава 33: Тенген обретает (одного) ребёнка

Настройки
Какаши — из тех людей, кто разрушает отношения, даже не начав их. Из тех, кто смотрит на кого-то и думает: «Я мог бы быть с тобой» — только чтобы бросить эту мысль в огонь и продолжить жить, будто ничего не было. Из тех, кто предпочитает переживать любовь только на холодных страницах книги, написанной давно умершим человеком. Из тех, кто скорее позволит тебе возненавидеть его, чем полюбить. Из тех, кто скорее примет кунаи в сердце, чем ласку. Из тех, кто предпочтёт забыть о сентиментальности, чем поддаться ей. Из тех, чью дату рождения лучше не помнить. Не то чтобы он бы стал её праздновать. Он — из тех, кто скорее проведёт время с мёртвыми, чем с живыми. …По крайней мере, таким был Какаши. Обито знает Какаши лучше, чем хотелось бы. Не по собственному выбору — так просто сложилось. Так бывает. Раз в сто лет Обито наведывается в Каноху, якобы для разведки или какого-нибудь ещё дерьма, и каждый раз натыкается на Какаши, склонившегося над камнем, высохшим от времени. Или, может быть, он снова в кладбище — стоит, наклонившись над могилой Рин, с преданностью, которой не удостоил её при жизни. Он укладывает цветы, смахивает пыль и всё прочее, что портит плоскую поверхность этого тусклого камня. Глаза Какаши становятся печальными и серьёзными, как будто он знал её всю свою жизнь, а умерла она только вчера. Книга спрятана, и тишина, нарушаемая лишь тихими рассказами о его дне или о чём-то, что он решил добавить в этот раз. Чаще всего он говорит с ней о мелочах. Будто пытается её в чём-то успокоить. Только вот успокоить не может даже себя. Его голос мягок, бережен, как попытка прикоснуться к крыльям бабочки, не повредив их. Гораздо мягче, чем он когда-либо говорил с Рин при жизни. Ирония почти побудила Обито в тот момент врезать Какаши. Может, если бы он это сделал, их история сложилась бы иначе. А может, нет. Может, они просто подрались бы, и Обито не стал бы произносить его имя, потому что Какаши его не заслуживает. А Какаши просто поставил бы Обито в список вражеских ниндзя, потому что Обито не мог убить Какаши, а Какаши не мог убить Обито. Не тогдашнего Обито. Вместо этого он разорвал пару Зецу, убил несколько ниндзя — или дюжину — и пошёл дальше. Ярость всё ещё бурлила в его венах, хотелось раздавить Хатаке — хоть одного. Но нельзя, потому что Хатаке остался только один. А он всё ещё жив. Потому что ярость — единственное, что его держит. Потому что без неё останется только скорбь. Потому что Учиха Обито — ничто без своей злости, без этого огня, без этой ненависти, пульсирующей в венах. Он её ненавидит. Так же, как ненавидит Какаши. И всё равно он возвращается. Может, из-за горького чувства мести — посмотреть, как Какаши страдает из-за смерти двоих, на которых ему никогда не было дела при жизни. А может, чтобы утонуть в его грусти. Или, может, это какая-то извращённая попытка победить в соревновании, которое началось ещё тогда, когда они оба были детьми — в соревновании, о котором Какаши, вероятно, и не вспоминал. А потом бывают дни, когда Какаши сам приходит поговорить с Обито. Приносит каждый раз разные цветы — наверное, потому что никогда не удосужился узнать, какие любил Обито. Он тоже говорит с Обито о повседневном. Ничего серьёзного. Но в тоне есть что-то более печальное. Он рассказывает всё подряд — что видел, что пробовал. Наверное, в какой-то дурацкой попытке показать Учихе Обито мир, в котором тому не суждено было жить. Мир, который Какаши видит только потому, что Обито умер ради него. Слова его мягкие. Как у Рин. Пронизанные сожалением, тяжёлые от эмоций. Он говорит и говорит перед камнем, который не ответит. С мальчиком, который на самом деле не мёртв. Слова его добрые. Добрее всего, что Обито слышал от него при жизни. Почти дразнящие. Какое-то неуверенное товарищество, которого тогда не было, и которое есть теперь — лишь как попытка Какаши облегчить свою вину… или ещё что-то. Обито плевать. Ему плевать на бабушку, которой Какаши помог в тот день, плевать на то, как он смахнул пыль с его старых очков. Плевать на его дурацкие рассказы о том, как он снова опоздал. Плевать на то, что Какаши приходит к его могиле каждый месяц, приносит данго, а потом жалеет об этом, когда муравьи облепляют его с утра. Плевать на то, как он иногда приносит каменных кошек из клана Учиха — будто бы в компанию, или ещё для чего-то столь же безумного. Обито не может меньше заботить этот спектакль. Он не может меньше заботиться о Какаши и его тщетных попытках почувствовать себя лучше. Он не заботится вообще. И всё равно он продолжает приходить. Это был самый обыкновенный день, когда он наконец понял, почему злился. И на себя, и на Рин. Почему горечь щиплет глаза, а злость жжёт горло. Почему так хочется вцепиться Какаши в горло и задушить, но при этом — чтобы Какаши продолжал приходить. Или, наоборот, чтобы он исчез навсегда. Это горькое осознание. Это осознание того, что Хатаке Какаши способен любить тебя — только если ты мёртв. Что вся та забота, которую ты отдаёшь ему при жизни… Не сравнится с памятью о тебе после смерти. Или, по крайней мере… Так думал Обито. Может быть, это был его способ обмануть самого себя. Может, он сам вогнал Какаши в этот образ — отчаянная попытка доказать себе, что Вот, видишь? Мы с Рин были не особенными. Какаши никого не любит. Детская попытка выиграть в той игре, в которую у него не было ни единого шанса. Попытка объяснить, почему Какаши не заботился о нём и Рин, пока они были живы. Почему он начал волноваться — только когда они умерли. Попытка вложить сердце в бесчувственного мальчика, заставить его заботиться, выдавить из него хоть какое-то чувство — и ощутить мнимое удовлетворение от того, что теперь, когда Какаши хотел бы стать его другом, Обито уже не заботит это ни на каплю. Может быть, Какаши и был способен на любовь. Просто он никогда не любил их. То, что осталось у подножия этих могил, сказанные слова, обмен взглядами, увядшие лепестки… Это была не любовь. Потому что ты не можешь любить то, что в могиле, если ты не любил это при жизни. Можно ли называть это любовью, если она приходит только после? Можно ли говорить о любви, если ты любишь не человека, а воспоминание о нём? Можно ли называть это любовью, если ты не чувствовал её, пока они дышали? Это не любовь. Это — сожаление. И грань между ними никогда не была тоньше. Ни для Какаши, ни для Обито. Может быть, любовь слаще на вкус, легче ложится на душу, звучит приятнее для ушей. Если ты любил, то, возможно, тебе не нужно чувствовать ту вину, которая душит изнутри — потому что на самом деле ты испытывал всего лишь сожаление. Может быть, именно это помогло Какаши. Может быть, любовь звучала мягче, легче, чище, чем горечь сожаления. Может, она делала его поступки менее ужасными, словно он в какой-то степени всё же всё исправил. По-своему. Искалеченно. Извращённо. В конце концов, сожаления тоже могут увянуть и умереть — как и всё остальное. И, очевидно, то, что случилось после «смерти» Обито… Означало, что чувство долга Какаши перед ним и Рин, скорее всего, тоже закончилось. Ведь больше не было сожаления. Какаши, наконец, смог двигаться дальше. Наконец-то освободился от призраков прошлого, от мёртвых и их гниющих тел. Наконец перестал приходить к Рин и Обито, словно они всё ещё с ним рядом. Наконец перестал жить в тени Команды Минато и смог двигаться в будущее — с собственной командой. Может быть, именно тогда и пришло понимание: Какаши никогда не любил мёртвых. Всё, что он чувствовал — это было сожаление. И когда мёртвые сказали ему двигаться дальше — сожаление ушло. А Какаши пошёл вперёд. Как и подобает гению — без полумер, не оглядываясь. Он пошёл вперёд и оставил Обито гнить в пыли. Он пошёл вперёд и, как всегда, преуспел — ведь он был гением даже в этом. Он пошёл вперёд и оставил после себя наследие, клан, и, вероятно, будущее светлее, чем у кого-либо из его поколения. Обито задаётся вопросом, каково это было — любить по-настоящему. Он спрашивает себя, какова любовь Какаши. Он думает — любит ли Какаши так же, как делает всё остальное. Он гадает, ужасен ли Какаши в любви, или он, как всегда, гениален. Он размышляет — его любовь нежна, как дуновение ветра, едва касающееся плеча, вплетающееся в жизнь исподволь, как вода в русло реки, — и вот ты уже не знаешь, с чего всё началось, но уже не можешь представить жизни без неё. Или, может быть, это любовь, похожая на пламя — вспышка и ожог. Такая любовь, которую способны выдержать только шиноби. Любовь на грани: Не умирай — и я заставлю их страдать за каждую каплю твоей крови. Он думает — имеет ли это теперь хоть какое-то значение. Он думает, что… — Ты совсем не пытаешься скрыться, — вырывается из него. Голос — резкий, колючий. — Ты почувствовал меня, — отвечает незнакомый голос. Лёгкий, как перо. Но не настоящее. Лёгкий — как бывает только у искусственных вещей. Как будто это не перо, а подделка, пластиковый лист, привязанный к ветке. Лёгкость, в которой нет жизни. — Как и ожидалось от тебя. Перед ним стоит человек с тёмными глазами и ещё более тёмными волосами. Этот взгляд вызывает в Обито отвращение, поднимает в нём что-то животное, что-то, что хочет вырваться наружу и сломать, раздавить — потому что всё в этом неправильно. Новые инстинкты кричат: неправильно, неправильно, неправильно… Человек? Проклятие? И то, и другое? — Кто ты? — спрашивает он.

***

Интересно нестандартный, стандартный человек — вот какое первое впечатление составил бы Кэндзяку. Форма этого проклятия — стандартна, если смотреть с первого взгляда. Светлые волосы, тёмные глаза. Его даже можно назвать красивым — в классическом смысле. Рост — ни высокий, ни низкий. Телосложение — почти среднее. Не слишком мускулист, но и не хрупок. Его проклятая энергия — тоже стандартная. Тихая и приглушённая, как у того, кого легко не заметить. Но, ах, наверное, вот тут-то стандарт и заканчивается. И начинается нестандарт. Потому что лицо этого проклятия покрыто шрамами — глубокими и грубыми. И каждый из них говорит лишь о доле той боли, что испытало тело, когда рана врезалась в саму сущность проклятия. И всё же — проклятия не носят шрамы, как люди. У проклятий шрамы — это прихоть. Их можно сотворить или стереть одним лишь порывом воли, одним взмахом руки. Одежда его — тоже далеко не стандарт. Она древняя. Старая. Ткань — тонкая и изящная, но видно, что она была создана вовсе не для церемоний и не для прогулок по улицам среди высшего общества. Она была создана для боя. Сшита с вниманием, укреплена, как символ статуса и силы. И это Кэндзяку прекрасно узнаёт. По крайней мере — по памяти. Хотя никто, кого он знал, не носил ничего подобного. Но опять же — он ведь никогда и не слышал о родне Тенгена. Телосложение его — тоже кажется стандартным на первый взгляд. Но стоит заглянуть под складки одежды, и становится ясно, что это тело — тело воина. Очерченное проблесками мускулов под тканью. Но, пожалуй, самое тревожное — это вовсе не облик. А энергия. На первый взгляд — обычная. Но если прислушаться внимательнее, становится ясно — это нечто монструозное. Почти безумное. В этой энергии есть что-то скверное. Что-то такое, что Кэндзяку определяет как минимум особый ранг. И даже не столько нестандартно то, чем она является — сколько то, как она ощущается. Пульсирующая мощью. Истекающая злобой. Пропитанная древним безумием. Если бы Кэндзяку пришлось найти слова, чтобы описать её, он бы сказал: как шероховатая, пересушенная поверхность старинного свитка, слишком долго лежавшего раскрытым. Если бы, скажем, Дзёго заставил его описать это ещё точнее, он бы сказал — это как тысячелетняя обида, оставленная бродить ещё на тысячу лет. И, может быть, если бы Кэндзяку закрыл глаза — он бы увидел перед собой старинный Хэйан-кё. С качающимися фонарями и золотым величием прошлого. Когда ёкаи ещё свободно бродили по улицам, а Кэндзяку наблюдал за этим свысока. Когда проклятая энергия пропитывала воздух до густоты. Когда злоба не знала конца. Когда запах фонарного масла и тлеющей бумаги смешивался в безумии, провозглашая расцвет эры дзюдзюцу. Вот такое чувство сейчас — хотя и нет фонарей, и золотой век давно канул в Лету. И всё же. Кэндзяку бы сказал, что это что-то вроде кармана времени. Мгновение из прошлого. Взгляд в славу ушедших лет. Но это — не совсем то же самое. Это ощущение — знакомое. Как прошлое. Как что-то, что давно миновало. Но это не совсем золотой век дзюдзюцу. Это что-то древнее. Древнее даже его. Проклятие смотрит на него, ожидая ответа. Взгляд его апатичен. Почти нейтрален. Как поверхность озера без колебаний. Но, ах, Кэндзяку думает, что под этой поверхностью есть нечто большее. Оно всегда есть. — Друг, — отвечает Кэндзяку, с улыбкой, что полна фальшивой жизнерадостности. Проклятие обдумывает его слова. В уголках губ — странный изгиб. Почти как сухая насмешка. Оно лишь пожимает плечами — будто ему всё равно. Но есть нечто в натянутом уголке его рта, что наводит Кэндзяку на другие мысли. Друг. Интересное слово. У Кэндзяку нет друзей. Есть фигуры на доске. Инструменты. Орудия. Дружба — это сентиментальность. А проклятия не чувствуют сентиментальности по отношению друг к другу. В мире дзюдзюцу, где слабые раздавлены, а сильные становятся ещё сильнее — нет места такому понятию, как «дружба». Во времена Хэйан проклятия объединялись только ради силы. Слабые собирались в стаи. Сильные стояли обособленно. Это не изменилось. Но в современном мире — нужны современные новшества. Временное партнёрство, альянсы — всё это теперь часть стратегии. Если раньше это вызывало насмешку, то теперь временный союз — это знак силы. Это значит, что тебя выбрали. Это значит, что ты достаточно умен, чтобы заключить сделку… Это значит, что ты способен выжить в новой эре дзюдзюцу. Маги развиваются. А значит, и проклятия должны. Но проклятия не выживают благодаря дружбе. Потому что понятие это — чуждое им. Какие бы чувства они ни испытывали к этому слову, они всегда будут окрашены человеческим восприятием. Слова «дружба» и «любовь» — исписаны чернилами и измазаны грязью для проклятий. Потому что они знают только искажённые версии. Те, из которых они были сотканы. Но, ах, бывают и исключения. Проклятия, что рождены из останков людей. Маги, что не были изгнаны. Маги, что умерли — проклятые. Маги, что умерли с обидой. Или с сожалением. Маги, что умерли — и не вернулись… прежними. — Ты пришёл за мной, — отмечает проклятие. Его голос — хриплый, словно от старой болезни. Оно не говорит больше ни слова. Просто смотрит на Кэндзяку в ожидании. Есть в этом нечто тонкое, почти искусственное. Будто оно читает чужой сценарий. Проклятая энергия — как лихорадка, не вышедшая с потом. Как гниющая болезнь, что ждёт, когда её излечат. — Мне просто любопытно, что за новый экземпляр у нас появился, — отвечает Кэндзяку с лёгким, радостным голосом. — Ты — редкое проклятие. Найти тебя было непросто. Проклятие изучает его в ответ. Взгляд — рассеянный, будто оно проверяет некий список в голове, которую не до конца осознаёт. — Ну вот ты и нашёл, — сухо отвечает оно. Голос — всё тот же. Как и прежде. Словно продиктованный кем-то другим. Мягкие слова, словно заставленные быть нейтральными, хотя быть ими они никогда не были. Как сказал Кэндзяку: интересно нестандартный стандарт. Он изучает его. Он задаётся вопросом, пошло ли это существо в мать. Думает, не отражают ли форма его губ и изгиб глаз лицо матери, но всё остальное — его суть, его нутро — окрашено в кровь Тенгена. А может, это и вовсе не было дитя Тенгена, и всё происходящее — лишь какой-то ужасно искажённый рассказ. Но ответ на это — внизу. — Ты умирал трижды, — говорит Кэндзяку. Просто как факт. Проклятому требуется мгновение — не слишком долгое — чтобы осмыслить слова Кэндзяку. — Значит, ты друг того, — произносит проклятие. Сухо, без интереса. Хотя в его глазах блеснёт любопытство. Молодёжь, думает Кэндзяку. — Можно и так сказать, — соглашается он, находя в слове друг синоним к слову инструмент. По крайней мере, для подобных проклятий. — Один раз, два, три — какая разница? — произносит проклятие, тоном вялым, почти удивлённым, будто Кэндзяку чего-то не понимает. Снова — молодёжь, думает Кэндзяку. Есть в этом проклятии что-то общее с пренебрежением, свойственным молодым. Хотя Кэндзяку считает, что здесь всё сделано с умыслом. В отличие от Махито и его наивных вопросов. Махито — это смесь младенческой неосведомлённости, он часто сам не знает, что говорит, пускаясь в философские измышления. Его слова — это скорее демонстрация безразличия, оттого что тема ему попросту не интересна, и он отмахивается от неё, как ребёнок. А вот это существо — наоборот. Оно пытается показаться равнодушным, чтобы спрятать важность за занавесом безразличия. — Люди обычно не живут после первой смерти, — замечает Кэндзяку, как бы размышляя вслух. Проклятие пожимает плечами — жест намеренно пренебрежительный. — А я жив. Его слова коротки. Резки. По сути. Признаться, из столь скупой фразы трудно извлечь что-то полезное. Но чем больше кто-то пытается скрыть, тем больше любопытства у Кэндзяку. Зовите это учёным интересом или исследовательским голодом — он не может устоять перед головоломками, вопросами. Он всегда задаётся вопросом: а могу ли я? Он исследует природу мира. Пытается понять, как его изменить, сжать в ладони. Как можно растянуть или исказить. Как вонзить палец, как дёрнуть за ниточку. И это — не исключение. А может, это даже личное. Меньше о мире и больше — о Тенгене. — Предположу, твоё чудесное выживание связано с родственником? — задаёт вопрос Кэндзяку, прицельно. Не составляет труда почувствовать, как ритм проклятой энергии сбивается. Как поднимается волна безумия и вспышка сгущения. Как она охватывает его горло и пытается задушить — миазмы обретают жизнь. Ах, молодёжь, думает Кэндзяку. Такие эмоциональные. Но этого достаточно. Даже если проклятие молчит. Это подтверждение, это связь между проклятием и его выживанием после двух смертей — через кого-то из родственников. Люди не выживают после смерти. Ни разу, тем более не дважды. Разве что ты — Тенген. Тенген, что живёт вечно. Тенген, к которому смерть не прикасается. Тенген, который стареет, но не увядает. Тенген… — Ты знаешь, кто твой отец? Голос звучит немного горько. Возможно, оттого что он сам не знал об этом раньше. Ведь если кто и должен был знать о личной жизни Тенгена — так это Кэндзяку. Как же так вышло? Как Тенген мог создать дитя — прямо под носом у Кэндзяку? Как же это дитя выросло — и осталось неизвестным? Проклятие моргает. Оно сбито с толку. В замешательстве. Почти так же, как и сам Кэндзяку. Кэндзяку не видит в нём черт Тенгена. Ни в повадках, ни в манерах. У Тенгена всё просто, прямо. Он мудр, сведущ во всех делах мира. Но в этом проклятии нет ничего от него. Может, поэтому оно и прошло мимо всех радаров. Потому что внешне — это не Тенген. А мать, что его родила. Женщина, что растила ребёнка в абсолютной тайне. Почему? Почему столько секретности? Клан, связанный с кровью Тенгена, наверняка бы хотел этим похвастаться — или хотя бы использовать это как козырь. Особенно если дитя проявило технику отца в момент своей смерти. И дважды! И всё же… Как проклятие, стоящее перед ним, умерло в третий раз? Очевидно, что-то пошло не так… — А тебе-то какая разница? — спрашивает проклятие. Его голос ровен, но в словах что-то большее. Что-то вроде недоумения. Потому что я знал твоего отца. Кэндзяку не произносит это вслух. Это было бы мелко — говорить такое ребёнку. Ребёнку того старого ублюдка Тенгена. — Любопытство, — вот что он отвечает. Проклятие смотрит на него в ответ. Его губы сжаты в тонкую линию. Молчание — уже ответ. Кэндзяку не получит ничего больше, по крайней мере — не сегодня. Разговор исчерпан. Проклятие закрылось. Оно не скажет больше ни слова Кэндзяку, по крайней мере… — Он сирота. С рождения, — произносится. Воздушно, игриво. Как мираж, шепчущий прямо у уха Кэндзяку, прежде чем исчезнуть. Красные глаза смотрят на него всего лишь миг — и тоже исчезают. Как мираж в пустыне. Был — и нет. Как хитрый ёкай… или почти как он. Но уже скоро у Кэндзяку появляются другие заботы. Сирота. Ни отца, ни матери. Ни отца, ни матери — с самого рождения. — Ты ведь даже не знаешь, кто твой отец на самом деле, — произносит Кэндзяку. Ирония прилипает к языку, как горечь. Проклятие моргает, ошеломлённое. И Кэндзяку прожил достаточно долго, чтобы распознать: в его глазах — шок. А, может быть, и это уже ответ. Тенген, о, Тенген, — ловит себя на мысли Кэндзяку. Твой ребёнок даже не знает, кто ты. Твой ребёнок — проклятие, Тенген. Ты хоть знаешь, кто он? Как твой старый друг, я, пожалуй, должен тебе это сказать.
314 Нравится 144 Отзывы 145 В сборник
Отзывы (3)