Я немного забыла, что то, что описано в этой главе стоит отнести в раздел мифологии, так что пришлось добавить метку :`) В целом, я писала, что такие ситуации возможны, так что не обессудьте..
Богини в персонажах не просто так были ахах. Может, потом и другие боги добавятся - еще подумаю)
***
Солнце ещё не вырвалось из-за горизонта, но небо над дворцом уже начинало тускло светлеть, окрашиваясь в пепельно-серые и бледно-охряные тона. Воздух был липким, предгрозовым, пахнущим влажной глиной и потом. Телемах снова пришёл на поле первым. Здесь было пусто. Только песок, пропитанный потом и старыми криками, и грубые чучела из дерева и тряпья, стоявшие кривыми силуэтами вдоль тренировочной стены. Он снял хитон, остался в туго повязанном поясе, босой. Его плечи, иссечённые солнцем, уже знали, как ложится удар. Колени были сбиты. На пальцах рук — грубые мозоли, тонкие трещинки в коже. Он взял деревянный меч — тот, что тяжелее всех. Сломанный у основания, перевязанный кожей. Вес чувствовался сразу, отозвался в спине. Он поднял его — медленно, с шумом выдоха. Руки были налиты, как камни. Но он не остановился. Первый выпад. Второй. Скользящий шаг. Поворот. Удар по стоящей фигуре. Глухой стук. Он не фехтовал — он работал, как кузнец по наковальне. Снова и снова. Удар за ударом. Думать не нужно. Только двигаться. Только повторять. Когда плечи обжигало, он менял хват. Когда ноги начинали дрожать, он просто шире расставлял их. Вода стекала по спине, пот щипал глаза. Воздух с каждым вдохом резал горло — и это было хорошо. В голове — тишина. Лишь ритм. Шаг. Взмах. Удар. Поворот. Выдох. Шаг. Взмах. Удар. Поворот. Ритм. Ритм, от которого кружилась голова. Иногда он слышал своё собственное дыхание — неровное, как будто кто-то другой дышал изнутри него. Иногда — скрип дерева, удар о щит. Иногда — просто стук сердца. Он сделал выпад — слишком медленно. Поворот — и оступился. Меч с глухим треском ударился о деревянное плечо манекена и соскользнул, оставив неловкую вмятину в тряпье, не более. Недостаточно сильно. Недостаточно точно. Недостаточно быстро. Телемах отшатнулся, шагнул назад, тяжело дыша. Руки дрожали. Лёгкие горели. Всё внутри — вскипало, как перегретая смола. Он закусил губу, крепко. Почувствовал вкус крови. Мелкую, живую боль — такую реальную, такую ничтожную. — Почему, — выдохнул. — Почему не выходит?.. В голосе — не вопрос. Скорее обвинение. Он взглянул на своё отражение в металлической пластине, что висела у стены. Пот, грязь, распухшая губа, рассечённая бровь. Ничего героического. Ничего пугающего. Ничего похожего на него. Он резко развернулся и снова набросился на манекен. Силой. Без такта, без расчёта. Меч стучал по дереву, по тряпью, по воздуху — со злостью, с бешенством. — Что ты умеешь?! — глухо сорвалось с губ. — Смотреть?! Прятаться?! Один удар. Второй. Манекен качнулся. — Ты же знаешь, как он двигается. Знаешь, как бьёт. Знаешь каждый его шаг, каждую его ухмылку. Почему ты всё ещё — не он?! И с этим последним криком он размахнулся и ударил так сильно, что меч выскользнул из руки. Глухо ударился об землю, подняв пыль. Телемах стоял, сжимая кулаки до боли в костяшках. Тихо. Сердце стучало в горле, как барабан. Он ненавидел это чувство. Ненавидел, что зол. Ненавидел, что не может остановиться. Ненавидел, что всё ещё остаётся тем, кто может только злиться — но не победить. Он всё ещё сжимал кулаки, когда в голову врезался всплеск памяти — та драка, та пыль, вырытая ногами и лезвиями. Крик. Рёв толпы. Слова, сказанные сквозь хохот: «— Бей, кусай, царапай, волчонок! Или умри, как щенок, не доросший до клыков!» Лезвие меча в волосах. Колено — в живот. Запах железа и песка. Он тогда думал, что сломается. Он был на грани. И именно тогда — она появилась. Словно вынырнула из самого воздуха. Спокойная. Уверенная. Не раненная, не запыхавшаяся. А будто всё это заранее было её замыслом. «— Смотри на его слабое плечо, — шептала она. — Видишь? Он машет слишком широко. Там — вход. Не отступай. Двигайся.» Пауза. «— Ударь его! — отозвалось будто эхом в его голове. — Сейчас!» Он сделал. Он ударил. На секунду — он выиграл. А потом снова проиграл. Но тот короткий миг… Он впервые почувствовал, что может. И теперь — здесь, в тишине, среди чучел и зноя — он вдруг захотел закричать. — Где ты теперь?! — выдохнул он. Глухо. Бешено. — Почему ты не приходишь сейчас, когда я ломаюсь?! Когда я падаю?! Почему ты появляешься только тогда, когда тебе хочется блистать?! Молчание. Ветер шевельнул край его пояса. Пыль поднялась в медленном вихре. — Ты богиня мудрости, — продолжал он, глядя в небо. — Но, может быть, мне не нужно твоё знание. Мне нужно, чтоб кто-то просто… был. Не тогда, когда я почти мёртв. А когда я учусь. Когда я пытаюсь. Он разжал кулаки, чувствуя, как на ладонях тянуще болят борозды, оставленные ногтями. Развернулся. Пошёл прочь, но не сразу. Шёл, медленно, будто сквозь вязкую воду. И где-то на середине пути к колоннам он остановился. Сел прямо на землю. Обнял себя за плечи. Сердце больше не колотилось. Оно просто тихо стучало — будто сдалось. Молчание. Тёплый воздух. Запах нагретого дерева. И злость — ушла. Выплеснулась и осела. Он не знал, слышит ли она его. И уже почти не хотел ответа. Просто — закрыл глаза. И позволил себе на мгновение выдохнуть. Без защиты. Без напряжения. Просто быть — не сильным, не достойным. А уставшим мальчишкой, который всё ещё хочет, чтобы хоть кто-то выбрал его — первым. Он долго сидел на тёплой земле, позволив сердцу замедлиться. Внутри уже не было огня. Только сухой пепел, тёплый, как пыль в воздухе. Он провёл рукой по лицу — пальцы задели затянувшуюся царапину на скуле. Пора было возвращаться. Пока ещё никто не начал искать его, не хватились. Пока мать не отправила Эвриклею за ним с кротким, но настойчивым упрёком. Он встал. Потянул плечи, чувствуя, как мышцы отзываются тупой тяжестью. Поднял с земли меч, не торопясь. Смахнул пыль с коленей. Кое-как поправил волосы, уложив их пятернёй. Надел хитон. Он пошёл по тропе вверх, туда, где раскидывались террасы дворца. С каждым шагом возвращалась тяжесть — не от тела, а от стен, от людей, что жили в них. Но на полпути… он услышал звук. Металл. Голоса. Смех. Знакомые. Громкие. Женихи. Звук доносился со второго поля, что тянулось вдоль южной стены, за зарослями мирта и олив. Он обернулся. Замер. Телемах стоял неподвижно. Скрытый, как всегда. Незамеченный. Они были в своей стихии. Как звери на свободе. Как гости в чужом доме, что давно стали хозяевами. Ничто в них не дрожало. Ничто не рвалось наружу. Им не нужно было быть лучшими. Они уже были всем. И он завидовал. Хотя не хотел признаваться в этом даже самому себе. Звуки стальных мечей, с треском бьющихся друг о друга, раздавались в голове фоновым эхо, помогая сосредоточиться. Телемах, возвращаясь после собственной тренировки, ненадолго остановился у вытоптанной площадки, переводя дыхание. Он не собирался оставаться в обществе женихов надолго без особой на то надобности, поэтому, зачесав слегка влажные от пота волосы назад, вздохнул, уже собираясь идти дальше. Но отчего то замер, наблюдая за происходящим. Тренировочная площадка представляла собой просторный двор, окружённый низкой стеной. Песок под ногами — грубый, рыжеватый, с вкраплениями битого камня. По краям поля — мишени: деревянные головы, вырезанные в гримасах, старые щиты, подвешенные на цепях, сбитые манекены, набитые тряпьём. Они были все иссечены, растресканы, пахли гарью и металлом. Здесь пахло оружием. И потом. Грязные, мокрые и шумные — они тренировались разным приёмам и видам оружия. Хотя, глядя на них, казалось что бо́льшая часть просто ищет новый повод быть поближе к тем из женихов, кто имел здесь хоть какой-то авторитет. Ну, или на крайний случай — спустить по статусу ниже другого, высмеяв его за неправильное положение рук на мече, например. Ктесипп боролся с кем-то из заморских гостей. Земля под ними глухо дрожала, как барабан, а клубы пыли то и дело наровили закрыть весь обзор. Их тела перекатывались, вязко, со скрипом кожи о кожу, с визгом песка, который вжимался в спины. Ктесипп смеялся, обнажив зубы. Его подбородок блестел потом. Спина — покрыта пылью и парой-тройкой ссадин. Тот, с кем он боролся, хрипел, вырывался, но смеялся в ответ. Им было весело. Телемах чувствовал, как в нём поднимается знакомое ощущение — не зависть, не злость… скорее, отвращение. Ктесипп обожал показуху. Он всегда выбирал тех, кого мог прижать к земле, чтобы потом подняться самому. Его сила была в теле, но не в уме. Ближе к центру — Писандр, высокий, плечистый, с загорелой кожей и вечно прищуренным взглядом. Он тренировался усердно, почти яростно. Метал копья с отточенной злостью, будто пытался доказать кому-то — или себе — что достоин больше, чем имеет. Каждый его бросок сопровождался проклятием в адрес воображаемого врага. Его рука двигалась резко, со злобой. Металл вонзался в дерево с глухим звуком, иногда с треском. Телемах заметил, как он раз за разом возвращался к одной и той же цели — явно представляя себе чью-то грудь. Телемах запомнил: Писандр срывается на агрессию, если проигрывает. Это делает его предсказуемым. На краю — один из женихов из Дулихия, имя которого Телемах не запомнил, хотя уже не раз видел. Тот сидел, вытирая меч куском ткани, без слов. Он был спокоен. Телемах отложил его в памяти: тех, кто молчит — нужно остерегаться вдвойне. Вон, пару не самых приметных женихов, хлипко натянув тетиву, уже несколько минут пытались попасть в мишень. Но стрелы то и дело отлетали в каком-то своём, собственном направлении, будто наровясь найти цель в виде чьей-то головы. Видимо, так подумал не только Телемах, потому что уже через мгновение один из женихов, руку которого едва не прочесала криво летящая стрела, подошёл к ним, достаточно доходчиво объясняя, почему не стоит брать в руки лук, если не научен им пользоваться. Чёткий выверенный удар прошёлся точно по лицу того, что держал в руках лук. Судя по тому, как оружие тут же невесомо соскользнуло из его разжатых пальцев и упало на землю, отскочив пару раз из-за лёгкого веса, а сам жених согнулся напополам после характерного хруста, зажимая нос — этот урок он запомнит надолго. Если, конечно, есть чем запоминать. Телемах поморщился от вида крови, капающей на пыльную землю, и отвернулся, цепляя взглядом новый объект внимания. Им оказался Антиной. Тот стоял у дальней черты, ближе к поваленной колонне, спиной к солнцу, которое плавило воздух, обрисовывая его силуэт жаркой дымкой. На нём не было ничего выше пояса — только кожаный ремень, в который были воткнуты ножи. Голый торс блестел потом, облитый солнечным светом, будто выточен из бронзы и теперь обжигает взгляд. В руках у того было пару небольших клинков. На секунду даже пришлось зажмуриться — настолько те были отполированы, что солнце, попав на них, заставило отбросить яркий свет, подобно зеркалу. Мышцы двигались плавно, под кожей — как волны, перекатываясь по спине, плечам, груди. Шрамы на боку — резкие, бледные, свидетельства прежней ярости — казались вырезанными нарочно, как узор. Антиной стоял ровно, пока цепкие глаза не сводили взгляда с мишени. Треск — клинок вышел из руки. Свист в воздухе — тонкий, хлёсткий. Глухой, мокроватый удар: лезвие вошло в мишень. Тишина — короткая. Потом — новый щелчок пальцев. Стук ножа о камень. Скрип кожи по стали. Кинжал пронзил цель, оставляя после себя небольшую зазубрину прямо посреди деревяшки. Если присмотреться, то можно было сосчитать сколько там таких же. Телемах отбросил эту идею после двадцатой по счёту. Плечи двигались ритмично — вверх, назад, снова вперёд. Всё тело работало как механизм, без рывков. Только пальцы — крепкие, уверенные — сжимали рукояти. Только грудь — равномерно поднималась. Только ноги — чуть согнутые, крепкие, устойчивые, словно вросшие в пыль. Где-то справа — чирканье точильного камня. Чуть дальше — звук шагов по гравию. Лёгкое клацанье зубов — кто-то смеялся. Но все эти звуки были будто за стеклом. Здесь — на линии броска — всё звучало иначе. Следующий нож вылетел мгновенно. Лезвие на миг поймало солнце, вспыхнув, как искра. Полёт — короткий, резкий. Мишень — треск дерева, будто кость под пальцами. Стружка слетела вниз. Телемах не мог оторвать взгляд. Он стоял в тени, будто прикованный. Воздух здесь был прохладнее, но не спасал. Он чувствовал, как по спине стекает пот — тонкой линией между лопаток, не от жары, а от какого-то другого жара, более опасного. Он ненавидел то, как тот двигался. Слишком легко. Слишком точно. Слишком правильно. Каждый его жест — будто хореография. Но не ради красоты. А ради убийства. И всё же в этом была красота. Именно это — бесило. Клинок сорвался с руки. Полетел, будто сам выбрал путь. Вонзился точно в центр мишени — уже третьей по счёту. Телемах сжал зубы. Он знал, что не мог бы повторить это. Ни один из женихов не мог. Они старались быть яркими. А этот — просто был. Он не говорил. Он не шутил. Он просто молчал, бросал, двигался, правил этим полем — даже когда стоял один. Жар стал плотнее, как если бы сам воздух сжался под тяжестью напряжения. Где-то за оградой громко захлопали крылья, и стая чаек рванулась вверх, закрывая небо. Но во дворе царила другая тишина — наэлектризованная, натянутая, как тетива. Когда он поднял взгляд на него ещё раз, то чужие крепкие руки уже обхватывали рукоять тренировочного меча. В центре поля, по щиколотку в размельчённой пыли, двое сходились в бою. Антиной — обнажённый до пояса, в боевых сандалиях и перевязи, — держал меч низко, лезвием вперёд, свободной рукой почти лениво жестикулируя, уводя противника в сторону. Его оппонент — Ктесипп, тяжёлый, грузный, но быстрый на рывок, — отбивал удары с размахом, с шумом, заставляя песок клубиться у ног. Сталь лязгала. Меч Антиноя встречал меч Ктесиппа — коротким, резким звуком, и каждый раз от удара их тела вздрагивали, как натянутые канаты. Ктесипп бросался в бой с яростью, в каждом движении — гнев, сила, напор. Его удары были широкими, будто он пытался не столько победить, сколько смести противника с лица земли. Антиной же двигался иначе. Бесшумно. Без усилия. Почти грациозно. Он отступал и наступал, словно знал заранее, где окажется каждый клинок. Он не блокировал — он уводил. Скользил. Наклонялся. Подставлял лезвие наискось, так, чтобы сила врага ударяла в пустоту. Всё поле стонало под их ногами. Песок взрывался. Блики солнца метались по лезвиям, ослепляли. Пот капал на землю. Их дыхание — тяжёлое, хриплое — было слышно между звоном, между шагами. Ктесипп вдруг рванул вперёд, будто в ярости. Удар — снизу вверх. Звон — громкий, как выстрел. Сталь скользнула по стали. Лезвие чиркнуло о плечо Антиноя — кровь не пошла, но след остался. Тонкая розовая полоса на бронзовой коже. Антиной не отшатнулся. Только улыбнулся — криво, с прищуром. Молниеносно шаг — удар — поворот. Клинок у горла Ктесиппа. Тот замер, тяжело дыша. Антиной не говорил ни слова. Только чуть сильнее прижал лезвие к коже — тонко, чтобы не порезать, но чтобы напомнить: он может. Потом отступил. Плавно. Даже изящно. Ктесипп сплюнул в пыль. Кто-то у стены захлопал. Другие зашумели. Девка-служанка хихикнула, прижимая ладони к лицу. Шум вокруг стихал не сразу — крики, смех, ритмичный гул шагов и хлопков ещё витали в раскалённом воздухе, как пыль, прежде чем рассеяться. Ктесипп уже ссутулился, принимая поздравления, Антиной бросил на него взгляд через плечо, ленивый, пустой. А потом — повернул голову. Медленно, точно, будто знал, куда смотреть. И их взгляды встретились. Телемах стоял в тени, почти в стороне, но не в достаточной. Его плечи были прижаты к холодному, покрытому пылью камню, руки сцеплены за спиной. Он не двигался — только глаза. Телемах едва заметно вздрогнул, когда чужие, пристальные глаза встретились с его собственными — внимательными, изучающими. Во взгляде Антиноя мелькнул странный огонёк, о котором Телемах предпочёл не думать. На миг — и только на миг — они смотрели друг на друга. В этом взгляде не было вызова. Не было и страха. Была... осторожность. И что-то ещё, как будто в глубине — мерцание желания понять и сразу отвергнуть это понимание. Телемах отвёл глаза первым. Мгновенно, будто опёкся. Теперь он делал вид, что очень увлечён поединком двух других женихов. Но он уже прокололся. То, как он смотрел на Антиноя — было непозволительно долго. Неприлично в своей восторженности. Звуки чужих шагов, явно приближающихся ближе, и вовсе выбили остатки уверенности. Телемах, понадеявшись, что тот просто обогнёт его, найдя более интересную цель, даже не поворачивал головы к тому, кто подходил всё ближе. Но его надежды разбились в пух и прах, стоило только знакомому, низкому, чуть охрипшему от напряжения голосу, раздаться где-то над ухом. — Не жарко там в тени, волчонок? Шаги по пыли — хруст, тяжёлые, медленные. Телемах сжал пальцы. Вдохнул. Не ответил. — Или ты уже охладел, — продолжил Антиной, подходя ближе. Он остановился на расстоянии в полшага, не нарушая границ — но почти. Он пах потом, кожей, металлом. От него шло сухое тепло, как от камня, что долго лежал под солнцем. Волосы — тёмные, влажные — спадали на лоб. На виске блестела капля крови от едва заметного пореза. На шее — след от ремня, врезавшегося в кожу во время боя. Телемах всё ещё не смотрел на него. Взгляд был направлен в землю, в сторону, в трещину между плит, где застряла старая, высохшая виноградная гроздь. — Понравилось? — тихо спросил Антиной, намекая на зрелище в виде собственного поединка. Хотя, интонация его прозвучала странно. — Так смотри ближе. Он шагнул вперёд — совсем чуть-чуть. Пыль взметнулась у его пят. Телемах поднял взгляд. Коротко. Отрывисто. — Я смотрю на вас всех, — ответил он. — И не вижу ничего нового. Вы ничем не отличаетесь друг от друга. Антиной на это не усмехнулся. Только прищурился. Он будто ждал чего-то другого. И, не дождавшись, развернулся. Без слов. Пыль, поднятая его шагами, коснулась лица Телемаха, обжгла нос, осела на губах. Он стоял ещё долго, глядя, как тот отдаляется. Внутри — не пустота. Скорее — ощущение, что сдвинулась одна из плит в основании его мира. Совсем чуть-чуть. Но навсегда. Он вошёл в прохладу, и дверь за ним треснула, отозвавшись в каменном нутре дома глухим, как удар в живот, звуком. Полумрак. Тени от решётчатых окон лежали полосами, как раны на полу. Воздух — спертый, настоянный на жаре, пыли и тонком запахе высушенных трав. На тумбе криво лежала повязка, ещё не отстиранная от крови с прошлой недели. Она почти высохла — стала хрупкой, как скорлупа. Он стянул хитон. Швырнул его на пол. Ткань шлёпнулась, и с неё взлетели мелкие песчинки. Пот стекал с шеи. На ключицах солёные следы уже начали засыхать. Он прошёлся по комнате. Взад и вперёд. Ноги будто налились свинцом. Мышцы ныли — глухо, неприятно, тянуще. Но не так, как хотелось бы. Не как после победы. А как после напрасного усилия. Он опёрся на край стола. Кисти — грязные, в пыли, в тонких царапинах — легли на дерево. Он сжал кромку — до побелевших костяшек. Перед глазами стояло тело. Ритм. Удар. Рывок. Клинок, вонзившийся точно, будто вслепую. «Как?» — беззвучно. Как он это делает? Словно знал заранее, куда встанет нога, куда пойдёт вражеский клинок. Словно сам воздух подсказывал, где ловить момент. Словно он не человек, а... что-то обученное с рождения быть первым. Телемах замер. Резко вдохнул. Жар опал его изнутри. Потекло между лопатками. Пальцы соскользнули с кромки. Он прошёлся к кувшину. Окунул руки. Обрызгал лицо. Губы горели. Щека саднила. Мышцы тряслись. И внутри — злость. Яркая, мрачная, с глухим стоном, как у запертого зверя в клетке. На него. На себя. На то, как легко и небрежно можно быть сильным, если ты не ты. Он посмотрел в зеркало. Оттуда — потемневшие глаза. Пот, пыль, тень под скулой. Челюсть сжата. Губы тонкие. Он даже внешне — другой. Менее весомый. Менее... убедительный. «Слишком мягкий», — говорил кто-то из женихов однажды. «Слишком правильный.» Он сжал кулаки. «Слишком живой, чтоб быть страшным.» Он солгал Антиною в том, что видит их всех одинаково. Это не было и не могло быть правдой. Он различал каждого, запоминал их особенности и повадки. Но лучше всего помнил его самого. И завидовал. Он не понимал, как можно быть таким. Снаружи уже начинался закат — воздух был густой, с налётом зноя, багровый, будто всё небо решило вспыхнуть в последний раз перед ночью. И тогда она снова появилась. Не с громом. Не с светом. Просто — стала. Как если бы её образ уже давно был в комнате, просто спрятанный за углом взгляда. Она стояла у стены, вся в золоте и графите, с волосами, небрежно торчащими после того, как она стянула с головы шлем. Её глаза — холодное пламя. Взгляд — прямой, неотвратимый. Всё её тело — в броне, но броня казалась частью кожи. Резкая, красивая, будто выточенная из слов и стали. Афина. Он не вздрогнул. Не вскрикнул. Просто поднял голову. Они уже встречались. И, как в первый раз — он знал: её видит только он. — Твоя ярость — тёплая, — сказала она, приближаясь. Её шаги не издавали ни звука. Только пол дрогнул, как от удара сердца. — Но тёплой ярости мало, чтобы выжить. Телемах сжал челюсть. Его пальцы нервно скользнули по бедру, сжимая кожу. — Он… он сильнее, — выдохнул он. — Быстрее. — Это не оправдание, — прервала она. Её голос был металлом по стеклу — ясным, хрупким и опасным. — Он лишь старше. Ты — ещё не стал собой. Только учишься. Ты не готов — но станешь. Он хотел ответить — возразить, крикнуть, что не успеет, что не может. Но её взгляд пронзал, как копьё. — Хочешь ли ты стать таким, перед кем склонят головы даже те, кто смеётся над тобой сейчас? — Хочу, — прошептал он. — Тогда встань. Завтра — не ждёт. Она подошла ближе. Протянула руку. Не коснулась — но от её пальцев шло свечение. Не яркое — но жгучее. Его кожа отозвалась мурашками. — Ты носишь моё имя. Ты — сын героев. Ты будешь не тем, кто смотрит. А тем, на кого не смеют смотреть. Он сжал пальцы, взгляд упал в пол. Челюсть болела от напряжения. — Он не видит меня, — выдавил. — Никто из них не видит. Только смеются. — Неудивительно, — отозвалась она, снова появляясь сбоку, облокотившись на деревянный резной столик. — Ты же всё время прячешься в углу, как кошка в амфоре. Он метнул в её сторону взгляд, мрачный. — Прости, прости, — продолжила она, приподняв руки, — Ты, конечно, волк. Маленький. Серьёзный. С ужасным характером. Но волк. — Он всегда... — Телемах стиснул зубы, вспоминая, как блестел клинок в руке Антиноя, как звучал смех, как легко от него всё отскакивало — мечи, оскорбления, даже кровь. — Он словно рождён для этого. Афина покачала головой, и прядь тёмных волос легла ей на лоб. — Он рождён, чтоб быть видимым. А ты — чтобы сначала наблюдать. А потом удивить. Жёстко. Сильно. Так, чтобы заткнулись даже боги. Он отвернулся. Тень упала на половину лица. — А если мне не удастся? — Тогда ты навсегда останешься в их глазах «сынком, что всё ещё ждёт отца». Но, — она наклонилась ближе, — Если удастся… ты станешь тем, кто не просто выжил среди них. Ты станешь тем, ради кого потом будут петь песни. Он молчал. Афина криво усмехнулась. — Ну же, ты же мечтал об этом в детстве. Пронзить чудовище, спасти мать, отбить дворец, получить в награду славу и целый амфитеатр девичьих вздохов... — Я не... мечтал об амфитеатрах, — буркнул он, но уголок его губ дрогнул. — Ах да, ты ж у нас скромный герой. Ну, ничего, тебе можно. Скромность с тебя всё равно скоро сдерут — либо жизнь, либо ты сам. Она подошла ближе, и теперь её голос стал ниже, спокойнее: — Но знай вот что, Телемах. Ты не должен становиться как они. Не как он. Ты должен быть собой. Просто — таким собой, которого они начнут бояться. Он поднял взгляд. Афина кивнула, улыбнулась — криво, уверенно. — А теперь иди, умойся, перевяжи всё, что болит, и поспи. Завтра у нас бой, помнишь? Не с ним. С тобой. Он почти хотел что-то сказать, но её уже не было. Только пыль закрутилась в воздухе, и на мгновение стало светлее. Комната была всё той же — как всегда. Каменные стены, увитые тенью. Бледное вечернее солнце сочилось сквозь проём, падая косым лучом на пол. Тишина. Лишь лёгкий цок когтей о камень. — Я знаю, знаю, — тихо отозвался он, едва заметно улыбнувшись, приходя в себя. — Уже иду. Старый пёс Аргус медленно поднялся со своего лежака у стены, зевнул и потянулся, лапами переступая навстречу. Шерсть на его холке была седой, уши — вечно поникшие, взгляд — внимательный. Он ткнулся мордой в руку Телемаха. — Опять весь день ты один, — сказал он, опуская ладонь на морду. — Прости, не думал, что так надолго задержусь. Скучал? Он прошёл к низкому кувшину, налил свежей воды в миску. Пёс пил медленно, аккуратно, но шумно. Телемах высыпал в деревянную чашу сушёного мяса, присел рядом, уронив локти на колени. Тишина не давила. Но и не приносила покоя. Он поднял глаза к потолку — следы копоти от старой лампы, трещинка в камне, тень, похожая на крыло. Перед глазами снова всплыл тот момент — блеск солнца на коже, обнажённые плечи, меч, вонзающийся в мишень. Смех. Он поморщился и отвернулся. Почему именно он? Почему именно этот голос, этот взгляд, это движение — всплывало чаще всего? Раздражающе легко. Надменно. Слишком легко, слишком надменно. Он встал, подошёл к умывальнику. Холодная вода обожгла лицо. Он поднёс ладони к глазам и задержал дыхание, дав воде стечь вниз, оставляя соль и пыль дня. — Если бы ты хоть раз… — начал он тихо, не заканчивая фразу. Он сам не знал, о чём. О нём? О себе? О матери? Он переоделся, накинув лёгкий домашний хитон, поправил волосы, встав перед зеркалом. Синяк на ключице стал зеленоватым. Царапина на подбородке — затянулась. И всё же лицо — всё ещё не его. Не того, кем он хочет быть. А того, кто пока только учится. Он подошёл к Аргусу, опустился рядом на пол. Пёс вздохнул, положив голову на его ногу. — Тебе легко, — прошептал Телемах. — Ты не должен ни сражаться, ни казаться, ни быть. Он замолчал. Провёл пальцами по шерсти на загривке. — Я тоже не хочу казаться, — шепнул он. — Но мне нельзя быть собой. Пока нет. Где-то за стенами хлопнула дверь. Смех. Громкий. И снова он всплыл в голове, этот голос. Не спутать. Он напрягся. Сколько бы раз он ни пытался выгнать этот образ — он возвращался. Мешал. Рвал внутреннюю тишину. Как будто чувствовал, что его… уже пустили внутрь. Он замолчал на миг, глядя в огонёк лампы. Он дрожал, будто тоже слушал. — Знаешь… здесь как-то тихо стало. По-настоящему. Не как раньше, когда было просто спокойно. А так, будто… никто не слушает. Никто не ждёт, что я что-то скажу. Никто не спрашивает. И даже если я скажу — будто бы это всё разлетится в воздухе. Растворится. Будто я сам — часть стен. Он не поднимал глаз. Только гладил пса — методично, чуть сильнее, чем нужно, будто пытаясь вдавить в этот жест всю накопившуюся за день тяжесть. — Иногда я хочу, чтобы кто-то позвал меня по имени. Просто… так. Не ради приказа, не ради вежливости. А потому что я — нужен. Не как наследник, с которым не считаются. Не как мальчишка с мечом в руке. А просто. Нужен. Он усмехнулся, глухо. — Смешно, да? Он наклонился к Аргусу, лбом к его мягкой шерсти. — Прости, дружище, — уже чуть тише, на выдохе, произнёс Телемах. — Просто мне кажется, что кроме тебя меня больше никто не слушает. Пойдёшь завтра со мной на тренировку, м? Погуляем вдвоём. В ответ пёс, будто понимая, о чём ему говорят, пару раз махнул хвостом, так что тот с шоркающим звуком подмёл пол. Телемах улыбнулся, потрепав пса между ушей. Комната дышала вечерней прохладой — сырой, тягучей, как тишина в ней. Телемах молча подошёл к постели — широкая, слишком большая для одного, слишком аккуратная, будто чужая. Он скинул сандалии, провёл рукой по лбу. На пальцах остался холод пота. Рядом поскрипывал, устраиваясь, Аргус — в своём старом углу у двери, на подстилке из рогожи и выцветшего шерстяного пледа. — Иди сюда, — негромко сказал он, не оборачиваясь. Пёс не пошевелился. Только поднял голову, уши дрогнули. Телемах улыбнулся краем губ. — Я знаю, что нельзя. Мама всегда говорила, что место собаки — не в постели сына царя. Но, по правде... я никогда не чувствовал себя царём. Ни разу. Он сел на край постели и тихо похлопал по покрывалу. — Иди. Сейчас можно. Пёс встал медленно, неторопливо, словно опасаясь подвоха. Лапы скользнули по полу, когти чуть постучали. Он забрался на ложе, тяжело опустился рядом, уткнувшись носом в бок хозяина. Телемах улёгся, потянул одеяло, неуклюже, одной рукой, пока другой гладил шерсть вдоль спины старого пса. — Тихо, — прошептал он. — Спи. Я тоже попробую. Он обнял Аргуса, прижавшись лбом к его теплому боку. Пёс мягко фыркнул, зевнул, устроился ближе. Телемаху стало чуть легче дышать. Он закрыл глаза, чувствуя, как откуда-то из детства, из запаха шерсти, из старого воспоминания о ночи, когда гроза грохотала над дворцом — приходит то редкое, призрачное чувство… словно он снова не один. Сон подкрадывался медленно, но он не сопротивлялся. Пусть сегодня — хоть так. Пусть только на ночь. Пусть завтра всё начнётся заново. Сейчас — только они. Он и тот, кто остался рядом. Он и единственный, кто никогда не требовал от него быть другим.