От корней к кронам

NC-17
Заморожен
17
автор
Размер:
54 страницы, 16 905 слов, 8 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
17 Нравится 9 Отзывы 0 В сборник

Дыра

Настройки

Корчма

Пятый кубок пива глухо шлёпнулся на липкий стол «Дыры», расплескав мутную пену. Генрих бросил кости. Те покатились по засаленной доске, крутанулись на ребре и вновь легли тройками. Ольдржих вытаращил глаза до неприличия. — Да ты жулик! — прохрипел он, сгребая кубики. Повертел их, поднёс к коптящей лампе, выискивая колдовские грани. — Либо проклятые кости нечисты... либо, на тебе метка самого Дьявола! Генрих расхохотался. Хмель разливался по телу тёплыми волнами, словно ласковое объятие изнутри. Он сгреб пригоршню почти честно выигранных грошей, те приятной тяжестью легли в кошель, что уже и так не сходился. — Скорее врожденный талант, — лукаво усмехнулся Птачек, щёлкнув пальцами. – паны из Липы всегда славились лёгкой рукой на кости. «А ещё хорошими шулерскими костями», — мелькнуло в мыслях Генриха, прежде чем он едва успел сдержать ухмылку. После шестого проигрыша Ольдржих не стерпел: выудил из миски давно обглоданную куриную косточку и метнул её в лицо соперника. Генрих, не перестав улыбаться, играюче уклонился в сторону; его смех на миг перекрыл гул местной пьяни. — Ещё, — буркнул Ольдржих, раздражённо саданув кулаком по шаткому столику. — Ещё? — Генрих приподнял бровь, скользнув по нему насмешливым взглядом. — А играть-то на что? Грошей у тебя больше не водится. Тальмбергский пан поджал губы. — В «Императоре Карле» у меня завалялось с десяток грошей… если поискать… — Скука, — отозвался Генрих с ехидным довольствием победителя.— Я только дочищу тебя до нитки. Ничем иным не кончится. Ольдржих пожал губы, забарабанив пальцами по краю доски. Ритм гулкий, точно стук копыт по мостовой. И вдруг он оживился: — А что, коли сыграем на желание? Как раньше… Чарка, почти коснувшаяся губ Генриха, замерла в пальцах. В груди вспыхнуло изумление и тут же обернулось опасным, сладким предвкушением. Что ж, желаний ему давненько не проигрывали. — Ты ведь не отступишь, верно? — прищурился Птачек сквозь дым и тусклый свет. Панич напротив лишь закачал головой: брось, мол, знаешь ведь. Седьмая партия была разыграна в прах. Генрих мог бы поклясться, что уловил, как скрежещут зубы Ольдржиха от негодования. Тот вновь плеснул себе полный кубок и осушил его одним глотком, насухо облизав губы, словно после долгого пасхального поста. — Ну? Чего с меня потребует удачливый господин? А на деле, самый обычный, вшивый плут! — запричитал Ольдржих. На лбу у него вздулась тонкая венка. Видно было, что за годы он так и не научился проигрывать. — Пока ничего, — произнёс Генрих, расстёгивая две верхние пуговицы дублета, позволяя прохладе коснуться груди, пробраться глубже. — Пусть проигрыш хоть малость остудит тебе голову. А то, гляди, заложишь весь Тальмберг, и пан Дивиш с нас обоих шкуру сдерёт, да на седло натянет. Ольдржиху оставалось лишь криво улыбнуться, не замечая вслух, что его отец ныне едва ли способен был поднять ложку или же сам за собой уследить. ~~~ Ночь втекала в окна корчмы, наполняя её терпким духом дешёвого пойла и капустной горечью. Людей становилось всё больше, и протиснуться меж широких, потных спин рудокопов было почти невозможно. Генрих привалился плечом к шершавым доскам стены; голова его тяжела. То ли от эля, то ли оттого, как Ольдржих без устали кружил и кружил в танце очередную служанку, под одобрительный свист и хохот толпы. Птачек поднял ладонь, всмотрелся в собственные пальцы. Те раздвоились в пьяной дымке. Из уст вырвался долгий, сладкий зевок, и он не успел скрыть усталости, как стол вдруг дрогнул и заскрипел. С другого края тяжело опустился Ольдржих. Щёки его пылали, кудри напитались потом, рубаха темнела от влаги. Генрих не удержал улыбки, глубже втянул в себя запах чужого жара и мускуса, горячего, как угли в кузне. Ольдржих потянул руку другу, будто приглашая присоединиться к пляске, но, всмотревшись в медленное моргание и усталые, чуть опущенные уголки глаз и с усмешкой выдохнул: — Да ты совсем выбился из сил, — чуть склонил голову вбок. Тёмные кудри упали на лоб, заслонили взгляд; он откинул их привычным движением: — Переночуем, пожалуй, здесь. Поднятым пальцем он пресёк любые возражения, едва те успели родиться на устах Генриха: — Мы оба пьяны. До «Императора Карла» я тебя не дотащу, да и одного тут не оставлю. — Панич сделал глоток из чарки, добавив: — Твой отец не станет поднимать тревогу, коли не явимся до утра. Решит, что мы попросту загуляли. — И будет прав, — сонно согласился Генрих и удобнее устроился на скамье, прикрыв на миг веки. Тем временем Ольдржих выторговал им комнату, последнюю, чудом не занятую в ярмарочную ночь. Правда, цена, назначенная корчмарём, больше походила на откровенный разбой, нежели чудо. На прощание, Тальмбергский пан оставил на щеке разносчицы последний горячий поцелуй, вознаграждая за хлопоты вечера, слишком хорошо понимая, что желала она вовсе не грошей и не любезности, а шанс утянуть его в тёмный чулан. Он поднял обмякшего Генриха под руку, подтянул ближе и повёл вверх по скрипучей лестнице. Тот был тяжёл, разнежен, словно мешок с овчиной, и всё время хохотал, бормоча бессвязные речи. За последние годы Генрих вытянулся почти на голову, унаследовав от пана-отца рост и стать, но сила — грубая, жиластая — вся досталась Ольдржиху. В мальчишеские годы, Ольдржих тем нынче не кичился, нередко дразнил друга «цыплёнком в латах», пока пан Дивиш не взялся за воспитание наследника, не всыпал ему, пресекая любые насмешки. И сейчас, в ночи, когда хмель затуманивал разум, Ольдржих ясно понимал: рядом с ним был уже взрослый мужчина, высокий, широкоплечий, почти опасно равный ему. Но в его глазах Генрих оставался тем же — безмерным в дружбе и преданности. Покои оказались тесны, освещённые всего одной тускло-коптящей свечой. Генрих, пошатываясь, сдёрнул с себя дублет; пальцы путались в бесконечной веренице пуговиц, завязки упрямо не поддавались. Наконец, одолев их, он почти беззвучно рухнул в постель и с головой ушёл под шерстяное одеяло. Выдох его прозвучал тяжко и облегчённо, точно странник, наконец добравшийся до крепостных стен после долгого изнуряющего пути. Ольдржих же задержался: сбросил сапоги, стянул пояс и лишь после лёг рядом. Они привыкли тесниться, будь то замковые палаты, купальни или охотничьи шатры. Простое соседство, привычное, веявшее теплом и доверием. И всё же в последнее время Ольдржиха тревожило иное: жар Генрихова взгляда, задерживавшегося на нём излишне долго, будто крадучись надеялся остаться не замеченным. Под тем взором кожа начинала зудеть, словно опалённая раскалённым железом, и жгла ещё долго после. Он почти провалился в дремоту, когда рядом раздался низкий, хрипловатый голос: — Я знаю, чего хочу, — пробормотал Генрих, и слова, вязкие, как мёд на тёплом хлебе, путались о язык. — Моё желание... Смысл слов доплыл до сонного сознания Ольдржиха не сразу. Он перевалился на спину, недовольно нахмурил брови, прислушиваясь, как Генрих ворочается рядом. Птачек откинул тяжёлый мех, оголив бледные лодыжки. Сжал ладони, потёр одну о другую, будто пытался разжечь искру храбрости. В груди слышался рваный, учащённый стук. И, наконец, панич произнёс: — Поцелуй меня. Секунды тянулись. Ольдржих чувствовал, как тело медленно цепенеет, как жилы наливаются свинцом, а обезумевший ритм сердца поднимался к самому горлу, грозя задушить. Уставившись невидящим взглядом в выцветший балдахин, он всё теребил несчастное ухо, будто надеясь, что слова рассеются, как морок. Но они не исчезли. Повисли в тишине тяжёлым, мёртвым грузом. На миг ему и вправду почудилось, что Господь смилостивился и лишил его слуха, оградил от искушения. Но кровь грохотала в висках столь громко, что разогнала всякий самообман. И вместе с тем в груди поднималось нечто непослушное, опасное. Ольдржих понимал одно: это надлежало остановить любой ценой. Смех сорвался сам собой, резкий, грубый, излишне громкий для низкого потолка таверны. Но ответного смешка не последовало. Тальмбергский панич медленно повернулся, наткнувшись на прожигающий его голубой взгляд. Полумрак не мог скрыть того жара: щёки Генриха полыхали, а в глазах не было ни крупицы шутки. — Ты просто пьян в дрызг, Генрих. И шутки у тебя сегодня... особо неудачны, — голос Ольдржиха предательски споткнулся, обнажая волнение. — Пьян, — согласился тот, чуть поджав губы, — но не настолько. Они спорили молча, лишь глазами. Генрих не отводил своего. Линия рта то кривилась в упрямую усмешку, то оседала в уголках, но взор он держал твёрдо, не уступая. Ольдржих, не в силах постичь чужого безумия, рывком сел, скинул наконец тяжёлое одеяло. Холод ночи коснулся кожи, и по бёдрам разом вздыбились волоски. В груди тянуло, дыхание пошло неровно, и впервые с детства он ощутил неуверенность рядом с тем, кого знал лучше любого. — Чёрт бы тебя побрал, Генрих… — сорвалось у него, устало, почти жалобно. Но Птачек и не помыслил отступать. Вытянул ногу и аккуратно прижался икрой к его бедру — так, что тепло проступило сквозь ткань. Ольдржиха проняло — сперва мелкой дрожью, словно от зимней трясучки. За ней подкралось отвращение, почти физическое. Следом — липкий, холодный страх. И только потом, подступил жар. Но не адский, каким он его ждал, а вязкий, сладкий, тянущий в паху. Генрих всегда был ему дорог – не так, как мужчинам велено тянуться друг к другу, не с той постыдной, греховной тягой, о коей шепчут в исповедальнях. Но мысль, что сие чувство могло бы превратиться в нечто иное, внушало страх, и Ольдржих гнал её прочь, точно шипящий змеиный клубок, притаившийся под сапогом. Раттаевский панич же, светловолосый, улыбчивый, будто сотканный из утреннего света, легко собирал на себе женские взгляды, но редко отвечал на них. В нём таилось что-то настороженное, словно он держал собственное сердце под замком и искал ключ к нему, но то ли не знал, куда положил, то ли знал и упрямо не хотел отпирать. Для Ольдржиха же он оставался другом. Ближайшим. Единственным. И потому, ощущая, как слабеет, Ольдржих вознёс немую мольбу: да простит Господь им грядущий проступок. В мире и без того хватало грехов куда худших, куда грязнейших. Неужто один лишь поцелуй низринет их души в геенну, как пугала мать в детских сказках? Если Господу то так ненавистно, пусть отвернет лик всего раз. Единожды. И в тот же миг Ольдржих перехватил ногу Генриха, подтянул ближе и, склонясь, жадно припал к его губам. Вкус оказался до боли знаком: хмельная горечь, солоноватая слюна, тёплая мягкость слизистой, ровный ряд зубов, коих он никогда не думал, что ощутит столь близко. Генрих сперва замычал от неожиданности, но уже в следующее мгновение сам раскрылся, впустил его глубже, будто ждал того всю жизнь. И тогда всё обрушилось. Генрих шептал обрывки собственных мыслей, но слова тонули, осыпались в щель меж губ. Для Ольдржиха важнее было иное: тело друга, горячее, тесно обнимавшее его, глуша всякую ясность в голове. Сквозняк, просачиваясь сквозь рассохшиеся ставни, холодил пятки, но вокруг них царствовала нестерпимая духота. Тьма скрывала их лица, и вместе с тем вину, и колебания. Ведь Тальмбергский пан воображал сей вечер иным – в женских объятиях, пахнущих мёдом и мятой, а не здесь, не так, не с тем. Но всякий раз его разум, точно верный пес, возвращался к Генриху: к телу, вытянувшемуся под ним, к пьяной, упрямой усмешке, что всё ещё мерцала на губах. Птачек повёл рукой вниз, стянул мешавшие брэ до самых щиколоток и, неуклюже помогая припустить другу его, вновь жадно припал к губам, словно боялся потерять внимание Ольдржиха хотя бы на краткое мгновение. Но теперь тальмбергского панича не мог бы оторвать и сам ад, раскрывший пасть под ними. Чресла Ольдржиха налились, отозвались на сжатие Генриховых пальцев. Он, словно в забытьи, протянул руку в ответ — хотел коснуться, воздать тем же, но наткнулся лишь на мягкий, безжизненный член Птачека, не пробудившийся к желанию. Ладонь, как и он сам, отпрянула. Под самые рёбра вонзился острый, горький укол. Но Генрих и не подумал смутиться, туго свёл ноги, закидывая их на левое плечо Ольдржиха. Захват вышел почти железным. Он притянул друга ближе, подталкивая в узкую щель меж своих плотно сведённых бёдер. Ольдржих ахнул: сухая кожа сперва обожгла, движение показалось мучительно неприятным. Раттаевский пан посмешил помочь, наполнив ладонь слюной и тут же размазал тёплую влагу по чужой головке, смешав её с прозрачным соком. И трение, мгновение назад сухое и режущее, обрело мягкость, стало скользким. Ольдржих чувствовал, как тесный капкан чужих бёдер крепче сомкнулся вокруг него, и в миг всё показалось пугающе естественным, словно не могло быть иного исхода. Он качнулся вновь; грудь вздыбилась, когда взгляд невольно впился в Генриха. Тот хмельно улыбался; губы его были приоткрыты, и в небрежном изломе читалось, насколько он сам упивался их близостью. Шляхетские руки вели и удерживали, не давая свободы; пальцы врезались в бёдра Ольдржиха стальной хваткой, подобно зверю, сомкнувшиму лапы на добыче, которую не отпустит живой. От жадности, полнившейся в светлых глазах, Ольдржиху хватило всего нескольких толчков. Белёсые капли брызнули наружу и легли на живот Птачека; вязкие, тяжёлые, они потекли вниз, оставляя дорожки на гладкой коже. В забком мареве Ольдржих потянулся вперёд, стремясь вновь поймать губы друга, но тело застыло, медленно приходя в себя, осознавая содеянное. Он всё же позволил руке скользнуть вниз по бледно-розовым соскам Генриха, по груди, где лишь местами золотились мягкие тонкие волоски. Пальцы добрели до липких пятен его же семени, запятнавших живот раттаевского панича. Но член Генриха оставался мягким, безразличным к произошедшему. Ком подступил к горлу. Где ещё миг назад бушевал огонь, разверзлась пустота — тянущая, холодная. Ольдржих отвернулся, пока мысли клубились и спутывались, словно нити, сбившиеся в тугой узел. Младший Птачек позволил себе короткий, глухой смешок. Провёл ладонью по собственному чреву, и стёр их с кожи так легко, словно то был пустяк. Его пальцы, влажные от семени, мягко перехватили подбородок Ольдржиха. Тот не сопротивлялся, когда Генрих потянулся ближе, довёл чужой порыв до конца и коснулся его губ поцелуем, едва ощутимым. Ольдржих позволил себе последний шанс на обман; прикрыл веки, пытаясь вызвать иной образ, но запах мужского пота и жёсткая щетина на щеке не оставили места иллюзиям. Да и, в сущности, иного он и не желал. Поцелуй прервался. Генрих почти грубым толчком оттолкнул Ольдржиха, повалил его на свободную половину ложа, и, повернувшись спиной, провалился в глубокий сон с безмятежностью щенка, утомлённого долгой игрой. ~~~ Ольдржих лежал без сна и покоя, точно обречённый узник, положенный на плаху и лишённый даже права забыться. Генрих… его Генрих. Густая слюна горчила, тошнота подступала к самому корню языка. Он прикусил губу до крови. Боль и железный привкус лишь сильнее обострили то, что изнутри разъедало душу. « Господи, столь рьяно поддаться глупому пьяному бреду; воспользоваться минутной слабостью того, кто доверял ему больше, нежели следовало.» Ладони взмокли, холодный пот струился по спине, стягивая кожу. Всё хотелось возвратить вспять, но содеянное уже отпечаталось под веками глаз, въелось в кончики пальцев. И рассвет подступил точно так же, как подступает раскаяние: медленно, но неотвратимо, вытесняя темноту и оставляя после неё печальную ясность. Ольдржих поднялся, не чувствуя ног, натянул одежду. Перед уходом он всё же задержал взгляд на спящем: мягкие, растрёпанные волосы, губы — припухшие, натёртые, щека, уткнувшаяся в край подушку. Даже дыхание Генриха было ровным, глубоким, тогда как самого Ольдржиха ломало изнутри, словно под весом каменной плиты. Он побрёл, не разбирая дороги. Площадь медленно просыпалась: синие тени стягивались к углам неба, кто-то ковылял домой после ночных гуляний, горожане торопливо разворачивали лавки, выкладывали хлеб и овощи, женщины таскали ведра, из которых то и дело плескалась вода. Мимо промчалась свора бездомных черных и тощих псов. Но Ольдржих шагал, не замечая ничего вокруг. В «Императоре Карле» уже подавали завтрак для ранних пташек. Пан Ян и сэр Индржих сидели за длинным столом, вполголоса переговариваясь, когда в проёме не показался Ольдржих. Кузнец, хлебая густую похлёбку, жестом указал ему на скамью напротив. Старший Птачек же, довольный удачной торговой сделкой, не преминул вставить шутку, припомнив, как располнела встреченная ими пани Рутхарт, ныне Петрув, после четвёртых родов. Индржих лишь закатил глаза и благоразумно промолчал, не желая будить в господине старую, едва приглушённую ревность. Ольдржих сел, не проронив ни слова. Корчмарь поставил перед ним миску каши; ложка дрожала в пальцах, вкус казался глиной во рту. — Генрих поди, ещё дрыхнет, — протянул Ян. — Ночка, небось, удалась? Слова прошили Ольдржиха судорогой. Он застыл, дыхание перехватило. Лишь спустя несколько секунд панич сумел поднять взгляд и напряжение постепенно спало, когда дошло: пан имел в виду совсем иное. — Ольдржих? — Индржих забеспокоился, замахал рукой у него перед лицом. — С тобой всё ладно? Тальмбергский пан качнул головой, буркнув что-то невпопад. Индро нахмурился пуще прежнего, перекинулся взглядом с господином, но расспрашивать более не стал. Генрих явился минут через двадцать — лёгкий, сияющий, точно новоотчеканенный грош, будто и не он вчера осушил полбочку эля. Щёки его горели румянцем, волосы были приглажены и блестели в утреннем света. Он беззаботно плюхнулся рядом и, играючи, выхватил у Ольдржиха кусок хлеба, тотчас сунув его себе в рот. Пан Ян задержал на сыне испытующий взгляд, но вскоре лишь потянулся, выгибая спину так, что по залу прокатился характерный хруст. — Дела в Кутна-Горе окончены, мальчики. Завтра, едва зайдет заря, выезжаем обратно в Сазаву, — Ян хлопнул ладонью по плечу своего рыцаря. Тот завозился, нашарил у пояса два мешочка и кинул их на стол. — Порадуйте матерей подарками, они заслужили. Особенно ты, Ольдржих. Может, вышитая вуаль, а то и платье порадует пани Стефанию, учитывая… как ей нынче тяжко. Ольдржих удивился, но покорно принял мешочек, поклонившись старшему пану. Улыбка растеклась на лице Яна, на миг он помолодел лет на двадцать, и, не удержавшись, выхватил у Индржиха корочку хлеба, чем вызвал недовольное ворчание последнего. «Яблоко от яблони», — с усмешкой подумал Ольдржих, скользнув взглядом на Генриха. — А моей старой пояснице, — продолжил Ян, поднимаясь, — нужна разминка перед дальней дорогой. Индржих! Принеси в покои мешочки с тёплыми травами. И живее. Бастард только вздохнул и поднялся вслед за господином. Но прежде чем уйти, задержал на Ольдржихе долгий, пристальный взгляд, словно желавший понять, что именно тот тщетно скрывает. Когда стол опустел, неловкое молчание повисло меж паничами. Вчерашний смех и легкость перекрыл неприятный налёт. Ольдржих следил за служанками, что сновали по залу, за их торопливыми движениями, хватался за любую мелочь, лишь бы отвлечься от самого главного. — Как спалось? — всё же вырвалось у него. — Лучше, чем тебе, — усмехнулся Генрих, протянувшись за сочной грушей с подноса. — Ты, поди, вовсе не сомкнул глаз, раз подорвался в такую рань. — Не люблю спать в чужих местах, — отозвался Ольдржих. Но слова прозвучали натянуто: оба знали, что он мог заснуть где угодно, хоть на голой земле, под открытым небом, рядом с костром или в седле. Генрих поджал губы, но спорить не стал. Повертев грушу в ладони, будто раздумывал над её вкусом, отложил плод обратно. Рука Птачека скользнула в волосы — привычный его жест, всякий раз выдававший скрытую тревогу. — Признаться, ничего не помню после третьей чарки. Ольдржих застыл. Поднял глаза, вгляделся прямо, и не увидел в чужом лице ни тени лжи. Генрих не умел лгать. По крайней мере, так ему раньше казалось. К тому времени в зале остался лишь один странствующий купец; доев, мужчина поднялся и покинул стены таверны, вновь оставив их в гнетушей тиши. Ольдржих поспешил нарушить молчание: хлопнул Генриха по спине и, натянув улыбку, бросил: — Оно и к добру. Нечего помнить. И тотчас поднялся, схватив мешочек с грошами, скрылся по лестнице наверх. Генрих выдохнул и наконец откинулся на спинку лавки. Рука сама скользнула в тяжёлый кошель: звон монет, пара мелочей… и нить. Тонкая, шероховатая, с нанизанными янтарными бусинами. Пальцы задержались на ней, прошлись по камешкам. Он зажмурился, спасаясь от резкого света, мучившего его с похмелья. А потом потуже затянул шлёвки кошеля, вновь погружаясь в сладкие воспоминания ночи.
Примечания:
17 Нравится 9 Отзывы 0 В сборник