𓅪
Комната была не похожа на камеру. Здесь не было ни решеток, ни допросных столов, ни охраны. Только серые стены, один длинный светильник под потолком, простая широкая лавка вдоль стены и воздух, хрусткий, как лед перед оттепелью. Скэриэл сидел, склонившись вперед, упершись локтями в колени и сцепив пальцы. Он казался спокойным, уставшим, но в этом спокойствии было странное достоинство. В нем не было позы, не было ожидания. Киллиан вошел без охраны. Закрыл дверь за собой, сделал пару шагов вперед. Остановился, не решаясь встретиться с заключенным взглядом. — Привет, — тихо сказал Скэриэл. Киллиан кивнул. Пауза между ними застыла, словно они были друг другу совершенно чужими — теперь это было правдой — и ничего друг для друга не значили. Это уже правдой быть не могло, и Киллиан убедился в этом, стоило ему только решиться и посмотреть Скэриэлу в глаза. Скэриэл был слишком серьезным, не таким дерганным и суетливым, каким Киллиан его запомнил. — Скажи мне честно, Киллиан, — голос у него был спокойный, даже немного ленивый, почти как раньше, когда он вбрасывал какую-нибудь провокационную тему, собираясь разрушить ответные аргументы в пух и прах, — тебе не было бы страшно умереть в двадцать? Киллиан не сразу понял, что это вопрос. Он стоял, как будто искал в комнате что-то, чего там не было, потом вернул глаза к его лицу. Следующий вопрос Скэриэла в воцарившейся тишине прозвучал глуше: — Ты ведь можешь просто сказать, что приговора нет, да? Он не просил, не ждал милости. Он говорил так, будто спрашивал про погоду или какую-то еще не стоящую внимания мелочь. — Ты же Император. У тебя есть право, Го… Киллиан, — он поспешно поправил сам себя, — Сколько людей погибло в терактах? Двенадцать? Пятнадцать? И двадцати не наберется! Умрет намного больше, если ты будешь сидеть на своем чистеньком троне и прятаться за Советом. Лицо его некрасиво исказилось яростью, но ярость тут же уступила место усталости. Киллиан смотрел на него долго — не ожидал, что Скэриэл вообще заговорит об этом, как и не ждал, что тот будет его убеждать. Не было ни следствия, ни суда — в Запретных землях по прежнему вспыхивали яростные попытки сопротивления, и казнь Скэриэла должна была их обезглавить тоже. Не было никакого «лучшего» или «худшего» варианта, все варианты были дерьмом, пока кто-то должен был погибать. Киллиан медленно качнул головой: — Не спрашивай меня об этом. Скэриэл чуть склонил голову набок, разглядывая его. Глаза его не потускнели, только сощурились немного, то ли презрительно, то ли обиженно. Он просто выдохнул сухо: — Император должен быть уверенным и беспристрастным. Могу понять. В этот момент он выглядел таким чужим, но что-то родное промелькнуло в нем, когда он уточнил: — А что с Джеромом? — Сбежал, — ответил Киллиан. Ему и правда было больше нечего добавить. — Один? Киллиан кивнул. Скэриэл посмотрел в сторону, будто примерялся к этой информации, потом сказал почти неслышно: — Надеюсь, у тебя хватит совести отпустить несовершеннолетних задержанных. И тут Киллиана что-то кольнуло, не дало ему смолчать, хоть он и обещал себе обойтись без обвинений в эту ночь. — Тебе-то самому хватило совести не вербовать их? — бросил он резко. Скэриэл отреагировал мгновенно. В голосе — ни капли показной вины, только злость: — А ты, может, откроешь глаза наконец? Ты правда думаешь, у них был выбор? Голод. Болезни. Районы без отопления, без воды. Им нужно было не знамя — им нужен был хоть кто-то, кто скажет, что они не просто мусор! Киллиан молчал. Скэриэл смотрел прямо, уверенно: — Если ты думаешь, что они пришли за идеей — ты не понял ничего. Они пришли, потому что никто, кроме нас, их не ждал. А ты теперь стоишь и читаешь мне лекции о совести? Он не кричал, но голос его бил в точку. Это был голос истины. После он вдруг вскинулся резко, в его стиле, меняя тему. — А как ты это видишь вообще? — спросил он. — Я же не могу умереть просто так. Не получится. Голос его не дрожал, но что-то в нем изменилось — не испуг, не отчаяние, скорее растерянность. Почти физическое недоумение: как именно ты собираешься меня сломать, если я устроен по-другому? — У меня кровь переносчика. Восстанавливаемость, адаптация, ты сам успел изучить наверняка, знаешь теперь, как я устроен. Устойчивость к препаратам, быстрая регенерация… Он смотрел прямо. — Ты правда думаешь, я просто так возьму и умру всем на радость? Киллиан шагнул ближе и сказал, без попытки смягчить: — Гильотина. На несколько секунд в комнате стало по-настоящему тихо. Скэриэл чуть откинулся назад, словно бы хотел понять, шутка это или нет. Потом тихо выдохнул, прикрыл глаза и, спустя мгновение, снова заговорил уже иначе — с той особой легкостью, которая всегда у него появлялась в моменты, когда было страшно, но нельзя было показать. — Серьезно? — он усмехнулся. — Старомодно. Он чуть выпрямился, глядя куда-то в пол. Потом снова заговорил. — Ты знаешь, последняя казнь гильотиной была во Франции. В 1977. Марсель. Хамида Джандуби. Ему было двадцать семь. Французская республика устроила представление — последнее. Потом такой вид казней отменили, как будто им стало стыдно за варварство. Он чуть качнул головой все с той же усмешкой, но в голосе нарастал тон, будто внутри что-то начинало дрожать: — А мы, значит, решили вернуться к истокам. Шаг назад в историю. Слава традициям. Гильотина. Прекрасно! Благородно! Он вдруг резко выдохнул и чуть громче, чем раньше, сказал: — Почему не выстрел в голову? Киллиан промолчал. Скэриэл продолжал — уже сбивчиво, без обычной гладкости речи: — Я же не какой-то там… сверхчеловек. У меня просто организм держится дольше. Это не делает меня непобедимым, не делает меня чудовищем. Вы могли бы просто… просто закончить все тихо, без этого цирка. Но вы хотите шоу… Он рассмеялся внезапно легко, а потом затих, как будто сам себя этим смехом перебил. Глаза остались открытыми, но взгляд потух. Он повернул голову — не к Киллиану, смотрел мимо. Глаза блестели, уголки губ чуть приподняты. Слезы медленно катились вниз — по щекам, по подбородку, по шее. Скэриэл их не вытирал. Просто сидел напряженный, как будто пытался собрать себя изнутри, чтобы не рухнуть окончательно. Он молчал какое-то время. После вопросов о казни, после ответа Киллиана, после странной, неуместной усмешки, которая слишком быстро сменилась слезами, он не смотрел в его сторону. В комнате было тише, чем до этого. Так тихо, что любой звук казался слишком громким, даже дыхание. Скэриэл больше не говорил про смерть, не пытался держаться прямо. Он чуть сполз вдоль лавки, оперся на стену, и смотрел куда-то поверх головы Киллиана, будто видел там что-то свое. Но это было не отрешенное выражение, просто уставшее, словно все внутри уже давно сгорело, и остался только невесомый пепел. — Помнишь, — вдруг сказал он слегка невнятно, — те вечера, когда я к тебе пробирался? Киллиан чуть вздрогнул. Не от воспоминания — от того, как легко оно всплыло, как будто и не было ни этих двух лет, ни крови, ни революции между ними. — Ты всегда прикрывал окно, но не запирал его плотно. Я ждал, пока свет погаснет, потом взбирался к тебе, и ты почти каждый раз вздрагивал, будто увидел привидение. Он усмехнулся едва заметно. — И каждый раз делал вид, что это мне ничего не стоит, хотя порой добраться к тебе было целым приключением. Киллиан слушал, не перебивая. Он стоял в полуметре, не подступая ближе. — У тебя всегда пахло домом, — сказал Скэриэл. — Свежим бельем, выпечкой с кухни, дурацким персиковым саше, которое прислуга клала в комод с твоей домашней одеждой. Он шумно выдохнул через нос. — Я ненавидел этот запах. А потом… привык. Начал ассоциировать с тобой. И вдруг стал искать его, когда тебя рядом не было. Даже попросил Джерома купить такое саше и держал его у себя в шкафу. Он посмотрел Киллиану в глаза, и от этого взгляда стало неуютно. Не потому что в нем была злость, а потому что ее не было. Там были лишь воспоминания и тишина смирения. — Приходил ли ты когда-то ко мне по искреннему желанию, а не для того, чтобы привязать меня к себе? — вырвалось у Киллиана против воли, и Скэриэл тихо засмеялся. — Конечно. Это очень быстро перестало быть «просто планом», хоть мне и приходилось постоянно убеждать Джерома — и себя — в обратном. К тебе было очень легко привязаться, знаешь? Порой я даже жалею, что в итоге это был ты, — он закончил, досадливо морщась, и весь смысл, которой он вкладывал в это «жалею» оставалось только угадывать. Комната будто стала меньше. Ничего не менялось, но напряжение становилась ощутимее с каждой минутой, как будто сами стены следили, как они не смотрят друг на друга. В этом было все: и то, что уже не вернуть, и то, что никто не решался сказать. — Помнишь, как Гедеон спустил меня с лестницы, когда застал у тебя в кровати? — Скэриэл вновь улыбнулся. — Я просто спал. Ни к чему не прикасался, ни к тебе, ни к твоим вещам. Даже одеяло не тронул. А он влетел, как будто застал нас на месте преступления. До сих пор помню выражение его лица — смесь шока, брезгливости и желания убить. И ты, сонный, но все равно в ужасе. Наверное, думал, что за мной следом полетишь? Он чуть покачал головой, усмехаясь, но в этой усмешке уже слышалась тоска. — И ты тогда закрыл меня собой, хоть и безуспешно. Сделал вид, что ничего особенного — какой-то полукровка в твоей комнате, на твоей кровати. Я запомнил это навсегда, знаешь. Киллиан сел рядом. Скэриэл не отстранился, и в этом тоже было многое. Он выдохнул обреченно: — А потом мы все испортили. — Мы были детьми. — Мы больше не дети. Скэриэл откинулся назад, сел ровнее. — Плохо ты выбрал роль. — Я не выбирал. — Тоже верно. Они замолчали. — Я правда верил, — сказал Скэриэл после паузы, — что даже если мы больше не рядом, мы все равно… не враги. Не те, кто заканчивают вот так. Он не говорил слово «смерть». Не нужно было, оно и так висело между строк. — Я не ненавижу тебя, — произнес он почти шепотом. — И это, наверное, самое паршивое в этом всем, потому что если бы ненавидел, было бы проще. Тогда бы я хотя бы мог разозлиться, мог думать, что ты — другой, что ты стал кем-то, кого я не знаю. А так… я смотрю, и я все еще вижу тебя. Он поднял голову. На лице было что-то, от чего у Киллиана сжало горло. Не упрек, не обвинение. Просто боль. Глупая, неуместная, беззвучная боль, которая не требовала расплаты — только признания. — Это не ты придумал, — сказал Скэриэл. — Это не ты строил это все. Не ты сочинял формулировки, не ты писал приговор. Но ты все равно выйдешь и скажешь, что все по закону, что ты принял решение. И этим все закончится. Он чуть усмехнулся. — Забавно, правда? Что мою жизнь завершит человек, которого я сам выбрал для того, чтобы добраться к вершине. Он потер виски, встал, сделал пару шагов по комнате и тут же вернулся, как будто вся площадь свободы обрывалась прямо за этими шагами. — Мне просто обидно. До жути обидно. Не потому что я умру, а потому что умру вот так. Ни за что. Что же ты… Столько слов было, столько я рассказывал тебе, а ты выбрал их. Киллиан опустил взгляд. Он слышал в этом не обвинение, а чистую, предельно точную правду, и это ранило страшнее всего. Скэриэл сел обратно, прислонился к стене все еще с этим странным спокойствием, в котором больше не было бравады, только принятие. — А еще, — вдруг сказал он, — у приговоренных вроде как бывает последнее желание. Хотя, может, у нас уже отменили эту практику. Сомневаюсь, что в протоколах вообще оставили место для чего-то человеческого. Он взглянул на Киллиана. — Можно мне? Ну, раз уж я все равно здесь. Киллиан кивнул. Не сразу. Сначала медленно вдохнул, будто боялся ошибиться даже в этом. — У меня, конечно, нет ничего из списка. Ни матери, ни друга, ни той еды, которую я бы попросил, только один каприз. Неважный. Но… Он чуть поморщился. — Можешь не соглашаться. Но я спрошу. Потому что… теперь все равно, терять уже нечего, правда? Он приподнял брови, пытаясь сделать голос нейтральным, но тот дрогнул. — Я хочу… поцелуй, — сказал Скэриэл. Слишком быстро, слишком прямо, и, словно испугавшись собственной смелости, тут же фыркнул и добавил. — Шучу. Забудь. Это тупо. Просто сорвалось с языка. Киллиан придвинулся к нему. Скэриэл перевел на него взгляд и замер. Киллиан не сказал ничего. Он просто поднял руку, дотронулся до его подбородка, чуть повернул лицо на себя. Под пальцами — чужая щека, влажная, горячая, с пульсирующим пятном на скуле, где чей-то удар пришелся неловко, оставив след на коже. Скэриэл не двигался. Он смотрел ему в глаза — и в этом взгляде уже не было иронии, не было бравады. Только ожидание, тихое, как перед шагом в пустоту. Киллиан наклонился и поцеловал. Никакого нажима, просто губы, которые говорят: «я помню», «прости», «я все еще здесь». И Скэриэл ответил. Не спеша, ничего не требуя. Он просто позволил этому случиться, как будто в этот момент все долги обнулились. Не важно, кем они стали. Важно — что все еще помнят, как были рядом. Когда Киллиан отстранился, Скэриэл посмотрел на него широко раскрытыми глазами. Он не ожидал, совсем, и именно это делало все невыносимо трогательным. Во взгляде его было что-то опустошающе страшное. Не страх смерти, а ужас от того, сколько чувств все еще внутри, невыраженных и болезненных. В нем было все то, что он не успел прожить, и то, с чем не хотел умирать. Скэриэл молчал. Он коснулся губ пальцами растерянно, почти по-детски, потом выдохнул очень тихо: — Уходи. Киллиан не двигался. — Пожалуйста, — повторил Скэриэл, и голос его сорвался. — Я хочу запомнить тебя таким. Он закрыл глаза. — Хочу провести свои последние часы с этим. С тем, что было между нами до всего. Мне хочется, чтобы именно это осталось. Пусть ностальгия согреет, если уже ничто другое не может. Киллиан встал без возражений. Он просто постоял немного, глядя на Скэриэла сверху вниз, потом повернулся и вышел. А Скэриэл остался сидеть, не двигаясь. Он не плакал, больше нет, просто сидел, склонив голову к стене, с пальцами, все еще касающимися губ.𓅪
Площадь была полна людей. На верхних террасах — офицеры, советники, дипломаты. Ниже — чистокровные самых разных классов и охрана, оберегающая их от основной части толпы — тех, что не вписывались в привычный порядок. Низшие. Полукровки. Люди из Запретных земель. Их обычно не пускали сюда, в центр. Сегодня же — привели едва ли не силой, решив, что им будет полезно увидеть, что с ними бывает, когда они забываются. Они стояли ближе к краям. Кто-то — с детьми, кто-то — со следами участия в недавних беспорядках. Уставшие, затянутые в обноски, с пустыми глазами. Те, кого боялись показывать в телеэфире. Но они были здесь и смотрели, словно вынырнули из подвала, чтобы проверить, существует ли воздух наверху. Казнь Скэриэла должна была стать символом. Именно так ее задумали. Не частной мерой, а заявлением. Впервые за последние месяцы камеры включились не только для внутренней трансляции: на крыше пресс-блока стояли три длиннофокусных объектива — Мадрид, Венеция, Лион. Журналисты приехали не официально, но все знали — они здесь. Их мало, но этого хватало, чтобы каждое слово, каждое движение стали материалом, а не просто моментом. Это войдет в хроники, Киллиан это знал. Стоя за кулисной перегородкой, он сжал ладони до дрожи и разжал несколько раз. Он не чувствовал ног, но отчетливо ощущал вес пальто на плечах. Оно было простым, сшитым в спешке, нейтральным по цвету. Он сам выбирал его, просил, чтобы ткань не отвлекала, чтобы его облачение не было похоже на церемониальный мундир. Он не хотел выглядеть Императором. Он хотел выглядеть человеком, которому поверят. Он поймал свое отражение в матовой панели: лицо напряженное, бледное, волосы сбиты чуть неровно — он их поправил. Потом посмотрел в сторону трибуны и почувствовал, как в животе свернулся холодный узел. На трибуне все было готово. Казнь — спланирована до секунды. Металлическая гильотина стояла на помосте. Темная, угловатая. Как что-то, что принесли из прошлого намеренно, чтобы напомнить: время может двигаться, но страх — нет. Киллиан посмотрел на страшное орудие. Черненое железо, грубое, с механизмом, который придумали не инженеры, а палачи. Он даже не знал, откуда она взялась в Октавии. Кто предложил, кто настоял и кто согласовал ее создание теперь, в век современности и гуманизма. Не знал и то, не для него ли ее берегли. Не для «самозваного» ли молодого принца, слишком мягкого сына прежнего имперского режима. Не для того ли «нового Берко», который неожиданно пережил интриги и выжил. Он чувствовал — если бы история чуть качнулась в другую сторону, он мог бы лечь под это лезвие сам, и толпа на площади бы смотрела не казнь принца запретных земель, а казнь принца-самозванца. И теперь он решает, будет ли это лезвие говорить за него. Кто-то из толпы засмеялся неуместно, кто-то заговорил громче. Камеры вели трансляцию в прямом эфире. Скэриэла вывели со скованными за спиной руками между двух охранников. Он шел сам с тем выражением лица, которое делает все остальное неважным. Никакой позы, никакой бравады. Просто человек, который шел принять свою смерть и не собирался давать ей власть над собой. Гордость в каждом шаге, плечи расправлены. Он смотрел перед собой, но не на Киллиана. Площадь сперва замерла, а потом загудела отчаянно. Голоса полукровок и низших заглушили чистокровных: кто-то плакал, кто-то выкрикивал проклятия как в сторону проклятых террористов, так и в сторону власти. Кто-то кинул на сцену бутылку, но до Скэриэла она не долетела. И в этом гуле не было однозначности, не было единства. Часть толпы явно пришла надеяться, что все это окажется театром, что человек, которого они называли своим, которого видели в списках погибших, в сводках новостей, на баррикадах, вдруг окажется прощен. Им наверняка казалось, что если он дойдет до сцены гордо, если не упадет, если будет смотреть вперед, как раньше — его не убьют. Киллиан замер, не решаясь выйти и предстать перед этой толпой. Шум усилился. Кто-то кричал от боли, кто-то — от ярости. Киллиан зацепился взглядом за один из огромных экранов, транслирующих то, что снимают камеры, чтобы было видно большему числу людей все происходящее в подробностях. На экране подросток, высокий и тощий, в грязной куртке явно ему не по размеру, вдруг взобрался на парапет и показал сложенный вчетверо лист, разорвал его прямо перед собой. Никто не успел разглядеть, что было на бумаге — манифест, фото, лозунг — но это не имело значения. Важно было то, как он это сделал: не запустил им в охрану, не сжег, а просто порвал, как будто что-то в нем тоже надломилось в этот момент — не от ненависти, а от пустоты, которая приходит, когда надежду забирают окончательно. На другом краю кто-то скандировал «живи!», а рядом, совсем близко к подножию трибуны, женщина просто плакала — без крика, без слов. Она стояла с ребенком, укутанным в огромный шарф, и смотрела, не отводя взгляда. Скэриэл ее, скорее всего, не видел, но она смотрела на трибуну так, будто сердце ее было разбито. В этом гуле слышался не только протест, не только злость. В нем была боль. Старая, не утихающая, накопленная за десятилетия. Она не имела больше флага, не имела единого голоса, но она была реальной. Толпа не просила чуда, она просила конца беспощадной предсказуемости, в которой одни умирали, а другие молча смотрели. И в том, как они кричали, и в том, как молчали, было ясно: смерть Скэриэла не станет концом. Она станет расколом. Когда Киллиан вышел, площадь как будто замерла второй раз. Все знали, кто это, даже те, кто ни разу не видел его вживую. Император. Он шел не быстро. Простота его вида только подчеркивала, насколько сложным был момент. Сначала он смотрел под ноги, потом его взгляд пошел в сторону — мимо охраны, мимо Скэриэла. Потом — вверх, на камеры. Он знал, где стоят основные, с каких ракурсов идет трансляция для Европы, с каких — для Запретных земель. И именно в одну из них он посмотрел. Потом перевел взгляд вниз — на тысячи глаз, на площадь, в которой не было ни одного по-настоящему чужого. Он знал: перед ним не только те, кто пришел увидеть конец человечности или просто поглазеть. Это те, кто пришел увидеть, на что способен их Император, когда в его руках не только этот приговор, но и то, что будет после него. Реакция толпы была сложной. Кто-то зааплодировал — быстро, сдержанно, как будто по привычке. Кто-то наоборот, глухо загудел, не зная, протестует ли он или просто боится. Чистокровные в первом ряду держались холодно — взгляд в лоб, спина прямая, осуждение спрятано за ровной осанкой. А вот те, кто стоял дальше, ближе к выходам с площади, — полукровки, низшие, те, кого обычно не пускали в центр — гудели иначе. В их гуле было напряжение, ожидание, нарастающее беспокойство. Кто-то, возможно, видел его только на экранах, в официальных роликах, в речи после вступления на трон, и теперь смотрел, пытаясь понять: этот мальчишка, едва успевший стать взрослым, правда ли управляет тем, что сейчас происходит? Они не знали, что он скажет. Не знали, во что верить. И не знали, чего бояться больше — того, что он спасет Скэриэла… или того, что не спасет. Он подошел к микрофону, посмотрел на гильотину, и дыхание у него сбилось. Он ненавидел ее и этот уродливый жест, который от него ждали. Он закрыл глаза на секунду, потом заговорил. — Граждане Октавии, — начал он, и голос его прозвучал неожиданно ясно даже для него самого. — И все, кто сейчас смотрит и слышит нас в этот день, в этот час. Он сделал паузу, не потому что не знал, что сказать, а потому что хотел поступить правильно. Хоть раз. — Вы ждали ясности. Вы ждали ответа на то, что происходило в нашей стране в последние месяцы. И прояснения того, что всех нас ждет. Я — здесь, чтобы дать его. Он не смотрел в сторону Совета. — Меня просили быть точным, придерживаться формулировок. Сказать, что это необходимость, что так требует порядок, что это — ради будущего. Киллиан оглядел площадь, потом продолжил чуть громче. — Но я не могу. Он посмотрел прямо в толпу, чувствуя со стороны каменные взгляды Совета. — Я не могу начать свое правление с того, чтобы казнить человека, права которого когда-то хотел защитить. Скэриэл, стоявший в стороне, поднял голову, и Киллиан повернулся к нему, поймал его взгляд. Выражение на лице Скэриэла изменилось. Гордость, с которой он вышел, тугим узлом держалась в теле, но постепенно ослабевала. Он смотрел, не отводя глаз. — Я не отрицаю его вины, — Киллиан указал рукой в сторону Скэриэла, — Он сделал выбор. Но все, что он делал, выросло из страха, который мы породили. Я. Мои предшественники. Он замолчал. И снова заговорил — уже тише, но яснее: — Скэриэл Лоу помилован, и смертная казнь с сего дня не будет применяться в Октавии к заключенным по политическим делам. Дальше он говорил спокойно, ровно, как будто разрезал пространство каждым словом. — Все арестованные по признаку происхождения или участия в событиях последнего года — помилованы от высылки. Это не значит, что каждый окажется свободен завтра, но с этого дня все дела будут пересмотрены. По каждому из них будет вынесено решение — на основе вины, а не происхождения. Мы больше не судим по крови. Мы начинаем судить по поступкам. Тишину никто не смел прервать, время словно застыло, пока он говорил. Без преуменьшения, творилась история, и Киллиан на секунду с гордостью подумал, что приятно быть ее частью, когда ты являешься светом надежды, а не карающим мечом. — После восстановления разрушенных кварталов, мы вернемся к обсуждению статуса полукровок и низших. Не как угрозы, а как части Империи. Именно к этому хотел прийти мой отец, Лукиан Модест Берко. И именно поэтому я стою здесь, как его сын, представляя вам политику Новой Октавианской Империи. Пауза. Он покосился в сторону Совета. — С этого момента Совет при Императоре лишается полномочий. Я беру на себя полную ответственность за реформу системы управления и лично инициирую расследование в отношении членов Совета — по фактам превышения полномочий, злоупотребления властью и препятствования правосудию. Кроме того, я возобновляю дело о событиях, которые предшествовали прошлому восстанию, включая обстоятельства гибели императорской семьи, — голос его был ледяным, — Прочие государственные служащие также должны быть готовы к проверкам и подтверждению своей профессиональной пригодности продолжать служить на благо Октавии. Толпа зашевелилась, раздались одиночные слабые выкрики, когда Киллиан поднял ладонь, обозначая, что еще не закончил говорить. К его удивлению, толпа и правда стихла. — С этого дня, — сказал Киллиан четко и без пауз, — девиз «Чистота крови — чистота помыслов» утрачивает правовой вес. Его использование в официальных документах, выступлениях и учебных материалах прекращается. Мы не будем больше притворяться, что кровь определяет достоинство. Новый девиз Октавии: «Истинная чистота — в справедливости». Это все, что я хотел сказать всем, кто слышит, каждому октавианцу и всем нашим союзникам. Октавия — не идеал, но она — наша, и только мы отвечаем за то, какой она станет завтра. Берегите себя и друг друга. А новая власть будет беречь вас и идеалы справедливости. Он наконец замолчал, перевел дух. Во рту у него горела пустыня, а сердце, кажется, колотилось где-то в горле. Киллиан развернулся и под нарастающий гул толпы подошел к Скэриэлу, преодолев расстояние между ними во всех смыслах так быстро, как мог, потому что мучить его и себя было уже невыносимо. Он молча снял перчатку. Протянул ему руку, обнаженную и уязвимую, лишенную каких либо знаков отличия и превосходства. Скэриэл не сразу понял, что происходит. Его лицо было напряжено, губы плотно сжаты. Он смотрел на Киллиана, будто впервые. Как в тот день, когда он дал ему нож и сказал защищаться даже от него самого, если потребуется. Как в Академии, когда Киллиан запоздало пришел извиниться после дурацкой ссоры, но понимания уже не нашел. Как в ту ночь, когда их пути окончательно разошлись. Киллиан понял вдруг, что руки Скэриэла скованы за спиной. Мысленно обругав себя за глупость, он шагнул к нему, обнял одной рукой, привлекая его к себе, а второй нашел его ладонь за спиной и коснулся ее мягко, но настойчиво. Переплел их пальцы. Слегка сжал. Скэриэл неуверенно сжал его пальцы в ответ, покачнулся едва заметно, навалившись на него, словно кто-то вытащил из него стержень, и тихо, одними губами, шепнул ему на ухо: — Привет, Готье. И тогда раздался свист. Резкий, грубый, со стороны, где стояли чистокровные. За ним — негромкие выкрики. Короткие слова, как плевки, проклинающие «чернь» и «отщепенцев», крики «позор» и «смерть террористу», издали даже — «и самозванцу смерть!», потонувшее в одобрительном гуле. Но их заглушил другой звук. Сначала хлопки. Потом голос. Потом — десятки, сотни голосов. Смешанные, не стройные, как на митингах. Низшие кричали, как будто вдруг вспомнили, что у них тоже есть голос. Кто-то хлопал, кто-то плакал, кто-то кричал имена — сперва его имя, потом имя Скэриэла, потом их имена слились, присоединились к шуму и ликующим крикам. Низшие. Полукровки. Не лидеры. Не восставшие. Массы. Те, кто привык терпеть. Кто боялся. Кто молчал. Они не были революцией, но сейчас они стали голосом. Кто-то всхлипывал, кто-то поднимал руки. Он видел их и понимал: те, кто сегодня хлопает — не те, кто погиб бы за свободу. Те бы не простили. Те бы не приняли. Но они — меньшинство. Они — не весь народ. Он знал, что найдет способ достучаться, объяснить, что это только начало. Что Октавия теперь будет другой, если он сам не сдаст назад. Это была пока не победа, не свобода, но это было больше, чем им когда-либо предлагали. И этого хватило, чтобы воздух вокруг стал другим. Не чище, но легче.𓅪
Толпа не сразу отпустила их. Даже когда Киллиан уже спустился с трибуны, когда Скэриэла увели с открытого подиума вглубь здания, напряжение висело в воздухе, как перед взрывом. Внутри у входа рядом с колоннами уже собирались советники — те, кто успел оправиться от шока. Голоса за спинами, упреки, растерянные выкрики — «Он с ума сошел!», «Это государственная измена!», «Его надо остановить, пока не поздно…». Один из старших членов Совета двинулся вперед, намереваясь перехватить Киллиана, но на полпути к нему отшатнулся — охрана, стоявшая до этого без движения, вдруг сделала шаг вперед. Люмьер смотрел на приближающихся холодно. Рядом с ним стояли офицеры — доверенные, подобранные лично. Один из них уже связался с Министерством юстиции, другой — с полицейским командованием по центральному району, чтобы пресечь возможные беспорядки. Ни один из них не спросил разрешения у Совета. Перед самой речью, когда Киллиан прошел мимо Люмьера, они обменялись взглядами, и Люмьер кивнул не как подчиненный, а как соратник. Все было решено заранее, каждый день терпения вел их к этому моменту, и теперь Киллиан чувствовал, словно у него за спиной выросли крылья. Он не остановился, шел быстро, целеустремленно, и Скэриэл шел рядом, бросая на него то и дело взгляды, полные непонимания. В его движениях появилась осторожность. Он не отводил взгляда, но и не пытался заговорить первым. Кредит доверия, которое на площади позволило ему дать Киллиану себя обнять, был практически исчерпан. Он еще не знал, что будет дальше, но судя по его глазам, горел от нетерпения узнать все ответы. Он все еще был вторым планом, о чем никогда не узнает теперь. Но Килилан был рад, нет, даже искренне счастлив, что перфоманс удался, и Скэриэл — его Скэриэл, если он выслушает его, если согласится на диалог — остался в живых. Когда за ними закрылись двери, залитые солнцем коридоры сменились прохладным полумраком кабинета. Первым, кто их встретил, был Гедеон. Он подошел быстро, почти бегом. Не сказал ни слова, просто обнял обоих сразу — крепко, коротко, так, как это делал только он. Потом наклонился к Киллиану, шепнул едва слышно: — Я тобой горжусь. И только тогда начал снимать с запястий Скэриэла наручники. Металл лязгнул глухо, упал на пол. Киллиан вдруг почувствовал слабость, пошатнулся. Скэриэл без слов подставил ему локоть, придержал, как сам Киллиан недавно придержал его на трибуне, и Киллиан с благодарностью воспользовался помощью. Гедеон отступил на шаг, выпрямился. — Это было жестко, может чуть поспешно местами, — сказал он негромко. — Но правильно. Я займусь тем, что снаружи. Совет не простит, но боюсь, что теперь им ничего не остается. Мы наблюдаем за реакцией внешних союзников и регионов… В Септентрионе началась давка на площади, где транслировали вашу речь, но полиция уже работает. Мы подготовились к такой реакции. Я… Оставлю вас. Он кивнул Скэриэлу. Тот не ответил, только смотрел внимательно, как будто примеряясь к новым обстоятельствам. Гедеон ушел, оставив их вдвоем. В комнате стало непривычно тихо. Просторный кабинет, приглушенный свет, ткань на стенах. Киллиан и Скэриэл теперь стояли друг напротив друга, не двигаясь, изучая друг друга. И все же они шагнули — одновременно. Поцелуй вышел теплым, осторожным, как будто оба понимали — слишком много прошло, чтобы позволить себе небрежность, и слишком много осталось, чтобы сразу желать всего. Они прикасались друг к другу так, будто боялись спугнуть этот странный, зыбкий момент, где еще не было ничего обещанного, но уже было все нужное. Этот поцелуй был утверждением. Не клятвой, но чем-то глубже — признанием на языке, который им больше не нужно было переводить. Скэриэл выдохнул еле слышно и произнес неуверенно, с какой-то неловкой осторожностью: — Готи… Имя, которое он не говорил вслух долгие месяцы. Имя, которое оставалось в нем как заноза, и Киллиан, услышав его, будто сдался чему-то, что и не собирался больше пускать в себя. Он склонился ближе, лбом к его лбу, и сказал глухо, как будто с усилием вырывая слова из самого сердца: — Мне так тебя не хватало. И в том, как он это сказал, не было ни упрека, ни требовательности — только тяжесть тех ночей, когда было не до воспоминаний, но все равно тянуло именно к ним. Их руки встретились неуверенно, наощупь, потом — крепче, и они вцепились друг в друга. Это был не жест страсти, а единственная точка опоры на дрожащей под ногами земле. Скэриэл пробормотал: — Я вообще не знаю, что творю. Киллиан пожал плечами: — Я тоже. И получил тычок в грудь — не сильно, но ощутимо. — Вообще-то ты Император, — сказал Скэриэл, приподняв бровь, и это прозвучало одновременно как упрек, напоминание и почти признание. Они оба засмеялись тихо с облегчением и снова потянулись друг к другу, и на этот раз все стало мягче, ближе, спокойнее. Поцелуй был уже другим. Словно первый был проверкой, а этот — принятием. Киллиан держал его лицо ладонями, будто боялся, что если отпустит — Скэриэл исчезнет, и когда отстранился, задержал взгляд, уже почти шепча, медленно, слово за словом: — Будь со мной. Я стал старше и правда хочу делать лучше. Не все так, как ты, может быть, мечтал, не идеально, но так, чтобы ты мог быть здесь, в Октавии, и не чувствовать себя ниже других… Скэриэл не ответил сразу. Он смотрел внимательно, не отводя глаз, а потом положил ладонь на его губы, мягко, с почти нежной решимостью, не давая ему говорить дальше, и прошептал: — Я люблю тебя, Готи. Эти слова прозвучали тихо, но уверенно, как будто он говорил их не в первый раз. Киллиан кивнул. Не сказал ни «я тоже», ни что-то красивое в ответ, просто вжал его в себя, и Скэриэл, отняв руку от его лица, не менее крепко обнял его в ответ. Его колотила едва ощутимая дрожь, которую Киллиан уловил и погладил его по спине, словно заверяя, что Скэриэл — как и все, за что тот боролся — теперь услышаны. Теперь в безопасности. За окном все еще гудела толпа. Где-то за зданиями начинала играть музыка: неровно, будто наспех, но в ней было что-то живое. Сквозь открытые окна тянуло сыроватым ветром — еще прохладным, но уже весенним. В нем было что-то новое, неуловимое, как будто воздух сам подсказывал: зима уходит. Все немного сдвинулось. И, может быть, с этой весной Октавия тоже сделает шаг вперед, оставляя в прошлом кровавые страницы истории.