***
С самого начала я не был один. Куда бы я ни шёл — всегда находил того, с кем можно поделиться историей. Соседка кошка, что никогда меня не прогоняла, — я почти считал её частью своей семьи, настолько часто бывал у неё во дворе. Мистер Бан, который выслушал и мою историю утраты, и мои маленькие приключения, и просто жизнь, какой она была. Он умел слушать так, будто каждая сказанная мной мысль имела значение. Когда становишься старым, всё воспринимается иначе. Теперь я понимаю, почему мистеру Бану в последний год так не хотелось куда-то идти. Его шаг замедлялся, дыхание становилось тяжелее, но он всегда старался, чтобы я не тревожился. Я вспоминаю это — и чувствую печаль оттого, что не смог быть рядом с ним в его последние дни. Но так устроена жизнь: старое уходит, новое приходит. Наверное, сейчас «старым» являюсь уже я, а новое ещё только собирается появиться в этом мире — так же естественно, как желудь падает на землю с могучего дуба или как бабочка выходит из тесного кокона. Природа прекрасна и жестока одновременно: ведь бабочка может и не дожить до следующего утра, а желудь, едва упав, могут подобрать и съесть. Старое исчезает… а новое может и не успеть появиться. — Всё молчишь, милый? — мягкий голос Саманты выдернул меня из мыслей. Я тихо фыркнул, будто это был мой ответ. Саманта улыбнулась, но в этой улыбке слышалось что-то едва уловимо хриплое, сломанное изнутри. — Мы скоро приедем, — сказала она, поглаживая меня. — Приедем и поедим, правда? Сейчас весна… а летом мы снова поедем путешествовать. Она сделала глубокий, тяжёлый вздох, и даже я понял: она сдерживает слёзы. Будто верила, что они меня расстроят — и да, расстроили бы. Ведь наше общее дело, наши маленькие семейные приключения… возможно, не переживут этот год. И дело будет во мне. Мы слишком часто ездили в больницу. И к такому невозможно привыкнуть. Когда машина остановилась возле дома, Саманта открыла дверь, шмыгнула носом, сжала губы — и всё же попыталась улыбнуться, словно это могло сгладить тень на её лице. Затем взяла меня на руки. Это стало новой тихой традицией — тревожной, но бережной, как будто я был чем-то хрупким и дорогим. Дом встретил нас тишиной. Я всё ещё не могу понять: Льюисы либо всегда дома все вместе, либо исчезают все разом, будто не хотят оставлять кого-то одного. Даже Коко, наш вечно болтливый попугай, замолчал в последние дни, а может, и давно. До всего этого он был прежним: говорливым, шумным, словно годы совсем не притушили его звонкий голос. Я стал ещё больше дорожить тихими вечерами, хотя и раньше любил такие молчаливые, а порой и очень шумные семейные посиделки. Но теперь они были другими — наполнялись едва уловимым оттенком печали, который, словно лёгкая пелена, висел в воздухе и никак не хотел рассеиваться. Эта печаль делала каждый момент особенно ценным, редким, почти священным. Любовь и грусть смешивались во что-то новое, незнакомое мне — не чувство, а целый мир, который я видел в их взглядах, слышал в их голосах, ощущал каждым своим вдохом. В углу потрескивал камин — не потому, что было красиво, а потому что я нередко начинал мёрзнуть и искал тепло везде, где мог его найти. Тёплый свет огня мягко подсвечивал комнату, отражался в стекле, в мебели, в глазах моих людей. Телевизор негромко «говорил», перебирая звуки, голоса, смех — Льюисы обожали комедии. Казалось, и сама их жизнь когда-то была соткана из смеха, светлых недоразумений, смешных историй. Лёгкость, что раньше витала вокруг них, никуда полностью не исчезла — просто стала тише, мягче, осторожнее. Они всё так же улыбались, иногда тихо хихикали над очередной сценой на экране, но время от времени бросали на меня взгляды — тёплые, полные нежности, чуть грустные. И от этого на душе становилось одновременно уютно… и больно.«Утром я пытался мотивировать себя: “Ты сможешь! У тебя всё получится!”
А внутренний голос такой: “Кто? Ты? … Ладно, попробуй, поржём вместе”.»
Я не всегда понимаю человеческие шутки. Видимо, их юмор создан для тех, кто живёт не носом и хвостом, а словами и мыслями. Нам с Молли в некоторые моменты было не угнаться за их смешками. Но слушать их смех всё равно было приятно — он наполнял комнату теплом, и от этого самому становилось лучше.***
Что ж, вчера меня снова возили к доктору-ветеринару. И среди всех громких, непонятных мне человеческих слов я снова не услышал ничего нового. Всё повторялось, словно они заранее выучили фразы и теперь по кругу произносили их. Ветеринар говорил одно и то же, миссис Льюис задавала одни и те же вопросы… и в каждом повторе звучала её слабая надежда. Кажется, несмотря на всё происходящее, она всё ещё цеплялась за последнюю соломинку — верила, что может быть, где-то там скрыт иной исход, другой путь, чудо, о котором никто не сказал вслух. Безнадёжная ситуация, так бы я её назвал. Но люди, видимо, так устроены: верят до последнего, даже когда сама жизнь тихо подсказывает обратное. Я бы хотел мыслить так же. Хотел бы видеть мир её глазами — где надежда не умирает, пока бьётся сердце. Но я не человек. И потому думаю о вещах проще и честнее, по-собачьи. А это, как по мне, совсем не так уж плохо. — Хотела бы я быть такой же спокойной, как и ты… — призналась она, не отрывая взгляда от дороги. И даже без слов было ясно: спокойствие ей сейчас только снится. Её любовь к нашей семье слишком велика, чтобы отпустить всё без боли. С усилием перевернувшись, я выглянул в окно машины. Та же картина, что и всегда: чистое небо, ни единого облачка; солнечный свет, будто специально для нас становившийся теплым, мягким, словно хотел утешить; деревья, раскачивающиеся от лёгкого ветра; пушистая трава, густая и зелёная. Я почти чувствовал её под собой — хотел снова лечь на неё, уткнуться носом в прохладные стебли и погрызть молодые побеги, как когда-то. Забавно, как я теперь пытаюсь напрячь память, вспоминая, словно старик, который ищет в себе былые силы. Но воспоминания всё такие же живые — будто всё это случилось не годы назад, а всего лишь вчера. Видимо, такая она — ностальгия. Мне очень уж хотелось снова увидеть, как готовит миссис Льюис. В последние годы мы с Молли почти всегда сидели рядом — тихо, аккуратно, словно две тени, следящие за каждым движением Саманты. И надо признать: на пол иногда падали маленькие «подарки». Уж не знаю, делала ли она это специально, или просто так получалось… но мы всегда принимали дары с благодарностью и безмолвным «спасибо». Готовила Саманта не хуже кондитера. Мне есть с чем сравнивать: Поппи Баккерс была настоящей волшебницей на кухне. Её выпечка могла сравниться разве что с солнечным утром — тёплая, душистая, родная. Да и любые места, где я добывал еду когда-то, в прошлой жизни, и близко не стояли рядом с теми ароматами, что наполняли дом Льюисов. Кажется, прошло всего минут десять, прежде чем замок в двери снова провернулся, и тихая поступь донеслась в прихожую. Лана вошла уверенно, но мягко, закрыла за собой дверь, снимая куртку так аккуратно, будто боялась потревожить чье-то сонное дыхание. Джоуи, тот давно расправил крылья: в прошлом году собрал вещи и уехал учиться. Конечно, он навещал нас, но дом без него стал чуточку тише. А Лана… она все не спешила покидать родительское гнездо, словно пытаясь продлить время — удержать его, пока оно не утекло сквозь пальцы. У собак всё иначе. Мы не остаёмся так надолго — не взрослеем рядом с семьёй до седых волос. Моя собачья семья покинула меня куда раньше, чем мы успели разбрестись по городу или миру, как это делают люди. Я вообще далеко… Мистер Бан рассказывал, как он в молодости рано двинулся в путь. Так он и вышел однажды на порог Баккерсов, словно судьба вывела. Я упёрся лапами в пол и медленно встал. Для меня — это уже успех. Лапы дрожали, еле держали тело, когда я осторожно переступал, стараясь не терять равновесие. Всё же нужно держать традицию — заглянуть на кухню, проверить, чем там пахнет и как дела у Саманты и нашего ужина. Эх… лапы, лапы, что ж вы такие непослушные. Иногда я и вовсе не чувствую, что подо мной земля. Перед глазами темнеет, и каждый шаг даётся тяжело — качает меня так, будто я стою на корабле, а не на ровном полу. Довелось в одну из поездок покататься. Лана испуганно вскрикнула — трудно понять, из-за чего именно: моего падения или звука, с которым я встретился с полом. Она подбежала мгновенно, осторожно, почти трепетно обняла меня, подхватила на руки. Я почувствовал, как её пальцы дрожат, как она прижимает меня ближе, словно я мог рассыпаться от одного неверного движения. Она улыбнулась мне скромно и печально — в такие моменты она была так похожа на Саманту. Затем оглядела меня со всех сторон, будто проверяя, не ушиб ли я себя. — Мам! — Лана вскочила и стремглав побежала в сторону кухни, туда, куда я сам хотел добраться. Отсюда я услышал торопливую возню, звон посуды — будто Саманта не удержала миску или ложку. Потом шёпот… слова, что заставили меня навострить уши. — И что же… мы же не будем…? — голос Ланы дрожал. Там было всё: страх, тревога и всё та же отчаянная надежда, которую я стал узнавать почти по запаху. — Нет, милая… до последнего… До последнего… Что бы это ни значило у людей, от них я не уйду. Пока что.***
Эта ночь выдалась для меня особенно беспокойной. И под «особенно» я действительно подразумеваю очень. Сон и раньше был тяжёлым, вязким, будто тянул меня за собой куда-то в глубину, но сейчас — заснуть казалось чем-то несбыточным. Лежать неподвижно в темноте, прислушиваясь к собственному дыханию, — пытка. Я слышал гул своего сердца в ушах, будто кто-то тихо ударял по стенкам пустой комнаты. Шум в тишине, слишком громкий, чтобы его вынести, и слишком слабый, чтобы в нём укрыться. Среди темноты раздалось осторожное шарканье. Почти незаметное — но мой слух ещё держится, и, кажется, он последнее, что во мне не сдаёт позиций. Из угла, сонно зевая, вышла Молли. Она медленно подошла ко мне, пошатываясь на мягких лапах, и опустилась рядом, заваливаясь на бок. В последнее время, да что там, почти всегда — она ложится со мной. Её присутствие приносило мне покой, чувство того, что здесь безопасно, что можно отпустить тревогу хотя бы на миг. Но не сегодня. Я с трудом повернулся на месте, приоткрыл глаза и встретил её тёплый, немного растерянный взгляд. Моя дорогая подруга. Я не устаю её благодарить — мысленно, тихо, так, как благодарят тех, кто стал семьёй. И, видно, есть за что. Молли всё такая же, как в день нашей первой встречи. Бордер-колли, в которой живёт огонь: живой, резвый, будто бы неугасимый. Я только надеюсь, что этот огонь останется с Льюисами, когда меня не станет. Пусть она и Коко скрасят им дни, будут тихими стражами у дверей, заполняя хотя бы часть той дыры, что неизбежно появится в их душах. Нельзя вернуть то, что было когда-то, но можно проложить новый путь — крепкий, честный, по которому Льюисы смогут пойти с поднятой головой. «Мы живы. Нас ничто не сломит». Я знаю, я не услышу этих слов. Просто не успею дотянуть. А всё же… Я так хочу увидеть их такими же живыми, какими они были когда-то. Как и прежде, Молли стала для меня личной тёплой телогрейкой — её мех оставался таким же мягким, пушистым, густым. Когда я прижимался к ней, казалось, что мир вокруг хоть на мгновение перестаёт давить своей тяжестью. Лежать рядом с ней было удивительно спокойно, почти как в те дни, когда я был сильнее, моложе и смелее. Но даже сейчас чувство, что всё будет хорошо, не покидало меня. В нём было что-то детское, упрямое — последняя крупица надежды, что люди так бережно хранят. Льюисы тоже должны сохранить её. Сохранить веру в то, что после меня у них всё устроится, что дом по-прежнему будет полон жизни. Однако тепло Молли я стал ощущать всё слабее. Вместо него во мне рос холод — глубокий, пробирающий до самого сердца. Что-то внутри болезненно дёрнулось, и я вынужден был открыть глаза. По телу пробежала рябь: шерсть медленно встала дыбом, будто от незримого ветра, и меня охватила дрожь, не похожая на обычный озноб. Сердце забилось так гулко, что я слышал каждый удар, а дыхание участилось, сухое и неровное. Сон окончательно пропал, оставив только холод и растущую тревогу. Молли повернула голову ко мне, и наши взгляды встретились. В этот миг между нами натянулась тонкая, невидимая нить — такая, о которой люди не догадываются. Она тихонько заскулила, мягко, почти неслышно, и прижалась ко мне боком ещё сильнее, будто хотела забрать мой холод себе. Мои лапы я уже почти не чувствовал — словно они превратились в чужие, лёгкие и ледяные. Но Молли не дрожала, не мёрзла. Она была тёплая, живая, крепкая, и это ещё раз подтверждало: дело было во мне. Она осторожно подложила свою голову под мою, словно поддерживая меня не только телом, но и душой. Молчаливая, верная, неизменная — такая, какой она была всегда. Мы всё понимаем без слов. Нам, в отличие от людей, не нужно объяснять, разбирать, обсуждать. Мы чувствуем. И вдруг эта мысль, тихая, мягкая, как вздох: всё не так уж и страшно. Бояться нечего. Невозможно бояться того, чего не миновать.***
Утро выдалось удивительно тихим. Те звуки, что обычно наполняли дом живым дыханием семьи, теперь едва доходили до слуха, будто сквозь плотную пелену сна. А может быть, дело было не в тишине — просто дома никого не оказалось. Я чувствую, как кто-то щиплет меня за нос. Приоткрыв глаза, увидел перед собой пару крохотных чёрных бусинок. Фыркнув, отвернулся, но в ту же секунду меня дёрнули уже за ухо — куда настойчивее. Над нашими с Молли головами раздался тонкий писк. Если Коко решил, что пора вставать, значит, и нам поспать он не даст. Я, разумеется, вставать не собираюсь. Судя по полному отсутствию человеческих голосов, дома и правда никого не было, а редкие звуки производил только наш бдительный попугай, которому вечно нужно всё контролировать. Рядом зашевелилась Молли. Она сонно моргнула, потянулась всем телом, сбрасывая остатки сна, и тихо фыркнула в ответ на Коко. Потолки в доме были достаточно высокими, чтобы этот маленький заводной механизм мог летать почти без препятствий, лишь изредка цепляясь за углы, когда забывал смотреть куда летит. Для него весь дом был огромной игровой площадкой — миром, созданным для того, чтобы бегать, летать, щипать всех подряд и никогда не сидеть на месте. И энергии в нём было не меньше, чем в Молли, а то и больше. Он ходил туда-сюда, садился мне на голову, спрыгивал, снова взлетал, пощипывал то холку, то ухо, то самую чувствительную часть носа. Очевидно, он пытался меня развлечь. Он видел, что я почти не хожу, — и старался как мог. И это внимание… да, оно приятно. Молли тоже не отходила далеко, всё время оставалась рядом, внутри моего поля зрения — тёплая, надёжная, родная. В такие моменты я чувствую себя нужным. Важным. Окружённым тихой, неназойливой заботой, которая пыталась отвести мои мысли от бесконечных однообразных дней и тяжёлых воспоминаний о походах к ветеринару. Мы все бывали у того доктора, и никому из нас это не нравилось. Почему-то это напомнило мне о том, как в детстве Ланы и Джоуи миссис Льюис буквально силой отправляла их на осмотр, или как врачи приходили к нам домой, если дети заболевали. Это были воспоминания, пропитанные любовью и беспокойством — особые, тёплые, такие, что забыть невозможно. — Идёмте, мы опоздаем! — Саманта возникла в дверном проёме, словно строгая тень, нависающая над Джоуи. Её голос был грозным, но совсем не злым — знакомым, домашним. Я сидел неподалёку, наблюдая за сценой как за маленьким спектаклем, который видел уже десятки раз. Всё было совершенно предсказуемо: дети упираются, Саманта нервничает, пытается ускорить их сборы. А наша животная компания в такие моменты всегда оставалась дома — ведь животных в человеческие больницы не пускали, в то время как людей в ветеринарные пускали. Парадокс, который я так и не смог понять. Но, видимо, у людей свои правила. — Не хочу! Не пойду! — Джоуи скорчил такое лицо, будто проглотил что-то кислое и противное, и даже язык показал — последняя отчаянная попытка сбежать от неизбежного. По-другому описать его гримасы я просто не могу. Лана стояла у двери и тяжело вздыхала. Свою порцию выговора она уже получила — мягче, чем её брат, но всё же ощутимо. Старше — не значит мудрее, но и не повод ругать сильнее. Так и проходили их походы в больницу: шумные, суетливые, полные протестов и беспомощных маминых вздохов. Сцены одновременно смешные и грустные — те, от которых на душе тепло, но немного щемит. И это необычное сочетание — смеха и грусти — странное, живое, невероятно трогательное зрелище собой представляет.