Терапия для победителя

NC-17
Завершён
33
1
автор
Размер:
390 страниц, 135 006 слов, 41 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
33 Нравится 11 Отзывы 8 В сборник

Лавочка

Настройки
Утро начинается с визита солдата Торна. Я на прием не пришла, поэтому он решил навестить меня сам. В моей палате пусто и тихо, даже приватнее, чем в его кабинете. Я раздраженно вздыхаю: — Я так понимаю, «придете, как вам будет удобно» — это ложь? У меня нет права сейчас выставить вас за дверь и продолжить дрыхнуть? Я не дрыхла, конечно. Всю ночь провалялась без сна, потому что Китнисс снизили и так смехотворную дозу морфлинга. Другие пациенты отказываются делиться лекарствами, я пробовала и умолять, и запугивать — без толку. Она баба просто настучала на меня врачам, и меня быстренько вышвырнули за дверь. Солдат Торн пожимает плечами. — Нет, почему, если не хотите меня видеть — я уйду. Но это все равно будет только на сегодня. У вас в расписании обязательная терапия минимум раз в два дня, завтра придется продолжить. Просто подумал: вдруг вам захочется поговорить сейчас. Он говорит это спокойно, без нажима. Не оправдывается, не прогибается, но и не напирает. — А если завтра я тоже не приду? — спрашиваю. — Что вы тогда сделаете? Силами безопасности притащите меня за шкирку? Торн не улыбается. Он вообще никогда не улыбается. — Приду сам. Врубается лампа над кроватью. В Тринадцатом освещение автоматическое — его нельзя включать и выключать когда захочется. Система как бы намекает: эй, лежебоки, которые проспали будильник — подъем! Через час завтрак, потом — все на работу. Я щурюсь. Вспышки электричества всегда отзываются ноющей болью во всем теле. В Капитолии они означали: Лысик проснулся, сейчас снова начнутся пытки. — Отлично. Тогда устраивайтесь поудобнее, солдат Торн. Все равно вы уже здесь. Можете порассуждать о доверии, утрате и прочем, пока я сру. Унитаз у меня прямо в палате, за шторочкой. Я делаю вид, что шаркаю в его сторону, но Торн даже бровью не ведет. Вот скажите мне, какой интерес провоцировать человека, абсолютно невосприимчивого к провокациям? Снова вздыхаю. — Не тратили бы вы на меня время, солдат Торн. У меня нет никаких иллюзий насчет этой терапии. Мне не нужен разговор, мне нужен морфлинг. Много морфлинга. А это вы мне его отменили, между прочим. Если не собираетесь возвращать… Торн меня перебивает: — Предположим, я соглашусь его вернуть. Какой у вас план? Употреблять его всю жизнь? Я киваю. — Совершенно верно. Без него, знаете ли, затылок ноет и колени хрустят. — Хорошо. Представим: у вас есть безлимитный доступ к морфлингу, столько, сколько нужно. Что будете делать? На полсекунды я замираю. Не от вопроса — от интонации. В его голосе впервые промелькнуло что-то человеческое, он уже звучит не как доктор или следователь, а как кто-то, кому реально интересен мой ответ. А я и сама не знаю, что буду делать в таком случае. Мой горизонт планирования — пережить одну ночь, загадывать дальше я давно разучилась. — Что я буду делать? — переспрашиваю, стараясь звучать как можно язвительнее. — Для начала, хорошенько высплюсь. У меня, знаете ли, были сломаны все кости, какие есть в человеческом теле. Их сращивали и ломали снова, так что сейчас мне немножко трудно найти удобное положение для сна. С морфлингом полегче. Потом — не знаю, буду шататься по Тринадцатому, пугать людей. Могу стать примером для молодежи, ходячим плакатом о вреде зависимостей. Он молчит. И почему-то это заставляет меня продолжать. Хотя я не хочу, хотя никогда раньше не говорила ему больше двух предложений за раз. Просто все всегда спешат сказать: «Нет, ну что вы, все наладится!», «Вы сильная, Джоанна!», «Ваша жизнь еще может измениться» — блевать тянет. А он — нет. — А потом... — бросаю я, глядя в потолок. — Потом, если повезет, умру от передоза. Если не повезет — от обезвоживания, ломки или еще чего-нибудь такого. Вам же хочется услышать, что я вдруг осознаю: «О, а ведь и правда, солдат Торн, какая глупость! Я же могу жить полной жизнью без всякого мофлинга!» Мы с вами возьмемся за ручки, пойдем любоваться закатом и петь песенки. Такого не будет. Торн отвечает не сразу, будто обдумывает мои слова. — Я не ожидаю осознаний. И не жду, что вы изменитесь только потому, что я задал вопрос. Но бывает, что когда человек вслух называет, что хочет, — это помогает лучше понять, чего он на самом деле не хочет. Я закатываю глаза. — Фокусы для новичков. Не сработает. Он не парирует, не лезет с возражениями. Просто кивает, будто я озвучила какую-то банальную истину — воду назвала мокрой. — Хорошо, — говорит он. — Значит, вы не хотите жить. Это нормально. После всего, что с вами произошло, было бы странно хотеть. Я приподнимаю бровь. Как-то это уж слишком. Разве мозгоправ не должен уговаривать пациента радоваться каждому новому дню, искать приятные мелочи и все в таком духе? — Ладно, я не хочу жить, — говорю я, чуть медленнее, будто пробую эти слова на вкус. — Вы признаете мое право не хотеть. Что дальше? Мы пожмем друг другу руки, вы пойдете писать рапорт, а я пойду... ну, никуда, потому что мне особо некуда идти? Он качает головой: — Нет, никаких рапортов я писать не буду. Можем просто немного посидеть и подумать, как вам в этом. Я смотрю на него, будто он чокнутый. — И чего это даст? — спрашиваю. — Иногда, если не пытаться что-то чинить сразу, оно само перестает скрипеть. — Солдат Торн, — фыркаю я. — Я вижу ваши холеные белые ручки. Готова поспорить, вы никогда в жизни ничего не чинили, да? Если не смазывать петли на дверях, они будут скрипеть, как ни крути. Впервые в его глазах что-то мелькает: смешок, может быть. Или какое-то врачебное осознание, что ему удалось загнать меня в ловушку: заставить разоткровенничаться, признать, что я — механизм, который нуждается в починке. Но он просто склоняет голову. — Да, вы правы по обоим пунктам: никогда ничего не чинил, и скрип будет. Но еще можно не открывать дверь. Похоже, что этим-то вы и занимаетесь: не трогаете, чтобы не скрипело. Как человек, у которого явно есть опыт в починке, скажите: это надежный способ? До первого сквозняка — да. А так можно хоть тряпки подкладывать, хоть на гвозди заколачивать, но дерево — материал, который всегда живет своей жизнью. Оно набухает от влаги, рассыхается, подгнивает. В какой-то момент все равно образуется маленькая щель, и порыв ветра снова начнет качать проклятую дверь. А значит, она снова заскрипит. Я не собираюсь снабжать солдата Торна этой полезнейшей информацией. Просто устало откидываюсь на подушки и закрываю глаза. — Вам кажется, что я говорю о какой-то метафорической двери, да? — бросаю я. — Типа, душевной. Открыть сердце, впустить свет, вся эта терапевтическая херня. Но я говорю буквально. Я сижу в бетонной коробке. Вы, кстати, тоже. Что у нас за главной дверью, которая ведет в этот проклятый бункер? Торн вытягивает вперед ноги, откладывает в сторону свой планшет. Осматривается по сторонам. — Руины, если честно. Тринадцатый существует только под землей, все, что было снаружи, уже давно уничтожено. И тут, кажется, мы снова натыкаемся на метафору. Я криво усмехаюсь. — Великолепно, — говорю. — Значит, у нас с вами два варианта: либо сидеть в коробке и слушать, как трещат эти проклятые лампы над головой, либо выйти наружу и сдохнуть под завалами и бомбами Капитолия. Выбор прямо как на Играх — убивать или сдохнуть. Он опять не возражает, не спорит. Этот его молчаливый метод меня уже начинает раздражать. — Вы, наверное, скажете, что могут еще настать лучшие времена. И тогда получится расчистить завалы, восстановить то, что разрушено, — продолжаю я. — Цветочки посадить. Лавочку поставить. — А разве нельзя? Я открываю глаза, смотрю на него. Он говорит это не как идиот-оптимист, а как будто... просто интересуется. Ничего не предлагает, хочет только услышать мое мнение. — А вы бы стали что-то сажать? — спрашиваю резко. — Если все, что было посажено до этого, кто-то растоптал? Если вашу лавочку уже жгли? Если каждый раз, когда вы открывали рот, вас за это били? Если вы тянулись к кому-то, а его убивали? Захочется вам ставить новую лавочку и с кем-то на ней сидеть? Он не отводит взгляд, не мямлит, не оправдывается. Только сдвигает брови и тихо говорит: — Нет, наверное, не захочется. Сначала — точно нет. Но, может, со временем… Может, даже не для того, чтобы сидеть с кем-то. А чтобы знать, что теперь это ваша лавочка. И что никто больше не посмеет ее сжечь. Я отворачиваюсь и часто моргаю, пытаясь запихать слезы обратно в глаза. Меньше всего мне хочется показывать ему, что он меня достал. Я проклинаю себя за то, что вообще разболталась с этим солдатом Торном — Фернандо, Эрасмусом, Альфредом, Густавом, или как там его зовут. Больше такое не повторится. Но у меня все-таки вырывается предательски-писклявое: — А если посмеет? Он кивает. — Тогда и будем думать, как этого не допустить. Или как с этим жить. Я отворачиваюсь. Говорить больше не хочу. Все, что я хочу — чтобы он сгинул к чертовой матери из моей комнаты, а еще лучше — с лица земли. — Дверь за собой закройте, — бросаю я, не оборачиваясь. — Конечно, — спокойно отвечает Торн. *** До обеда мне удается еще раз проникнуть в палату к Китнисс и скрысить немножко морфлинга. Доза уже почти гомеопатическая, даже не чувствую облегчения. Только язык немеет, да на пару секунд исчезает мерзкий скрежет в голове, словно кто-то перестал точить нож о стекло. Потом он возвращается. Всегда возвращается. Китнисс дожидается, пока я верну капельницу ей — осталась парочка жалких капель, это уж чтобы совсем не наглеть. Я вытираю мокрый от пота лоб и цежу: — Ты же Пересмешница, попроси, чтобы тебе приносили побольше морфлинга. — Не могу, — недовольно пыхтит она. — Мне специально его почти не дают, хотят, чтоб была в трезвом уме. — Кому он нахрен сдался, этот трезвый ум, — поддакиваю я. Она, стиснув зубы, кивает. — И не говори. Половина переехавших сюда капитолийцев всю жизнь живет без мозгов — и ничего, справляются как-то. Какое-то время мы просто молчим. Я тупо пялюсь на остатки морфлинга в системе, жадно представляю: вот бы мне дали волшебную палочку, которая может умножать количество любой жидкости. Я бы тогда забахала себе капельницу из целой цистерны. — Слышала, что скоро свадьба? — спрашивает она через пару минут. Конечно, слышала: Финник и Энни планируют скрепить свой союз во веки веков. Плутарх Хевенсби, ублюдок, уже предупредил: присутствие обязательно, победителей будут снимать для агитроликов. Я спросила, для какого снимут конкретно меня — о влиянии наркотиков? Он загадочно улыбнулся и сказал, что еще подумает. Любые кадры можно удачно смонтировать, а на крайний случай — вырезать. — Слышала, — криво усмехаюсь я. — Что, рада? Горишь желанием отпраздновать как следует? Китнисс критически оглядывает капельницу. Со вздохом достает катетер: ничего уже не осталось ни в бутыли, ни в трубочках. — На самом деле — да. Приятно посмотреть на двух людей, которые наконец-то получили возможность немножко порадоваться. А ты? Ждешь? Я мну край простыни. Слишком долго молчу, и это само по себе выдает больше, чем хочется. — Да так, — говорю, стараясь, чтобы голос звучал лениво. — Если жратва будет получше, чем в столовке — хорошо, конечно. Может, получится слинять, пока все бухают и радуются жизни, стащить немного морфлинга из каморки. Развлечения себе найду. — Не хочешь идти? — Просто мечтаю, — бурчу я. Китнисс не понять, у нее тут выбор роскошный: сразу два ее мужика живы-здоровы. Да, один немного психованный и норовит ее придушить, а второй — садист, по всей видимости. Любитель стелялок, взрывалок и прочих убивалок. Но все-таки они где-то на ее орбите, и она знает, что с ними все в порядке. Вряд ли при виде счастливых парочек ее трясет так же, как меня. Ну и у нее нет никаких личных обид на Финника, а у меня есть. Если бы он сказал мне чуть больше, если бы предупредил, как именно будут вытаскивать с арены… Я бы не отошла так глубоко в джунгли, постаралась бы как можно раньше двинуть Китнисс катушкой и вырезать из ее руки маячок. Оказалась бы ближе к спасительному планолету. Глядишь, и меня подкинули бы в Тринадцатый, а не в Капитолий. Но я глотаю эту мысль: не хватало еще раскрывать душу перед Сойкой. Что она скажет — что Финник не виноват, что у него были такие инструкции? Я и сама знаю. Но я бы его предупредила, вот в чем дело. Плевала я на все инструкции, если они идиотские. А он решил поступить как идеальный солдат. Даже хуже. В Тринадцатом мы с ним виделись только один раз, случайно столкнулись в коридоре. Он сиял как начищенный самовар: еще бы, его драгоценную Энни вернули к нему. Увидел меня и сразу присел на уши: — Джоанна! Ты представляешь, Энни уже здесь. Они ее достали! Была жуткая операция, но она жива. Она… она немного не в себе, но она здесь, со мной, представляешь?! Он говорил быстро, будто не мог остановиться. Лицо горело румянцем, в голосе сквозило столько восторга, будто он вот-вот от него лопнет. А я стояла перед ним в больничной одежде, без трех ногтей, с болью в каждой клеточке тела. Он даже не заметил, что я не рвусь прыгать от радости вместе с ним, просто продолжал трещать и трещать: Энни то, Энни се. Рука у меня поднялась сама собой. Я подошла и врезала ему в лицо — без прелюдий, без слов. Со всей силы, на которую была способна после недель, проведенных в камере Капитолия. В его глазах вспыхнули обида и недоумение. Он даже не понял, за что получил — подумал, наверное, что психованная Джоанна просто в своем репертуаре. Открыл рот, чтобы что-то сказать, но я не дала ему такой возможности: просто прошла мимо, плечом оттолкнув его в сторону. За это меня тут же перевели в отделение для буйных. Еще бы: налетела на товарища без всяких причин. Из воспоминаний меня выдергивает голос Китнисс: — И что, не пойдешь? Я моргаю. Надо сосредоточиться — вернуться сюда, в эту белую комнату, в этот кислый запах пота и лекарства, в эту постель. Китнисс смотрит на меня настороженно. Напрягается, наверное, что меня куда-то унесло. Вдруг сейчас начну чудить: простыни говном измажу, устрою драку. Что там еще ожидается от буйных. — Куда? — тяну я время. — На свадьбу Финника и Энни. Я пожимаю плечами. — Пойду. Мне же велено, под угрозой лишения пайка, между прочим. Плутарх сказал: «все победители». Так что придется. Китнисс хмыкает. — Ага. Мне тоже сказали, что мое лицо должно быть в кадре. Желательно, чтобы оно не выглядело как на похоронах. Мы замолкаем. Секунд пятнадцать — тягучая, неуютная тишина между двумя людьми, которые не знают, о чем еще поговорить. Я не выдерживаю, цепляюсь к ней, чтобы хоть как-то разбавить неловкость: — Одна пойдешь или кого-то прихватишь? — Кого, Пита? — отмахивается она. — Тогда и правда придется устраивать похороны сразу после праздничка. На ее щеке дергается нерв. Я смотрю на нее в упор, но в душу не лезу. Она не поясняет, не кидается делиться, не вынимает свои душевные раны на обсуждение. Мне вдруг становится как-то получше — как будто морфлинга вмазала. Все как-то очень правильно: никакого дурацкого сближения через сопли и детские травмы. Просто два человека, и оба понимают, что второму тошно. Но никто не спрашивает, почему. — Может, свалим пораньше? — предлагаю небрежно. — Пока все будут плясать вокруг торта и желать молодым счастья-здоровья? Китнисс почти незаметно усмехается. — И куда свалим? — Да хоть куда. Нашла тут уголок в закрытом коридоре, где медики втихаря курят. Стрельнем у них сигаретку, посплетничаем как две старушки в психушке. — Посплетничаем? — она поднимает бровь. — Ну, например, что у Плутарха такие тесные штаны, будто вот-вот треснут на заднице. Или что Фульвия накрасилась как проститутка. Засрем кого-нибудь от всей души. Она смеется — тихо, коротко. И вдруг кивает. — Ладно. Договорились. *** Свадьба — полный кошмар. Не в том смысле, что плохо организована — нет, для Тринадцатого это просто феерия какая-то. Еда приличная, все нарядные, танцуют, веселятся. Финник и Энни сияют от счастья, даже не особо обращают внимание на гостей. У них какой-то свой мир, свой кокон, где они могут общаться одними взглядами и прикосновениями. Это-то и кошмарно. При одном взгляде на этих двоих меня тянет блевать. Никому и никогда я так не завидовала. Радует одно: я тут не одна такая кислая. Рожа у Китнисс такая, будто она не просто на похоронах — она там в качестве покойницы. Она танцует с Прим, периодически даже улыбается на камеры, с кем-то болтает. Но стоит ей посмотреть, как голубочки обмениваются поцелуями… О, как же ее передергивает. Я стою в углу, прикидываясь мебелью. На мне дурацкое платье, которое мне всучили буквально за полчаса до выхода. Оно все в белых пятнах (моль выводили), колючее и пахнет чужим телом. Да еще и висит на мне: не нашлось в закромах ничего на скелетов, мне вся одежда Тринадцатого велика. Еще один недовольный на этом празднике жизни — Плутарх. Он, наверное, мечтал устроить что-то вроде свадебного марша через руины Капитолия, но приходится довольствоваться столовкой, в которой повесили фонарики и натянули белую ткань. Впрочем, ему получше удается держать лицо: убеждает себя, наверное, что на безрыбье и рак рыба. Меня приглашает потанцевать какой-то робкий юноша из Тринадцатого. Молоденький, гладко выбритый, со щенячьим выражением лица. Симпатичный. Но такого хочется скорее усыновить, чем поцеловать. — Эм… позволите? — он протягивает мне руку так, будто мы на королевском балу, а не на свадьбе в столовке бункера. Я моргаю. — Ты уверен, что подошел к нужному человеку? Тут где-то за колонной стоит блондиночка с ямочками на щеках, ее точно никто не пригласил. Может, перепутал? Он краснеет, но не отступает: — Нет, я… Вы мне нравитесь. Я хотел бы пригласить вас на танец. Ого, очень смело для такого зашуганного ботаника. Он, видимо, и сам не ожидал от себя такой бравады: тут же куксится, не зная, куда девать руку — так и стоять с протянутой или спрятать за спину. — Ясно, — щурюсь я. — А я думала, мелочь просишь. Он отдергивает ладонь, будто ошпарился. Обиженно на меня смотрит, и на секунду мне даже становится стыдно. Но я еще раз бросаю взгляд на Финника и Энни, снова напитываюсь ядом и добиваю: — Приходи, когда выпадут молочные зубы. Поговорим. Треплю его по щеке и оставляю торчать посреди зала в растерянности, с пылающим то ли от смущения, то ли от злости лицом. Фигура Китнисс мелькает где-то в дальнем углу. Наши взгляды встречаются, и она коротко кивает в сторону выхода. Лицо мертвенно бледное, коленки трясутся, руки нервно теребят подол платья. Я осматриваюсь и понимаю в чем дело: внесли свадебный торт, и по украшениям сразу ясно, кто его делал. Моргаю и шагаю к ней. — Все, уходим? — спрашивает она. Я киваю. Мы крадемся сквозь боковой проход, мимо развешанных гирлянд и охранников с каменными лицами. На потолке назойливо мигает лампочка, у меня аж глаз дергается от ее быстрых вспышек. За тем углом, куда я собиралась притащить Китнисс, уже кто-то курит и кашляет. «Хеймитч», — шепчет она одними губами. Я закатываю глаза и сворачиваю в другую сторону. Мы находим каморку, которую медики почему-то вечно забывают запереть на ключ. Морфлинга нет, к сожалению, да даже медицинского спирта не завезли, зато здесь тихо. Мы растягиваемся на полу. Я скидываю ненавистные туфли, вытягиваю ноги и медленно, громко дышу через нос. Китнисс делает то же самое. Только здесь с ее лица спадает маска, и я понимаю: она тоже толком не спала — и не только сегодня, а всю неделю. — Что, тоже достало смотреть, как молодые воркуют? — интересуюсь я. Она опирается затылком о стену и закрывает глаза. — Она в моем платье, знаешь? Я не отвечаю. Намек ясен: трудно смотреть, как кто-то получает то, что у тебя отобрали. Невеста щеголяет в платье, которое Китнисс могла бы надеть на собственную вечеринку. А ведь женишок и у Сойки имеется, только есть одна проблема: вместо костюма он ходит в смирительной рубашке, а вместо клятв шепчет по ночам, как хочет ее убить. Я достаю из-за пояса сигарету, припасенную заранее, и подношу к губам. Китнисс не просит, но я сама протягиваю, и она затягивается первой. — У Плутарха все-таки треснули штаны, — замечает она спустя минуту. Я давлюсь смехом. — Серьезно? — Ага, у него там заплатка, не заметила? Прямо на заднице. Наверное, не нашлось других — в Тринадцатом такие размерчики не отшивают. — Вот теперь-то он должен понять, что такое революция, — хмыкаю я. — Буквально на своей жопе прочувствовал классовое неравенство. Китнисс фыркает. Сигарета горит медленно, воздух в каморке становится густым, музыку отсюда практически не слышно. Остается только дым, мы двое и легкий кайф от никотина. — Видела тебя с тем парнем из Тринадцатого. Милый, — вдруг говорит Китнисс. Ее глаза ехидно поблескивают. Я пожимаю плечами. — Да, если нравятся школьники. — Ты-то ему точно понравилась. Наверное, могла бы попробовать. Я смотрю в потолок. Почему-то ужасно хочется рассказать ей, почему я ни с кем и никогда не собираюсь что-то пробовать, но это глупая затея. Не хочу я выворачивать душу наизнанку и грузить ее своими проблемами. Говорю только: — Нет. Мне кажется, если кто-то меня хотя бы за руку возьмет — начну орать. — Я тоже, — тихо говорит она. Мы замолкаем. Сигарета дотлевает, и я тушу ее о стену. Китнисс не шевелится. Просто сидит, прижав колени к груди, и ровно дышит. Я вдруг понимаю, что не хочу вставать. Так бы и вырубилась здесь, прямо на полу. Через щель под дверью просачивается слабый свет — там, за пределами каморки, продолжается веселье: звенят бокалы, кто-то громко смеется, слышится топот ног. Наверное, хороводы водят. Китнисс закрывает глаза. — Ты не против, если я тут немного… — Она не договаривает. — Валяй, — отвечаю я. — Только не храпи. Она усмехается уголком рта и натягивает на себя край медицинской простыни, лежащей в углу. Я следую ее примеру, не забыв перед этим откатиться подальше. Шепчу: — Ну что, кто первый проснется от кошмара — тот лох? — Угу, — бормочет она. — Можешь заткнуться? — Сама заткнись. — Нет, ты заткнись. Мы обе затыкаемся. Под звук ее мерного сопения меня начинает вырубать.
33 Нравится 11 Отзывы 8 В сборник