Терапия для победителя

NC-17
Завершён
33
1
автор
Размер:
390 страниц, 135 006 слов, 41 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Невербальные коммуникации

Настройки
Я просыпаюсь в госпитале, в той же палате, где провела большую часть своего времени в Тринадцатом. Из руки торчит иголка, и я хорошо знаю, что за препарат сейчас стекает из капельницы в мои вены. Узнаю его по густоте, легкому жжению и чувству тупого спокойствия, который он вызывает. Это морфлинг. Я закрываю глаза, прислушиваюсь к ощущениям в теле. Они приглушенные, но все же удается распознать: мои запястья скованы ремнями. От спокойствия больше нет и следа. Я в ужасе дергаюсь, ору и колочу ногами по металлическому краю койки. Ноги, к счастью, не связаны. — Уберите! — кричу. — УБЕРИТЕ ЭТО С МЕНЯ! Вбегают люди. Кто — не вижу. Белые халаты, строгие лица. Кто-то что-то говорит, но слова до меня не доходят. Один из них тянется к капельнице, и мне кажется, что он сейчас поднимет дозу. Я завываю, дергаюсь сильнее. — Я солдат! — рычу. — Вы не имеете права! — Солдат Мейсон, — говорит кто-то спокойно. — Вы нанесли себе травму. Вас нашли в гипервентиляции, с судорогами, вы пытались расцарапать себе лицо. Это стандартная мера предосторожности. — Что тут происходит? — слышу я откуда-то из коридора знакомый голос. Это Торн. Только от его обычного ледяного спокойствия нет и следа — он в ярости. Его кулаки сжаты, а косой глаз свирепо смотрит на медбрата, который пытается затянуть ремни на моих запястьях потуже, чтобы я не вырвалась. — Стандартная процедура, доктор Торн, — сконфуженно объясняет медбрат. — Она пыталась… — Мне плевать, что она пыталась! — орет Торн. Никогда не слышала его голос на такой громкости, будто динамики выкрутили на максималку. Аж уши вянут. — Что в капельнице? Морфлинг? — Немного, — мямлит медбрат. — Совсем немного. Для стабилизации. — Уберите. Прямо сейчас. Ремни снять! — он обходит койку, нагибается, что-то быстро делает, и капельница перестает капать. Морфлинг уже в крови, но не будет продолжать поступать. Медбрат расстегивает ремни. Я тут же даю ему оплеуху. Он машинально тянется, чтобы снова зафиксировать мои запястья, но Торн оттирает его в сторону. — Отойдите. Быстро вон, чтобы я вас в палате не видел. Вы не читали ее карту? — Я читал. Она… — Я внес туда пометку: ни при каких обстоятельствах не давать морфлинг без моего согласования. Ни в коем случае не фиксировать ремнями, смирительной рубашкой, любым другим образом. Каким местом вы читали карту, если это не заметили? Они еще спорят. Я сжимаю и разжимаю руки, чтобы вернуть им чувствительность — пригодится, чтобы снова огреть этого говнюка. Но медбрат, на ходу бормоча оправдания, уже пятится к двери. Торн осторожно кладет ладонь мне на плечо. Я дергаюсь, не сразу узнаю прикосновение. — Джоанна, — говорит он мягко. — Все уже закончилось. Вы в безопасности. Я прямо сегодня подам жалобу, и больше такое не повторится. — В безопасности, — глухо отзываюсь я. — Смешно. Слоги выходят рваными, язык ватный. Морфлинг все еще качает меня по волнам эйфории. Только это спокойствие — липкое, фальшивое, как улыбка старого знакомого, который тебя предал. Кстати, о предателях. Я приподнимаюсь на локтях, пытаясь удержать голову, и в дверях вижу золотистые кудри Финника Одэира. Он в ужасе смотрит на меня и бормочет: — Джоанна… — Не время, Финник, — резко обрывает его Торн. — Через час зайди в мой кабинет. Я скажу тебе, когда ее можно будет навестить. — Никогда нельзя, — вспыхиваю я. — Не хочу тебя видеть. — Почему? — тихо спрашивает Финник, делая шаг вперед. — Стой, — Торн перехватывает его за локоть. — Серьезно. Сейчас нельзя. Финник стоит в дверях, растерянный и виноватый, как школьник на ковре у директора. Он пялится на мои руки, на следы от ремней, на иглу в вене, на желтое пятно на моем скомканном одеяле. Я жду, что он скажет что-то еще — извинится, пошутит, хотя бы попытается объясниться. Но он просто поворачивается и шаркающей походкой уходит. Я откидываюсь обратно на подушку. — Не хочу его видеть, — повторяю. — Ни сейчас, ни потом. — Учту, — тихо отвечает Торн. — Сейчас главное — восстановиться. Восстановиться? Ради чего? Предложит мне еще разочек попробоваться в другой отряд? Пересдать экзамен? Не получится: времени уже нет. Вот если бы я начала тренироваться пару месяцев назад, тогда еще можно было бы попытаться. Кое-кто из тех, кто завалил экзамен тогда, заново сдавали его с нами. Теперь — все. Поезд ушел. Слышу, как Торн что-то говорит медсестре — про дозировки, круглосуточное наблюдение, про жалобу на систему допуска к препаратам. Я его не слушаю, мне плевать, какие у него на меня планы. Меня опять бросили. Еще один планолет, который улетит без меня. Я даже не злюсь. Просто лежу и ощущаю, как время тянется, уносит всех вперед, а меня оставляет здесь. Гнить на этой койке, которую я ненавижу. Тратить свое время на пустые занятия вроде терапии, которая меня никогда не исправит. Смотреть в лица послушных роботов из Тринадцатого и думать: как так получается, что вокруг меня куча людей, и ни с одним из них у меня нет ничего общего? *** На какой-то момент я засыпаю, без сновидений. Медбрат соврал Торну: доза морфлинга была конская, иначе меня бы уже и не взяло. Через два часа открываю глаза и сквозь дымку наркотика и тусклое освещение палаты различаю лицо Китнисс. Она подходит ко мне и протягивает узелок. — Что это? — хриплю я. Она вкладывает вещицу мне в ладонь. — Это тебе. Сувенир. Чтобы было, что положить в тумбочку. Понюхай. Тумбочка — это наша локальная шутка. Как-то я заметила, что наша комната будто делится на две стороны — темную и светлую. У обеих бардак, кровати вечно смяты, все разбросано, но на территории Китнисс — дом, а у меня — как будто снова областной приют. У нее есть всякое мелкое барахло: фотографии родных, жемчужина от Пита, трубка для живицы. Еще всякие подарки от поклонников и личные вещи из Двенадцатого: шмотки, книжки, заколки. У меня — только казенная форма и зубная щетка. В общем, тумбочка у нас была одна на двоих, и я вечно ворчала, что она ее захватила: завалила своим хламом и заняла все полки. Хотя это было так, для виду. Я же знала, что мне все равно нечего туда класть. Я подношу узелок к носу, вдыхаю запах. — Пахнет домом. Невольно на глаза наворачиваются слезы, и я отворачиваюсь. Не хочу, чтобы она видела, как я реву. Но узелок пахнет не только домом, он пахнет Джейми: как кора, травы, хвоя, что-то неуловимо ее. Так что удержаться от всхлипа невозможно. Китнисс кивает. — Я так и задумывала. Ты же из Седьмого… Помнишь, когда мы встретились первый раз, ты была деревом? Недолго, правда. Это она намекает на тот мой фокус с раздеванием, пытается меня рассмешить. Но смеяться я не могу. Хватаю ее за запястье. Слишком сильно, наверное, потому что Китнисс морщится, но я не могу контролировать пальцы нормально. — Ты должна убить его, Китнисс. Это я про Сноу. Хотела бы добавить в этот список Квинта, Лысика, еще парочку человек из Центра реабилитации, но она их все равно не знает. Ну и этих я все-таки хочу прикончить сама: пусть их возьмут в плен, а я потом договорюсь, чтобы меня как-нибудь под шумок пустили к ним в камеру. А Сноу пускай достанется Китнисс, она это заслужила. Мне достаточно будет знать, что его растерли в порошок, и сделала это именно Сойка. — Насчет этого можешь не беспокоиться, — говорит она. Но я не отстаю. — Поклянись. Чем-нибудь, что тебе дорого. — Клянусь. Своей жизнью. Так дело не пойдет. Мы обе знаем, что в Тринадцатом есть два человека, которые свою жизнь в грош не ставят — я да она, две соседушки по комнате. Птички с перебитыми крыльями. — Жизнью твоей семьи, — настаиваю я. — Клянусь жизнью моей семьи. Я наконец замечаю, что мои пальцы оставляют синяки на ее запястьях. С трудом заставляю пальцы послушаться и расцепить хватку. Она потирает руки. — Зачем еще, ты думаешь, я непременно хочу туда попасть, дурочка? — Китнисс недоуменно поднимает брови. Это поддразнивание — еще один добрый жест, который я не могу вынести. Очередная попытка сгладить углы, вернуть наше взаимодействие в обычное шутливое русло. Я это ценю и заставляю себя улыбнуться. — Просто мне надо было это услышать. Еще несколько минут мы так и сидим: я нюхаю узелок, который волшебно пахнет хвоей и травами. Она держит руку где-то рядом с моей ладонью, чтобы я могла потрогать ее, если захочу. Ощутить, что кто-то рядом. Когда Китнисс встает, я ее не останавливаю. Не говорю «останься», не прошу ничего, хотя мне ужасно не хочется быть одной. У нее есть задание и цель, и я наверняка не самая важная персона в списке тех, с кем ей хочется попрощаться. Это мои проблемы, что кроме нее у меня тут никого нет, и когда она уедет героически сражаться и делать важные вещи, я останусь куковать в пустой комнате. *** Ну и все, что тут еще скажешь? Моя жизнь в Тринадцатом возвращается в привычное бессмысленное русло. Такое, каким оно было до начала тренировок. Я хожу-брожу по коридорам, пугаю своим видом несчастных замухрыжек в одинаковой форме, пропускаю все, что назначено мне по расписанию. Разве что больше не пытаюсь раздобыть морфлинг. Все равно это бесполезно. К Торну больше не хожу. Он пару раз заглядывает ко мне в палату и спрашивает: не хочу ли я поговорить? А сейчас? А сейчас? Я никогда не хочу. Зачем? Разрешение на тренировки уехало в Капитолий вместе с Боггсом, Эвердин и Одэиром. Мне предлагали продолжить курс физической подготовки, может, выучиться на тренера, но я брезгливо отвергла эту затею. Не хватало еще становиться ментором для каких-то несчастных солдатиков, которых закинут на штурм в качестве пушечного мяса. Мне приносят газеты со сводками, включают телевизор. Отряд такой-то прорвал такую-то линию обороны. Отряд сякой-то попал в окружение, есть погибшие, вот их имена. Сойка, Сойка, Сойка, команда Сойки. Обычно я пропускаю все мимо ушей. Но какой-то кадр меня зацепляет. Я долго смотрю на экран и неожиданно для самой себя начинаю ржать. Медсестра, которая в это время выкладывает мне в таблетницу горсть каких-то очередных препаратов, подозрительно на меня косится. У меня в карточке, несмотря на все протесты Торна, все еще стоит отметка «буйная», так что персонал меня не особо жалует. Я хватаюсь за живот, стучу ладонью по кровати, и только отсмеявшись, поясняю: — Это же все монтаж. Видите пятнышко вон там, в углу? Это склейка, мать его. Склейка! Медсестра моргает. Щурится, вглядывается в экран. — Не понимаю… Вы о чем? — Ведущие сказали, что это кадры с передовой? Никакая это не передовая, видно же, что у них под ногами другой рельеф. Они типа в квартале, где была бомбежка, а асфальт целый. Ой, не могу… И снова заливаюсь хохотом. По крайней мере, наебали не только меня. Китнисс все чаще показывают со спины: видимо, чтобы не светить в камеру ее недовольной рожей. *** Понемногу я начинаю замечать, как меняется жизнь в Тринадцатом. Не в лучшую сторону, но не в том смысле, как можно было бы подумать. Понятно, что в военное время будут перебои с поставками. Я не жалуюсь, что еда на кухне стала еще хуже — лучшие куски отправляют солдатам на фронт. Коридоры пустеют, становится меньше медиков, почти не видно молодых мужчин. Тут тоже ноль вопросов, я не об этом. Президент Койн, существование которой я до этого игнорировала, начинает закручивать гайки. Раньше она старалась казаться функционером: просто лицо, которое отдает сложные приказы и делает свою работу. Теперь в коридорах начинают появляться ее портреты и какие-то агитплакаты. Лозунгами «Дисциплина — это секс» тут даже не пахнет. Почти уверена, что Койн никогда в жизни не трахалась, а своих детей зачала непорочно или вырастила в пробирке. Тут другое. Строгий профиль, серый фон, лозунги про долг, единство и светлое будущее. Кое-где — кругляшки с лицами победителей, Сойки и других видных деятелей революции, но они всегда у Койн за спиной, на задворках. Задумка понятна: это как будто бы те, кто ее поддерживает. Хотя не помню, чтобы Китнисс хоть раз поминала эту женщину добрым словом. Один особенно шедевральный плакат висит прямо возле дверей госпиталя. Там Койн с младенцем на руках, целует его в лоб, подпись: «Защитим будущее наших детей». Сделано очень плохо: если присмотреться, то понятно, что это не ребенок, а кукла. Койн держит его так, будто никогда не прикасалась к малышам и не очень понимает, что с ними делать. Пытается сообразить: могут ли груднички платить налоги? Иногда хочется подойти, сорвать плакат и посмотреть, как быстро кто-нибудь прибежит. Не потому что я хочу свергнуть власть — да плевать мне, кто будет верховодить. Просто интересно проверить, где пролегает граница дозволенного. Но и так ясно, что с каждым днем эта граница становится тоньше. Вот недавно выкатили указ: все граждане обязаны смотреть ежедневные сводки. Не хочешь — все равно смотри, под это выделили время в расписании. Нарушение — выговор. Два — дисциплинарка. Ничего не напоминает? Или еще: я обычно просыпаюсь рано, начинаю бродить по коридорам еще до рассвета, пока все остальные дрыхнут. И как-то раз натыкаюсь на рабочего в сером комбинезоне. Он стоит на стремянке и прикручивает к потолку что-то крошечное, почти незаметное. Увидев меня, добродушно улыбается: — Делаю разводку, чтобы освещение поменьше мигало. Я киваю, елейно улыбаюсь, но знаю: это камера. Точно такие же стояли в моей комнате в Центре подготовки, маскировались под узоры в лепнине. Три глазка нахожу в собственной палате. Потом меня переводят обратно в жилой сектор, и там ими напичкано вообще все. Даже над сортиром повесили. Ну, мне-то что. Нравится президенту Койн смотреть, как я сру — пускай. У каждого свои причуды. Когда я шатаюсь по Тринадцатому, чувствую на себе взгляды. Не враждебные, нет — настороженные. Люди либо делают вид, что не замечают меня, либо отворачиваются. Будто я заразная. Или напоминаю им о чем-то, о чем все договорились молчать. Не осуждаю. Я бы и сама от себя с удовольствием отвернулась, да вот беда: не могу выбраться из собственного туловища. *** За неделю у меня четыре выговора и три дисциплинарки: нарушение расписания, брань в общественном месте, мелкая кража (вынесла из столовки ложку, просто машинально), курение, хамство, драка, невыполнение приказа. Строже всего наказывают за первое и последнее: я два дня сижу в одиночной камере. Пыток нет, кормят нормально, даже посещения близких разрешены, да только кто ко мне придет? Разве что Торн, которому все неймется поговорить по душам. Я его прогоняю. На третий день должны выпустить, но я начинаю пререкаться с охраной. Наказание продлевают, а я и не против: тут тихо, спокойно и можно не носить идиотский браслет с обязательными планами на день. У заключенных планов нет. Утром у меня заводится сосед. По прокуренному голосу понимаю: Хеймитч. Его заводят в клетку напротив моей со всей почтительностью, которая полагается бывшему ментору и действующему товарищу Китнисс Эвердин. Как он ни провоцирует охранника, ему только улыбаются и подают поднос со жрачкой. Мы отлично видим друг друга сквозь прутья решетки. Хеймитч плюхается на койку, чешет голову и говорит: — Ну вот и встретились. Будто мы случайно зашли в один бар, а не оказались в подземной тюрьме. Он замолкает, жует какой-то батон, поглядывает на меня украдкой. Я тоже его рассматриваю: худой, кожа желтая, патлы сальные. Неудивительно, что в Капитолий его не взяли — в бутафорском отряде Китнисс есть место только красавчикам. — Тебя за что сюда упекли? — интересуюсь я. — За пьянство? Хеймитч криво усмехается и делает глоток молока прямо из графина. — Ага, сейчас. Где тут взять пойло? Похуже. Поссорился с важными персонами. Что ж, это объясняет, почему он здесь, а не в какой-нибудь особой камере для почетных преступников. — А причина? Он медленно поворачивается по сторонам, пытаясь понять, есть ли здесь камеры. Я машу рукой вправо, где их сразу пять. — Если что-то секретное, то лучше оставь при себе. Вчера нашла одну такую штуковину прямо на плинтусе. Хеймитч усмехается, садится на пол и заглядывает за шконку. — Сюрприз: тут еще парочка. Ну, можешь считать, что это и есть причина конфликта. Потом, решив, что терять ему особо нечего, все равно добавляет: — Еще они отправили Пита в Капитолий. Записали в один отряд с Китнисс. Я присвистываю. — Ого. Ну, неудивительно. Чем больше победителей по телеку, тем лучше. Хеймитч, конечно, сразу понимает, что это игра на камеры. Вздыхает, развивает тему: — Ага. Понятно, что шаг нужный. Но больно уж он был слаб, переживаю за парня. Пит не был слаб, его усиленно откармливали, хорошо лечили, даже тренировали. Проблема в другом: это сделано не ради агитроликов и не в пользу Звездного отряда, или как там прозвали команду Сойки. Гениально. Взять Пита — с его срывами, с тем, как он дергается от каждого шороха, — и отправить его с Китнисс в самое сердце ужаса. В место, где его пытали, травили ядом ос-убийц, держали в качестве живой приманки. Где лица врагов — это маски его мучителей. Нет, Койн это сделала с особой целью. Ей очень нужно избавиться от Эвердин, потому что ее популярность вышла из-под контроля. Хочет повесить на стенки в Тринадцатом побольше агитплакатов: «Огненная Китнисс отдала жизнь за свободу и революцию. А на что готов ты?» Хеймитч смотрит мне в глаза. Убеждается, что я все поняла правильно, и удовлетворенно вздыхает. Потом с любопытством подмигивает: — Ложку-то зачем сперла? Я пожимаю плечами. — Привычка. Клептомания у меня. Больше мы в этот день не разговариваем. На следующий меня выпускают, а он остается в камере, отматывать остаток своего срока. *** Еще через день меня ждет сюрприз: два очень вежливых молодых человека в военной форме стоят у моей кровати и ждут, пока я проснусь. Точно уверена, что запирала дверь на ключ, но у них, наверное, есть доступ в любое помещение. Меня приглашают на собрание в Штаб, повестку дня не разъясняют. Я вздыхаю: ясное дело, отказаться не вариант. Буду сопротивляться — притащат силой. За большим круглым столом собрались все сливки Тринадцатого: сама президент Койн с советниками, Плутарх Хевенсби и его помощница Фульвия. А также победители: Бити да Хеймитч, которого, видно, совсем недавно выпустили из заключения. Президент Койн натянуто мне улыбается, кивает на свободный стул. — Присаживайтесь, Джоанна. Я с грохотом плюхаюсь на свое место, стараясь как можно громче провезти ножками стула по бетонному полу. Плутарх морщится, Хеймитч прячет в бороде улыбку. Койн откашливается, потом чинно кладет руки на стол и обводит нас взглядом. Голос у нее спокойный, уверенный, как у человека, который заранее знает, чем все закончится. — Обстановка на фронте развивается в нашу пользу. Несколько ключевых точек уже взяты, гвардия отступает, — она делает паузу, чтобы дать нам время впечатлиться. — Наши люди закрепились в трех секторах ближнего кольца. Связи с агентурой в Капитолии стабильны. Мы отслеживаем все перемещения около президентского дворца. Я бросаю взгляд на Плутарха — тот кивает, будто поддакивая каждому слову. Фульвия чуть из штанов не прыгает. Будь это Капитолий, она бы уже кричала «Браво!» и аплодировала. Но тут соблюдает необходимую сдержанность и ограничивается подобострастными улыбочками. — Еще рано говорить о полной победе, — продолжает Койн. — Но она уже не кажется абстрактной и далекой. А потому пора переходить к следующему этапу. Нам нужно обсудить, каким образом мы организуем выборы после падения Капитолия. В комнате воцаряется гробовая тишина. Даже Хеймитч перестает грызть ногти. Выборы, ну, наконец-то. Вот мы и добрались до спектакля под названием «власть народу». Хотела бы я спросить, кого, по мнению Койн, мы будем выбирать, если она уже сидит в центре стола и ведет заседание. Но я молчу. В этот момент гораздо интереснее наблюдать за реакцией других. Бити нервно включает-выключает планшет. Плутарх что-то строчит на бумажке. Хеймитч сохраняет нейтральное выражение лица, но под столом подергивает ногой. — У нас есть наработки, — говорит Койн. — Один из вариантов: выбрать Временный Совет, который будет представлять интересы всех дистриктов. Совет назначит дату и формат общих выборов, когда страна будет готова. «Страна» — это сильно. Когда это несколько выживших в развалинах дистриктов вдруг успели стать страной? Интересно, менять название будем? Можно придумать что-нибудь яркое, сочное. Я бы предложила Койнленд — а что, красиво звучит. Я откидываюсь на спинку стула, гаденько улыбаюсь. Посмотрим, кого предложат в этот Совет. Если там не будет хотя бы одного морфлингиста, я официально разочаруюсь в революции. Койн продолжает речь, и я уважительно поднимаю брови. Морфлингиста предлагают — меня. Всем, кто здесь присутствует, предложено стать политическими акторами нового времени. — Мы считаем, — говорит президент, — что участие победителей в формировании будущего Панема придаст легитимности новому правительству. Вы — те, кому доверяет народ. Вас знают. Ваши лица символизируют сопротивление. Ах вот как. Значит, в этом фокус: никто и не считает нас умными, честными или достаточно компетентными, чтобы принимать какие-то решения. Функция у нас такая же, какую до этого мы занимали для Капитолия — представительская. Плутах кивает, подхватывает: — Конечно, никто не будет вас заставлять. Мы лишь предлагаем рассмотреть такую возможность. Стать, так сказать, гарантом честных перемен. Честных перемен, ага. Построим светлое будущее, но только после того, как выберем тех, кого уже заранее назначили. Я не отвечаю, просто смотрю на Койн. Она встречается со мной взглядом — спокойным, холодным, блеклым. Ни капли эмоций. Я отворачиваюсь. Хеймитч первым нарушает молчание: — А можно сразу уточнить, насколько добровольным будет это участие? Койн едва заметно улыбается. — В этом и суть демократии, Хеймитч. Каждый волен отказаться или выразить свое мнение. Я чуть не прыскаю. Как мило. Не Хеймитча ли буквально на днях отправили на перевоспитание в комнату с пятнадцатью камерами? И как раз именно за то, что он вольно выражал свое мнение, если мне не изменяет память. Фульвия вытягивается вперед, улыбается мне, как будто я ее любимая племянница. Пытается вовлечь в разговор: — Джоанна, вы ведь тоже неравнодушны к будущему Панема. У вас сильный голос. Он может многое изменить. Я с готовностью киваю: — Хорошо, что вы это сказали, Фульвия! Давно хотела признаться: я очень неравнодушна к будущему Панема. Готова предоставить вам свой голос, многое менять и всячески способствовать делу революции. Только полный идиот не заметил бы в моем голосе сарказм, но в Тринадцатом все идиоты. Бити, Хеймитч и Плутарх наверняка догнали, что я издеваюсь. А вот президент Койн удовлетворенно кивает. — Рада это слышать. Бити, Хеймитч, что насчет вас? Вы готовы стать членами Совета? Хеймитч смотрит мне в глаза. Я стараюсь сохранить все то же лицемерное выражение, которое так легко обмануло Койн и ее цепных псов. Что-то во мне заметив, он расслабляется, широко улыбается и поднимает большие пальцы вверх. — Если членами, то согласен, конечно. Я делаю вид, что просто поперхнулась, а не подыхаю от смеха. Бити рассеянно моргает. — Хотелось бы прояснить: что кроме организации выборов входит в функции членов Совета? Требуется ли от нас изучение каких-то дополнительных аспектов культуры, истории или политологии, чтобы лучше выполнять такие обязанности? Голос у него дипломатичный, не подкопаешься — как у человека, который пытается остаться фоном. Который знает: чем больше слов, тем выше вероятность, что сказанешь что-то не то и поплатишься за это. Койн склоняет голову, будто оценивает вопрос как уместный, но на грани. Не на грани было бы слепо согласиться, как мы с Хеймитчем. Но мы-то и не собираемся исполнять никакие функции, а Бити, видимо, ответственно подходит к этому делу. — Консультации по вопросам восстановления инфраструктуры, — начинает она. — Разработка образовательных и ценностных программ. Поддержание морального духа. Работа с сообществами. Обозначение вектора движения к демократии. И, разумеется, участие в формировании информационной повестки. Информационная повестка. Прямо так и сказала — без стеснения, без кавычек. Потрясающе. Я утираю воображаемую слезу. Поддержание морального духа — это, наверное, когда тебя показывают в агитролике в обнимку с какой-нибудь заплаканной девочкой. А потом ты узнаешь: она ревела не из-за зверств Капитолия, а потому что ее маму репрессировало новое правительство. Работа с сообществами — это когда жители Тринадцатого, которые сто лет не выползали на белый свет, будут объяснять другим дистриктам, как правильно добывать рыбу и рубить дрова. А ценностные программы — это курс молодого бойца по лояльности партии. Или по актерскому мастерству: как не морщиться, когда произносишь «Новая эра Панема». — Бити, вы согласны принять участие в Совете? Стать одним из лиц Новой эры Панема? — уточняет Койн. Я еле сдерживаю смех. Вот зараза, как же я угодила прямо в точку с этой фразочкой. Бити кивает. Выражение у него пустое, стеклянное. Хеймитч лениво ковыряет заусенцы. Плутарх все еще делает вид, что что-то записывает, но его ручка не касается бумаги. А я сижу и думаю, как все интересно оборачивается. Буквально каждый человек за столом понимает, что никакого Совета не будет. Только новый фасад — такой же фальшивый, как и тот, что вот-вот рухнет. Но никто и пискнуть не смеет: слишком высоки ставки. Каждый надеется, что произойдет что-то такое, что остановит этот бешеный маховик. И ноль желающих останавливать его своими руками. Я вот тоже не рвусь. Койн поднимается со стула, поправляет костюм, на котором и так нет ни единой складочки. — Что ж, решение принято единогласно. Я благодарю вас за участие. На следующей неделе мы назначим первый созыв Совета. Надеюсь, вы подойдете к этому с полной ответственностью. Тут она бросает отдельный взгляд на меня, как на главную нарушительницу расписаний. Я с готовностью ей салютую. Она слегка морщится, но берет себя в руки и пытается изобразить ласковую улыбку. Никто не торопится уходить первым. Слишком много глаз, не хочется проявить неуважение и быть неправильно понятым. Только когда президент Койн делает шаг в сторону дверей, Плутарх позволяет себе последовать за ней. Хеймитч лениво потягивается, Бити быстро собирает свои бумаги, Фульвия суетливо поправляет прядь волос и отходит к стене, будто ей вдруг понадобилось срочно обдумать что-то важное. Я вежливо пропускаю ее перед собой и получаю благодарную улыбку. Задеваю Хеймитча плечом. Он косит в мою сторону, грустно улыбается, но ничего не говорит. Я одними глазами даю ему понять, что мысленно посылаю всех в этой комнате нахуй. В конце концов, я ведь теперь почти политик. Надо оттачивать мастерство невербальных коммуникаций.