shame.

NC-17
Завершён
53
1
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
13 страниц, 5 870 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
53 Нравится 6 Отзывы 11 В сборник

*

Настройки
—Я… — Чанбин виновато тупит глаза. Его грудь быстро опускается и поднимается. Вверх-вниз. —Не смей, блять, оправдываться сейчас! — Чан кипит. Кипит не как вода. Как олово — 2620 градусов Цельсия. Горит изнутри — сгорает. Ярость трудно держать в себе. Гнев сочится наружу ядовитым месивом — темно-красным, горячим. (Но гнев ли это? думать некогда.) Воздух вязкий; воздух тянет вниз и давит сверху, жмет голову железным обручем. Ему становится жарко, душно. Плохо. Все кружится, а перед глазами из одного угла в другой мелькает затемненное марево. Он хватает Чанбина за волосы на затылке, заставляя поднять взгляд. У того в глазах раскаяние, но Чан не в том положении, чтобы разглядеть это. Но даже сейчас ему до боли тяжело смотреть Чанбину в глаза, замечать образовавшуюся меж его бровей морщинку. Больно. Страшно. Приходится учащать дыхание. —Ты долбанный эгоист, слышишь?! — неосознанно сжимает волосы в руке сильнее. Знает, что из глаз летят искры. Чанбин часто так говорит. —Чан… —Заткнись! — злой шепот в губы. Он не хочет ничего слышать. И видеть тоже. Дальше все как в пьяном бреду. Чан отпускает чужие пряди. Заезжает кулаком по челюсти. Наверняка больно. Он даже не надевает куртку, только грубо хватает ее, выдирая петлю с подкладки. В ботинки почти вскакивает. Про шапку и прочие блядства он и не вспоминает. Чанбин, наверное, будет злиться, что шея наголе, что уши замерзнут и покраснеют, но это теперь неважно. Теперь ничего неважно. Улица недружелюбно встречает его холодным ветром, какой бывает только зимой — сухой, который тычется в кожу тысячей колючих иголок, и приходится периодически вытаскивать руки из карманов, чтобы погреть задубевшие щеки. Чан пялит куртку на себя, нервно подергивая плечами. Он почти бежит от дома, хотя сам на краю сознания понимает, что бежит от себя. Его воротит, тошнит, боль вперемешку с жуткой усталостью расползается по всему телу, проникает в каждую клетку. Только злость сильнее боли. Сильнее всего на свете. Его злость, его гнев — это то, что он так тщательно старается прятать. А оно, как по закону Архимеда, выскакивает из него — вытесняется всегда неожиданно, как чужеродное образование. Хочется ударить. Не знает кого, поэтому бьет по лицу. Еще раз. И еще. До тех пор, пока не приходит в себя. Чан оглядывается. Фонари освещают мокрый асфальт. Деревья будто мерзнут, трясутся под белым покрывалом. Наверное, болеют. Чан горько ухмыляется. Он сам редко болеет, но когда такое случается… Чанбин не отходит от него. Лечит, варит кашу (единственное, что он умеет варить), сует мерзкие таблетки, проверяет температуру не градусником — как все нормальные люди, — а дурацкими поцелуями в лоб. Точно так же, как снег укрывает деревья, Чанбин кутает его в мягкое одеяло, подтыкает со всех боков; сначала проветривает комнату, а потом закрывает окна, ходит весь такой напряженный и хмурый, постоянно подбегает, чтобы оставить легкое касание губ на линии роста волос. Потом, вечером, чтобы любимый не напрягал глаза, читает избранную Чаном коллекцию стихов Мандельштама (которые, к слову, сам Чанбин ненавидит почти так же, как заунывные детективные сериалы, включаемые за ужином по чановой просьбе с завидной частотой). И читает ведь — не потому что ему это нравится, а потому что это нравится его нелепому парню с фетишем на красивую лирику — тем более, если ее читает колкий, выразительный, переходящий с баритона на гнусавость, голос Чанбина. Чанбин — лучший врач. И не только для него — Чана. У Чанбина милейшая улыбка, потрясная харизма (Чан кусает губу, тяжело выдыхая) и постоянное желание кого-то защитить: именно поэтому сейчас он работает в травматологии в отделении неотложки. И люди его любят. Чан часто думает о том, что это его призвание — спасать: делать перевязки, вправлять носы и одной своей улыбкой лечить зазубрины на сердце. Его работа ужасно важная, но когда болеет сам Чан, Чанбин всегда берет отпуск, тратит драгоценные дни на него… Он одергивает себя. Злость и детская обида снова колко отзываются под ребрами. Чан только сейчас задумывается: а что, собственно, случилось? Белые хлопья мягко ложатся на землю. Она — земля, сырая и холодная — будто вздыхает. Наверное, устала. Столько всего на ней одной держится — дома, люди, города… Он тоже устал. Дико. На нем ведь тоже много чего держится. Не так много, как на земле, но сейчас Чану кажется, что ответственность и долг гораздо тяжелее всех людей и домов вместе взятых. Усталость не внешняя: она внутри, внутри него, в месте, которое обычно называют душой. Эта усталость, когда хочется накачаться чем-нибудь тяжелым, и выть, бить кулаком в стену, бить, пока не станет больно, а потом тупо пялиться на окровавленные костяшки, и называется, наверное, отчаянием. И отчаяние это безумное, и давит на грудь с такой силой, что бороться с ним кажется бессмысленным. Но он борется. Все борются. Мечутся из замка в замок, а потом понимают, что все это время строили их на песке. Он грузно вздыхает. Крис любит свою работу — правда, — но от воспоминаний на плечах снова растут горы, камни, бугры. С Чанбином такого нет, с Чанбином Чан чувствует себя расправившим спину атлантом. Чанбин целует его, отвлекает, включает бредовые, но, все же, как бы Чану не хотелось это признавать, заразительно смешные фильмы и делает массаж шеи (у него, к слову, очень умелые руки, но движения почти грубые, хотя Чан и чувствует, что с ним он старается быть аккуратнее, чем с пациентами). Чанбин прогоняет монстров из его кошмаров, гладит по голове, шепчет на ухо что-то до безобразия милое, нежное, иногда уж совсем тупое (Чану нравится) — только для него, для него одного… Чан неохотно вылазит из мыслей, отвлекаясь на усилившийся снег. С удивлением замечает, что гнев отступил, оставив только глупое чувство беспомощности. Выдыхает: пар облачком поднимается наверх. Что он здесь делает? Он бросил Чанбина? Осознание ударяет в голову — сильно, резко. Он, блять, ударил Чанбина. Он не просто ушел — он снова вылил все помои на голову… Стыд не дает даже в мыслях закончить предложение лаконичным «любимого». Чан прячет лицо в ладонях, падая на ближайшую заснеженную лавку. Идиот. Гребаный идиот. Разозлиться из-за отсутствия дома еды? О да, Бан Кристофер Чан, это по твоему профилю. Заехать самому дорогому человеку в подбородок? Еще лучше. Свалить в десять вечера в неизвестном направлении — да ты чертов гений! И потом — он же наговорил всякого не очень лестного. Так и бывает: фактор цепляется за фактор, и слово за слово изо рта вылетает совсем не то, что планировалось сказать изначально. И Чан, как аморальное чмо, поддался этому, снова выдал какой-то ебаный истеричный надрыв, так еще и Чанбину в челюсть ни за что ни про что въебал со всей своей дури. Фильм ужасов, не иначе. И стыдно. Так ужасно стыдно существовать сейчас, здесь — посреди промерзшей улицы, посреди мигающих огней, посреди мегаполиса, в котором чувствуешь себя дорожной пылью — блеклой, незаметной, ненужной. Стыдно за то, что он сделал и не сделал; стыдно за вчера, за сегодня, за завтра. Такое вот всепоглощающее чувство, будто трясина: просто так не выберешься, будешь тонуть, иногда высовывая голову для вдоха. И у Чана вдох всегда был Чанбином. И хуже всего (он-то знает) вдох этот упускать. Жестокая правда в том, что стыд везде. В автобусе, поликлинике, в офисе, да даже в том, чтобы пройти по только что помытому полу, чтобы кивнуть уборщице, и чтобы она кивнула в ответ. Убегаешь от него, кажется, но это только на мгновение, потому что всегда догонит, сука плешивая. Стыд везде. И только перепробовав все варианты побега, понимаешь, что со стыдом нужно учиться жить. Принимать как нечто данное, неотъемлемое, нужное. Но самое страшное в стыде то, что в моменте его нет. Кричишь, ругаешься, убиваешься — все без стыда. Он приходит потом, гораздо позже: и грызет, сжирает изнутри, заползает в кишки. Вот и к Чану пришел. И застал таким беспомощным, опустившим руки. Застал именно в тот момент, когда Чану подумалось, что возвращение домой сейчас приравнивается к самоубийству. Хочется провалиться под землю, уйти под воду, зарыться головой в песок. Но Чан знает: в каком бы ящике он не прятался от Чанбина, тот непременно окажется стеклянным. Он обреченно выдыхает. Чанбин понимает, что злится он вовсе не на него — он ведь даже не злится вообще! Чан надеется, что он знает. Он же… Слюна отвратительным комком скапливается где-то посреди пищевода. Крис тяжело сглатывает. Он же знает?

***

Чанбин тупо пялит на золотые огни сквозь замызганное окно. Надо будет помыть — как-нибудь потом, а не сейчас, в этот жуткий снегопад. Что-что, а грязные стекла Чан терпеть не мог. Чан… Его милый, иногда совсем крохотный Чанни. Бан Чан — лучший во всем, самый красивый глава отдела продаж во всем мире, нерушимая скала с очаровательной улыбкой. И только Чанбин знает его усталый оскал при попытке улыбнуться. Только Чанбин видит, как крохотные соленые капли собираются в уголках медовых глаз. Только Чанбин знает, каково это: быть любимым таким человеком, как Чан, и отдавать ему любовь в ответ. И только Чанбин знает, как четко его парень может попадать в челюсть. Последний раз ее, бедняжку, так одаривали на третьем курсе. Он тогда подрался с парнем с другого факультета из-за симпотной (как ему тогда казалось) дочери декана. Хруст, к слову, был адский. И все бы ничего, если бы тем парнем не был Чан. Все бы ничего, если бы тогда Чанбин не выиграл (весьма условно, потому что все тело потом ныло по меньшей мере неделю). Все бы ничего, если бы тогда ему не пришлось отказать восхитившейся им девчушке, потому что этот чудик, назвавшийся Крисом, разговорившись с ним в травмпункте, даже и не понял, что втрескал в себя по самое не хочу. Чанбин пропускает смешок. Через год они с Чаном начали встречаться. Тогда, кстати, тоже шел снег. Они снова вышли за что-то перетереть, Чанбин и не вспомнит уже. Там, под лысым деревом около общаги, и поцеловались в первый раз — отчаянно, грубо, грязно, правильно; с диким, пугающим всего на секунду, желанием вплавиться друг в друга, вжаться и не отлипать. Помнит только, как его трясло тогда — как бешеное животное, — как яростно колотилось сердце только потому что Чан был рядом, потому что позволил касаться, любить себя. В тот раз челюсть не пострадала. Он улыбается, касаясь покрасневшей кожи. Чан в гневе — то зрелище, которое не пожелаешь увидеть никому. Хотя по внешнему его виду так и не скажешь: как всегда спокойный, может даже улыбаться. Но ни за что не скроет глаз — темнеющих, будто отдающих весь свой медовый оттенок в золотые искры. Чанбин хмурится. Обычно все получается уладить: достаточно просто прижать милого покрепче к себе, сначала обозвать его по-всякому, затем хорошенько похвалить, а потом уложить в постель, прижаться всем телом, ткнуться носом в макушку и лежать так долго-долго. Ничего не говорить, не спрашивать. А сейчас… Сейчас он ушел. И Чанбин не стал догонять его, только потому, что почувствовал, что Чану нужно остыть. Только поэтому. Обычно… Обычно Чан всегда рядом. Его любимый трюк — заявиться к нему на работу в ночную смену. Вахтерша на пункте — молодая девушка лет двадцати — в таких случаях, коварно скалясь, говорит уже изрядно заебанному Чанбину, мол, господин Со, у вас особый неотложный пациент. А потом улыбки, подростковое чувство запретности, Чан на его коленях, до безумия нежные поцелуи со вкусом кофе, и говорить — много, о всякой ерунде. И ведь он рядом, хотя ему самому вставать завтра в семь. И работа ведь переносится в миллионы раз легче, потому что Чанбин вновь убеждается: его ждут. В любую погоду, в теплой постели или на прохладной кухне — это совсем неважно. И Чанбин тоже ждет — тихого «привет» в губы ночью, когда он возвращается домой; ждет холодных пальцев, сдвигающих его непослушную челку, и привычного «будешь кофе?», на которое Чан, конечно, знает ответ, но спрашивает каждый раз. Чанбин не философ, но думается ему так: если чего-то ждешь, то обязательно дождешься. Как минимум, потому что самое главное ожидание в его жизни оправдалось в стократном размере — именно тогда, в универе, кажется, лет сто назад. Чану тяжело сейчас. Чанбин старается представить, каково это — держать на себе всю команду, и… Не может. Не по его профилю: профессия такого не требует. А у Чана — проект. У Чана — куча бумаг, которые он раскидывает по всей спальне, а потом, бурча под нос, педантично собирает их обратно в идеально ровную стопку. У Чана — коллеги, подчиненные, шефы, боссы, уборщицы, или кто там еще… Большая половина года проходит спокойно. Но когда намечаются крупные сделки, или, не дай бог, ежегодный отчет по доходам — это сродни концу света. А сейчас — вот: иностранный партнер наклевывается. Чанбин даже не вникает туда особо — не понимает, хотя несколько раз пытался (в тайне от Чана, пока тот спал, чтобы не ржал потом) изучить плановую документацию. А у Чана получается хорошо, грамотно. И красиво — особенно когда он прикладывает пальцы к губам, находясь в крайней степени сосредоточения. Чанбин иногда думает, мол, как хорошо, что он не работает с Чаном в одном офисе — иначе в первый же день разложил бы его прямо там, на столе, и плевать, если спалят: у них с этим еще с университетских буйных времен проблемы (один раз даже перед деканом засветились — шуму было). Ладно, хоть дома ему это делать никто не запрещает. Разрешает даже, причем охотно — мурлычет под ласками, выгибается под его ладонью, подставляет свою идеальную белую шею с родинкой около кадыка… Чанбин чувствует, как низ живота скручивает узел. Как был пубертатником, так и остался — кое-что не меняется даже спустя десять лет. Хотя Чан в роли его самого-любимого-лучшего-горячего парня тоже за десять лет не поменялся. А у Чанбина, как у первого математика в начальной школе с причинно-следственной связью все весьма неплохо, и вывод из посылок находится сам: это точно из-за Чана. Все из-за него. Выдох смешивается с грудным полустоном — он медленно поднимается с подоконника и, маясь, идет на кухню. Какой же он идиот. Это надо же быть таким болваном! Знал же, что Чан на порог явится голодным, и так… Чанбин с силой открывает холодильник, который уже наверняка успел не первый раз «спасибо» сказать, за то, что ему в этом доме еще никто дверцу с корнями не выдрал, хотя почти удачные попытки, стоит отметить, были. Он глупо хихикает под нос, запоминая это — Чану потом расскажет. Если он вообще явится сегодня. А он явится. —Блять, — Чанбин с грохотом опускается на кухонный стул. Он же придет? В этот же миг уши ловят звук вставляющегося в замочную скважину ключа. Улыбка набегает на лицо быстро настолько, насколько это вообще возможно. Конечно, он придет. Всегда.

***

Чан, стоя в прихожей, не знает, куда себя деть ровно до того момента, пока не находит свое место в теплых объятиях Чанбина. Он — замерзший, уставший, с мокрой головой, и он — мягкий, пахнущий чем-то сладким, в мятой домашней футболке, весь такой трепещущий и всклокоченный. Со стороны может показаться, что это Чан из них больший любитель липнуть, но он обнимает его всегда. Всегда — значит всегда: когда весело, когда тяжело или грустно; после ужина, сверкая довольными глазами, и после секса, щекотно целуя в ухо. И Чан знает, что его объятия открыты в любое время суток, стоит только посмотреть в его сторону нуждающимся взглядом. —Ты… — у Чанбина перехватывает дыхание. Чану это не нравится, и он сильнее вжимается в чужое плечо. — Ты, блять, совсем придурок что-ли? — Чанбин тянется, пытается оторвать его от себя, снять промокшую куртку. Чан не дает. — Давай-ка мы тебя раз… —Прости, — бурчит куда-то в плечо, потому что глаза поднять стыдно. Стыдно, потому что… — Я не заслужил тебя сегодня. И вообще не заслуживаю. Чанбин затихает. Чану даже кажется, что он слышит, как мерно стучит его сердце — большое, доброе. И так необычно тихо. Взгляд приходится поднять, потому что это совсем не дело, когда Чанбин молчит. А тот прищуривается, большими пальцами касается его кожи, сильнее открывая вид на глаз, приближается к самому лицу, почти касаясь своими губами его. Смеется. —Ты обдолбался что-ли, Бан? И Чан целует. Не знает зачем: то ли чтобы сорвать наглую усмешку Чанбина, то ли чтобы спрятать свою, то ли потому что этот неземной парень в их прихожей так сексуально смотрится со спутанными волосами… Чан ощущает себя совсем пьяным — хотя в рот не брал ни капли, — холодными руками лезет под футболку, ощущая, как тело под ладонями вздрагивает, а чужая рука перемещается на затылок, зарывается в загривок, пальцами путаясь в скомканных прядях. Приятно давит, почти больно — где-то на грани. Чан сам не замечает, как гулко стонет в поцелуй. Они точно поговорят, но потом. —Слушай, деточка, притормози чутка, — Чанбин пыхтит, по-доброму хохочет ему в рот, и на душе делается так сладко, что Чан обхватывает его лицо в ладонях, с секунду смотрит в глаза и, задыхаясь, снова целует — менее пылко, но вкладывая всю копившуюся годами нежность, которая, кажется, и не иссякала никогда. Его опять почти бережно отстраняют. — Куртку сними хоть, Энди Дюфрейн . И Чан вновь не в силах сдержать сдавленный хрип, потому что Чанбин кусает за хрящ. Знает ведь, что пиздец приятно. Знает, что подкашиваются ноги, поэтому хватает за грудки, стягивает бесполезную куртку, позволяет обхватить за шею, больно стукнуться лбами. —Ты просто умственно отсталый, — шепчет Чанбин между поцелуями, пока они, путаясь в ногах друг друга, двигаются к спальне. —Я люблю тебя, — невпопад тараторит Чан в ответ, хватаясь за чанбинову футболку, как за спасательную шлюпку. Чанбин вытаскивает его полузаправленную в штаны рубашку, по привычке касается ремня, но лишь проводит по коже пальцами и сильно, наверняка до синяка, сжимает бок. Чан охает, лицом падает в плечо, судорожно вдыхает запах еще не выветрившегося парфюма. —Припадочный. Ты неисправим, знаешь? —Обожаю, — тянет, мягко кусая кожу на шее, завороженно смотрит, как место укуса становится сначала розовым, а потом красным. На ходу, правда, смотреть не очень удобно, но по-другому никак. Чан падает спиной в кровать. Волосы лезут в глаза, и Чанбин, наваливающийся сверху, заботливо убирает их в стороны. —Жесть ты зарос, — он разглядывает его, как в первый раз, пальцами расстегивая пуговицы на накрахмаленной рубашке. Облизывает губы — совсем не вызывающе, безотчетно, так, как это делает человек, у которого после долгого разговора пересохло во рту, а Чан чувствует, как стояк становится тверже. В голове каша под кодовым названием «пиздец», но ему это нравится — как минимум, потому что стон натыкается на стиснутые зубы, создавая только тупое мычание. — Постричь тебя завтра? — на ухо. Шепотом. Цепи внутри жалобно скрипят и рвутся. —Да, пожалуйста-а… — непонятно, к чему относится это «пожалуйста», ибо Чанбин уже во всю языком орудует где-то в районе ключиц. — Сделай так еще раз. Чанбин вскидывает голову, обнажая мутный взгляд, в котором Чан совершенно точно успевает разглядеть абсолютную проницательность. Как и всегда, впрочем. —Сделать что? — снова на ухо, снова шепотом, и ведь прикидывается, что не понимает. А Чану почти физически плохо, будто он стоит на краю обрыва, ветер дует в лицо и дышать становится неимоверно трудно, а упасть можно в любой момент. — Не думаешь, что мы слишком старые для игр? —А ты не думаешь, что мы слишком молоды, чтобы думать об этом? — Чан не без удовольствия в сотый раз отмечает, как стремительно быстро горячеет и краснеет Чанбин, если, улыбнувшись, подхватить его горло чуть выше кадыка. —Ладно… — он выдыхает, и Чан нутром чувствует напряжение в этом выдохе — возбужденное, на грани, — ибо изучил все оттенки издаваемых Чанбином звуков как свои пять пальцев. Значит, все правильно. Значит, Чан пока ведет, но ключевое здесь — пока. — Правила ты знаешь, милый. Чан хрипло выдыхает, когда ладонью сквозь ткань штанов накрывается его член. —В Тома Сойера захотелось поиграть? Может, мне тебя тогда тоже забор отправить красить? Или предпочтешь розги? — давит сильнее, проходится вверх-вниз по всей длине. Чан едва слышно скулит куда-то ему в шею. — Стыдно хоть? Ему хватает рассудка только на то, чтобы беспорядочно затрясти головой, руками бешено блуждая под чужой футболкой. Боже, да. Ему пиздецки стыдно: и за бесполезный побег, и за то, что сейчас он (точно против воли!) откровенно течет, как девчонка в пубертате перед своим одноклассником-парнем, положившим руку ей на талию. Чанбин меняет позицию, перекатываясь на середину кровати, тянет на себя. Чан лежит сверху, не замечает, как с него стягивают рубашку, как выуживается из петель ремень. Внимание приковано только к Чанбину — самому драгоценному ублюдку, его вселенской любви, огромной, непомерной. То, как он нежно касается его кожи, как оглаживает голые плечи — несравнимо ни с чем в мире. Его руки, грубые, в мозолях, кажутся самыми мягкими, родными, даже бархатней тех полотенец в отеле, в котором они были на зимних каникулах. Чан не выдерживает, мягко целует его щеки, нос, но когда Чанбин сжимает талию, приходится целовать в губы. Руками, чтобы было удобнее, нажимает на скулы. Ближе. Чанбин почему-то шипит. Блять, ну еще бы. —Прости, малыш. Больно? — он аккуратно оглаживает его мягкую розовую кожу, чувствуя, как под пальцами играют желваки. —Если только чуть-чуть, — Чанбин клюет носом в висок, ладонями гуляет по голому телу. У Чанбина ладони теплые, но их касание всегда вызывает табун мурашек — уже автоматически, по инерции. — Но было бы лучше, если бы ты поработал ртом в другом месте. Чану повторять по два раза не нужно: он довольно подставляется под поцелуй в нос, только чтобы потом опуститься вниз. Последний раз он делал минет, кажется, около полугода назад, когда им обоим приспичило потрахаться на кухне. Ох, и давно же это было… Чан улыбается, кусает губы, поднимая глаза наверх и встречая там смеющийся взгляд Чанбина, который тут же подбирается: он знает, тот думает о том же. У них даже мысли одни на двоих (и в обычной жизни это жутко напоминает телепатию, но Чан не сказал бы, что его это не устраивает). А дальше все выверено с точностью до секунды. Аккуратно — большим пальцем по резинке шорт. Ногтем — будто нечаянно мазнуть по бедру (Чанбин любит, когда он так делает). Пальцами — коснуться его члена, ловя ушами шумный выдох и наблюдая забавно сморщенный чанбинов нос. Потом языком очертить головку: если все сделать правильно, Чанбин с силой зажмурит глаза и откинет голову назад. Чан всего на мгновение надевает довольную ухмылку, потому что все правильно. Сквозь спутанные волосы настойчиво пробиваются пальцы, и Чан подставляется под них излишне старательно, затем также, с видом ебаной студентки-отличницы (той самой, которая первая на потоке и к которой все хотят залезть под юбку), рукой обхватывает у основания. Языком щекочет уздечку под короткий стон сверху, и Чанбин оттягивает его отросшие пряди на затылке. Шустро ориентируясь, плюет на ладонь, размазывает слюну по стволу. Чанбин громко выстанывает что-то нечленораздельное, когда Чан плотно обхватывает его губами. Опускается до упора, до рефлекса и сокращающихся мышц в горле, которое он сразу расслабляет. —Охуеть, — воет Чанбин откуда-то сверху, потому что в ориентир в пространстве потерялся уже давно. Чан, естественно, не спец в заглатывании хуев, но ради задыхающегося Чанбина с испариной на лбу, ради вида пальцев второй его руки, отчаянно вцепившихся в простынь, можно, помимо отсоса, еще и горы свернуть. В глазах стоят слезы, и Чанбин учтиво утирает их, попутно собирая слюну, которой Чан почти давится. Адски болит спина — уже не молодой ведь! — и сводит челюсть, а сосет же, одновременно пытаясь взять глубже и поласкать языком, зная, что вся эта история обречена на провал. Чанбин, задает темп, толкается глубже — сейчас кончит, — но Чан не отстраняется, наоборот, поднимается выше, помогает рукой до тех пор, пока Чанбин, ударяясь затылком о спинку кровати, не кончает в рот. Горькую сперму он глотает, потому что знает, как после этого посмотрит на него сам виновник торжества — как на свою главную гордость. (И Чану абсолютно плевать, что смотрит он на него так всегда: лишний раз в этом удостовериться — не преступление.) Чанбин тянется, рьяно целует, кусает нижнюю губу и сдавленно стонет в поцелуй — а у Чана сносится все, что только может снестись. По телу пускается тепло, и член в штанах отзывается тугой болью. Чанбин тут же отстраняется, будто улавливая суть. Они меняются местами. Чанбин стаскивает его штаны, и Чан облегченно выдыхает. Заебато. —На счет три — кончишь, — Чанбин шипит в ухо, параллельно стягивая с него трусы. —Да ладно? — Чан поднимает одну бровь. В скорострелы он пока не записывался. — Минимум двадцать. Чанбин смеется ему в шею, волосами щекоча подбородок, за что получает шлепок по спине. Хотя, в целом, он и правда перегнул с двадцатью. —Забьемся? — опускается ниже, зубами хватает сосок, и Чан начинает сомневаться в своей стопроцентной победе: правда, не настолько, чтобы сдавать позиции. —Забьемся. У Чанбина в глазах пляшет стадо чертей — буйных таких, с горящими хвостами, но Чана это давно уже не пугает, зато охуенно поднимает член. А когда чужая ладонь мягко, без нажима опускается на хер под тихое хрипящее «раз» на ухо, изо рта вылетают какие-то совсем уж ужасные звуки. Просто пиздец. И шанс на победу уменьшился процентов так на двадцать. Чанбин кусает кожу на горле под кадыком, руками гуляет по его телу, и кажется, что руки эти везде — оглаживают со всех сторон, чуть надавливая на ребра, бедра, талию. «Два». Чан глухо стонет, подается вперед, пальцами цепляется за чанбиновы плечи, ногтями вонзаясь в его футболку. Его натурально колотит, трясет и выворачивает: такое было всегда только с Чанбином. Шанс на победу — в районе тридцати процентов. Главное не потеряться, не потеряться, не… Сука! Да как можно не потеряться, когда ебаный Со Чанбин смыкает колечко из пальцев на стволе, прямо поверх трусов, и медленно так — вверх-вниз, вверх-вниз. Шанс на победу около нуля, но когда Чан понимает это, он уже позорно спускает в руку. —А я победил, — Чанбин растягивает губы в улыбке, победно целует в щеку и натягивает шорты. — С тебя секс. Да ладно. —Почему ты загадываешь это каждый раз? — тело сводит теплой усталостью — хорошей, правильной, и Чан улыбается. —Мы ведь и так… —После душа, — Чанбин давит какой-то жидовской оскал, хотя до еврея ему, наверное, далековато. — И еды. Я в холодосе отрыл кимчи и рис. И даже свинины кусок, прикинь? До Чана доходит долго, а когда все же доходит, он подпрыгивает на постели. А ведь он и забыл, что есть хотел! В объятиях Чанбина тепло. Чанбин обнимает его, а кажется, что обнимает весь мир — большой, необъятный: вот настолько он любит всех и вся (но его, Чана, конечно, больше всех). А Чан обнимает свой мир, вся прелесть которого в одном Чанбине. И будь его воля, он бы не вылезал оттуда никогда: зарылся бы лицом в его кудри, расслабился бы в его руках — навсегда застыл бы в такой позе. —Я люблю тебя. —Тоже, — Чанбин щурится, пытается скрыть улыбку, но Чан-то все видит: Чанбин его простил. Сто раз уже простил.

***

Они сидят на диване. Точнее, Чанбин сидит на диване, а Чан — на полу, откинув голову назад, на мягкую подушку. Она приходится точно между чанбиновых коленок, а сам Чанбин не замечает, как его пальцы путаются в черных, уже подвыцветших прядях. Кудрявых. Чан никому не разрешает копаться у него в волосах. А у Чанбина на то есть особое, нерушимое доктринальное право, почти директива. Это льстит, льстит ужасно, и Чанбин все думает, как бы его самомнение не унеслось выше, чем требуется. Такой Чан ему нравится больше всего — теплый, намытый, даже почти сытый, довольно прикрывший глаза. Хотя было бы лучше, если бы он был еще и затраханным. —Люблю тебя кудрявого. Чан фыркает. —Я думал, ты меня любого любишь, — голос хриплый: у него после душа всегда такой. И после сна тоже. И после горячего кофе. И еще после секса. —Мне жаль, Бан Чан, — большим пальцем мягко ведет по его шее, опускается к ключицам, наблюдая за забавно трепещущими ресницами. —Гонишь, — Чан поднимается, опираясь на колено, усаживается рядом, на автомате закидывая ноги на чанбиновы бедра. Еще и усмехается так, как будто это не он из дома, блять, свалил час назад! Хотя Чанбин будет самым безбожным лжецом, если скажет, что ему эта наглая морда не нравится. —Угадал, — он берется разминать икры, когда Чан тыкается лбом ему в плечо. — И правда, любого люблю. Как минимум, потому что твоя задница все еще находится в этой квартире. Плечо обдает горячим дыханием — это Чан там хохочет. Дурак. —Расскажи, — шепчет. Чанбин в голове у себя учтиво дополняет: «расскажи, как сильно ты меня любишь, как дорожишь мной и, вообще, скажи уже, что прощаешь мою сегодняшнюю выходку». —Слушай, — Чанбин уверен, что Чан поймет его правильно: «слушай и запоминай, иначе я буду повторять тебе это по сто раз на дню и, вообще, выбей всю эту срань из головы». — Я знаю — тебе сейчас нелегко, и я говорю это каждый раз: все окей, — он мягко давит на лодыжки, — это нихуя не страшно, если ты чувствуешь, что не справляешься или навроде того. Просто хочу, чтобы ты понял в миллионный раз — я здесь. Всегда рядом. Чан настойчивей тычется в плечо. Стыдливо так, как дети после извинений обнимают материну ногу. Наверняка и губу кусает. Его длинная рука обхватывает поперек талии, вторая повисает на плече. Чанбин поворачивает голову, чтобы посмотреть в глаза. Внезапно думает, что его Чан очень красивый, и кончиком носа ведет вдоль его — большого, широкого, который самый лучший в мире. Он вообще часто думает — Чан красивый. Красота ведь — это смотреть на объект и не верить в его реальность. Красота — это бояться дотронуться, бояться, что образ рассеется как мираж; когда кажется — коснешься, и красота вместе с человеком, эту красоту обличившим, растворится в воздухе, вроде как галлюцинация под хуевой дурью — постепенно, махая ручкой. Сейчас Чанбин, конечно, уже не боится дотрагиваться до Чана (еще бы!), но это совсем не делает его некрасивым. Просто теперь Чанбин чувствует — Чан не рассеется дымом, и его вечно холодная кожа непременно очутится под ладонью. Чан с подвороченными до колен штанами, с грязной половой тряпкой в руке, моющий полы и время от времени грозно причитающий — красивый. Чан, вымазанный в маринаде, то и дело чихающий и подтирающий сопли ладошкой — красивый. Чан, опять засидевшийся допоздна, закапывающий капли для глаз, отвечающий «да, сейчас» на все просьбы вернуться в кровать, а потом, в итоге, курящий на балконе вместе с ним, Чанбином — красивый. Любой Чан — красивый, и, глядя на любого Чана, у него кровь стынет в жилах, щемит сердце, и он сам не верит, что можно так сильно кого-то любить. Но он любит. Чан краснеет и опускается обратно на его плечо. —Прости, — его голос ломается, и рукой он только крепче прижимает к себе. Чанбин тихо целует его в макушку, в успокаивающем жесте гладит по ноге. А у самого в груди болезненно сжимается сердце и, честно, он готов перебить его уже сейчас. — Прости, что я такой, — выделяет последнее слово так, будто он реально какой-то ненормальный, и Чанбину хочется выть. —Не смей, — он короткими щипками перемещается под колено — старается отвлечь, расслабить, «все хорошо». — Не смей так говорить про мое. —Твое? — Чан смущенно улыбается (ну наконец-то) и удивленно вскидывает брови. Смешной. —Мое, — Чанбин сосредоточенно разглядывает лицо напротив. И правда, его. Изученное вдоль и поперек. — И я безумно горжусь этим. Как и тобой. Чан смотрит на него так преданно-преданно: напоминает щенка, глупо глядящего на тяжелую треплющую его руку. Чанбину и правда иногда невзначай думается, что Чан похож на собаку. Или на кота. Что-то между котом и собакой. Может, поэтому он такой противоречивый? —Я редко тебе это говорю, но для меня ты — самый правильный, самый лучший и самый любимый, — шепчет, и чанова голова тут же падает к нему на грудь. — И это нормально, иногда позволять себе быть слабым. Это не делает тебя хуже, окей? —Спасибо, — трогательно, нежно, по-детски. И Чанбину хватает. Тишина. Передышка. Как на поле боя, после разорвавшейся мины. Мина эта в любом случае грохнула бы, рано или поздно — это не столь важно. Важно, что никто не пострадал. Важно только то, что самое дорогое, что есть у Чанбина, сейчас льнет к его груди. Важно, что руки его касаются чужой кожи на икрах, а не холодного паркета — такого дурацкого, в «елочку», такого, который одним своим видом марал пол в его доме из детства (он иногда даже снился Чанбину, как и само детство, впрочем, заставляя подскакивать на кровати и жаться к Чану). Важно, что они вместе, что дома, что их груди вздымаются с одинаковой периодичностью, а сердца бьются в одном ровном темпе. Первым молчание нарушает Чан. —Слушай, — он сцепляет замок с одной из рук Чанбина, которому приходится прекратить задумчивое наминание уставших мышц. А у Чана они уставшие, к бабке не ходи, — мне надо тебе кое-что сказать. Ну все. Если бы сейчас можно было глубоко вздохнуть, но так, чтобы не было заметно разгорающегося внутри волнения, Чанбин бы так и сделал. Невозможно. Поэтому он только тяжело сглатывает и промаргивается, вероятно, слишком быстро для нормального человека. Он готовил себя к этому разговору: еще с того самого момента, когда Чан, пыхтя и кашляя, влетел в него с разбега и на ухо начал бормотать что-то бессвязное, но сквозящее неимоверным восторгом. Чанбин долго пытался его успокоить, все гладил по голове, а под ладонью — довольное сопение и, изредка, почти восхищенное «представляешь…». Тогда, собственно, и началась вся мотня с этим дурацким американским партнером, вечная беготня и черные дыры под чановыми глазами. И Чанбин знал: если сделка состоится, Чан поедет в штаты. Его Чан поедет туда, далеко, непонятно в какие места! Не будет варить ему кофе по утрам, не будет ругаться, не будет читать вслух эти дебильные стихи — его не будет рядом! И эта истина тонким лезвием проходилась по всем самым чувствительным расстроенным струнам души, мерзко задевала изнутри, не больно — просто гадко. Но Чанбин, конечно, обрадуется, потому что обрадоваться вроде как надо. Чанбин, конечно, криво изобразит эту радость на лице, хоть Чан и поймет сразу, что это блеф. Чанбин его, конечно, отпустит (не насовсем, естественно, а от силы месяца на два), но факт разлуки — первой долгой разлуки за 8 с хуем лет! — есть факт. А теперь — все: приговор приведут в исполнение. И произойдет это сейчас. —Ты мне нравишься. —А? — Чанбина дергает наверх: что-то резко поднимается у него внутри. Он крепче сжимает чужую руку с длинными пальцами, потом перехватывает, нетерпеливо теребит кольцо на безымянном (у него самого кольцо висит в подвеске на шее, потому что первый экземпляр он потерял в бане, да и на работе было не совсем удобно). А Чан целует его в межбровную складку. И это больше любых слов, потому что Чанбин все понимает. «Ты мне нравишься» было единственным, что Чан сказал ему после их первого секса. Он только после ебли признался ему в любви! После тысячи поцелуев и хера в заднице! А потом взял и чмокнул в эту складочку на лбу, которая у Чанбина образовывалась в особых душевных волнениях: так просто, обыденно, как будто они вместе не одну ночь, а всю жизнь. И это стало их жестом — их символом, сокровенным, личным — с того самого дня. Чанбин, при всей своей непамятливости, прекрасно помнит, что он ответил тогда. —О, правда? — его рука ложиться на чужую шею, большой палец скользит по линии челюсти наверх, к серебряной сережке-колечку. — Какая жалость, что ты мне тоже. Он, как всегда, не замечает губы Чана на своих. Прижимается совсем по-ребячьи, совсем как тогда — неловко, мягко. А потом… Нет, так, как тогда, сейчас уже быть не может. Потому что выросли, потому что работа, дела потому что… —Свидание, — внезапно вставляет Чан, пальцем выводя узоры на его голой груди. — Со мной. Завтра. Или может? —Погоди… Да ладно! — глаза распахиваются сами собой. Все так просто! — У тебя завтра выходной? Чан кивает и улыбается так ярко-ярко, а Чанбину кажется, что ему снова двадцать, что они снова на той скрипучей кровати в общаге, и что выходной возможен каждый день, если только сильно захотеть. —Более того, я знаю, что у тебя тоже. —И все-то ты знаешь, м? — прихватывает за загривок, тянет на себя, пока с пухлых губ не слетает томный выдох. —А если и знаю? Например… если сделать вот так, — Чан наклоняется к уху, касается виска, а для Чанбина это все равно что пуля — эффект один, — и вот так, — его рука скользит на талию, надавливает на поясницу, и делается так чертовски приятно, что стон теряется где-то в чановых ключицах — изящных, девчачьих, — то будет хорошо, да? У нас вся ночь, но это знаешь и ты. Чанбин поднимает голову, а счастье сквозит из всех щелей. Сердце разрывается — оно любит, любит настолько сильно, что рвет грудную клетку. Он внезапно понимает — нет: ни за что бы не отпустил. Ни в какие штаты. Никогда. Ну, может только совсем на чуть-чуть. С правом свиданий каждый день. —Я люблю тебя, — целует в лоб. — Не уходи больше никуда… Потому что тогда я уйду с тобой. И за ипотеку платить будет некому. Чан улыбается, шепчет «никогда», слепо жмется к нему всем телом. А потом, пользуясь доверием, кусает под подбородком. Подлец. Чанбин крепче сжимает его в объятиях. Диктор в новостях монотонно объявит о принятом законопроекте, когда на улице усилится снег. Только они не услышат, не увидят ничего, кроме друг друга. И Чанбин на миг подумает, что, мол, вот оно — то самое, которое до щелчка в груди — быть рядом. Оно — теплое, появилось в нем тогда, когда впервые удалось разглядеть грязное, в царапинах, лицо Чана. Оно, бьющееся в жилке на сердце, в крови и, особенно, в животе. Оно — через года и столетия, и оно — непременно с Чаном. Не без трудностей и недостатков. Не без тысячи выкуренных сигарет и опрокинутых стопок. Не без толики стыда — за все. Счастье.
53 Нравится 6 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (6)