***
Малек задерживается на пороге гардеробной. Воздух здесь всё ещё хранит слабый, чистый запах девушки, смешанный с холодным ароматом лаванды. На комоде лежат её одежда и простой хлопковый лифчик телесного цвета, без кружев и украшений — скромный, максимально закрывающий грудь, отрицающие саму идею соблазна. Он стоит, рассматривая эти жалкие лоскуты хлопка. Последний бастион её старого мира, её страха перед собственной плотью. «Скромница,» — проносится в его голове с ледяной усмешкой. — Дай ей волю, она бы и под шелком носила власяницу.» Он вспоминает её в платье. Как она не решалась выйти, закованная в новую, ослепительную кожу, которую он для неё выбрал. Как он наслаждался этим. Каждой секундой её дискомфорта и беспомощности. Её вынужденная красота — результат его воли. И это опьяняло сильнее, чем самое изысканное вино. «Покажи им,» — думает он, глядя на оставленное белье. «Покажи им хрупкость, которую я обнажил. Стыд, который я сделал украшением». Он представляет изгиб её шеи, очертания её груди, намеченные шёлком. Как он мечтал сорвать это платье в том ресторане, при всех, чтобы эти порочные твари аплодировали ему. Как бы он заставил её показать им всё, до конца. Но вынужден был отвести взгляд, сделать глоток вина, чтобы совладать с собой. Эта тень раскрепощения, этот проблеск её возможного, не навязанного им, наслаждения были опасны и угрожали его тотальному контролю. Но главным оставалось глубокое, мрачное удовольствие от самого факта её присутствия здесь. Как она сидела — красивая, дорогая, его творение — под оценивающими и похотливыми взглядами. Как мужчины провожали её глазами. Как женщины с холодным любопытством разглядывали драгоценности на её шее. Она была его экспонатом. Живой картиной, демонстрирующей его силу — силу вытащить её из грязи страха и облачить в страх нового рода. Каждый взгляд Одри в его сторону был музыкой. Каждый жест покорности — наградой. Внезапно в кабинете раздается тихий стук. На пороге стоит секретарша отца, смущённо переминаясь с ноги на ногу. — Простите, сэр. Ваш отец хочет вас видеть. Малек усмехается. Он мог бы просто поручить ей сделать звонок, но заставил её преодолеть несколько этажей, чтобы доставить ему послание. — Передайте ему, что я скоро буду.***
Когда они встречаются в следующий раз, боль затушёвывается, становится тише. Сегодня на Одри строгое платье с отложным воротничком, а волосы небрежно рассыпаны по плечам. Она кажется себе уверенной и собранной, готовой к любой его провокации, поэтому чувствует себя вполне комфортно. И даже выдерживает его взгляд, скользящий по её груди, обтянутой голубым хлопком. — Как продвигается ваше исследование? — Малек задает вопрос с вежливой отстранённостью профессора, курирующего аспиранта. — Прекрасно, благодарю. Профессор Ли высоко оценила первые несколько глав. И спасибо за документы, я очень продвинулась в своей работе, — чопорно отвечает Одри, чувствуя себя странно. Как-то нелепо беседовать с ним о таких обыденных вещах после того, что было неделю назад. — Надеюсь, у вас всё получится, — вежливо говорит он и переводит разговор на другую тему. — Сегодня поговорим о том, где вы чувствовали себя в безопасности, пока находились… там. Ведь были же такие места? Одри кивает. Картофельное поле, куда отправляли работать девочек-подростков, где можно было скрыться от звона колоколов, вездесущего ока братьев и молитв и просто наслаждаться солнцем. Бескрайнее, уходящее к лесу. Пусть и работа была тяжёлой, но здесь было тихо и почти безопасно. Ещё теплица. Её настоящее убежище, где о ней все забывали, и она могла до вечера возиться с рассадой. В памяти тут же оживает сладковато-пыльный аромат помидоров, запах мокрой земли и мешковины, которой укрывали посадки. Она закрывает глаза, и перед ней встают ряды грядок, тугие плети огурцов, бархатистые листья базилика… Там она могла дышать. Там голос отца приглушался стеклом, а его взгляд не проникал сквозь заросли болезненных, вытянувшихся к скупому свету растений. Она рассказывает об этом Малеку. Он слушает, не перебивая. — Пожалуй, только там я могла просто быть собой. Не думать, не бояться. Насколько это было возможно. — Почему именно теплица? — спрашивает Малек. — Вам нравилась игра в садовницу? — Нет, — Одри досадливо морщится. — По правде говоря, я не очень могла ухаживать за растениями. Они выживали и плодоносили не благодаря мне, а скорее вопреки. Но там я могла спрятаться, могла читать книги, которые тайком таскала из кабинета отца. До того, как стать пастором, он работал в школе, и у него было много книг. Конечно, большую часть он сжёг, как «недостойные», но часть я смогла спасти и спрятать в цветочных горшках. Одри замолкает. Эти воспоминания — и светлые, и болезненные одновременно. Это то хрупкое, что он так боится разбить. — Вы знаете, что здесь есть зимний сад? — спрашивает Малек, когда пауза становится совсем невыносимой. Девушка качает головой. — Можем прогуляться. Там очень красиво. Мой отец не скупился, когда строил эту клинику. Он ведёт её по безупречным дорожкам, мимо подстриженных кустов, принявших изящные формы. Они подходят к высокой, ажурной калитке из чёрного металла, Малек открывает её и жестом пропускает Одри вперёд. Она оказывается в огромном павильоне, построенном в стиле оранжерей XIX века, с изящными чугунными арками и стеклянным куполом. Тёплый влажный воздух пропитан ароматом орхидей, жасмина и земли, смешанным с тонкой ноткой цитрусовых от цветущих лимонных деревьев. В центре сада журчит фонтан, выложенный мозаикой из зелёного малахита и белого мрамора, изображающей танцующих нимф. Вода переливается, отражая свет, и её тихий плеск заглушает гул генераторов. Вдоль дорожек расставлены топиарные фигуры ангелов, а сами дорожки из гладкого гравия ведут к дубовым скамьям, к беседкам, утопающим в сиреневых водопадах клематисов. Пальмы тянутся к стеклянному небу, бромелии вспыхивают алым и золотым, орхидеи похожи на экзотических бабочек. — Это невероятно, — выдыхает Одри. — Отец создал это место для пациентов, — говорит Малек бесстрастно. — Он считает, что созерцание природы успокаивает разум, делает его податливым. — В чём-то он прав. Здесь можно забыть обо всём, — тихо говорит Одри, глядя на фонтан. — О боли, о прошлом, о том, что ждёт впереди. Они проходят дальше, к длинным рядам цветников. Здесь воздух меняется, его заполняет до краёв тяжёлый, сладкий, почти ядовитый запах сотен роз. Одри слегка морщится, но невольно втягивает его полной грудью. Она с интересом оглядывает аллею гибридных чайных роз, чьи плотные и налитые бутоны похожи на сжатые кулачки новорождённых. — Вы напоминаете мне один из этих экземпляров, — внезапно говорит Малек, указывая на куст с нежно-абрикосовыми розами, чьи лепестки по краям уже начали буреть, как подпаленная бумага. — Роза ‘Fragile Beauty’. Прекрасна в своей хрупкости, но может выжить где угодно. Она цепляется за жизнь с упорством сорняка и всё же цветёт, — он осторожно касается цветка, но смотрит ей прямо в глаза. — Это комплимент? — натянутая улыбка застывает на губах. — Наблюдение. Малек отводит руку от лепестков, но его взгляд остаётся прикованным к девушке. К тому месту, где биение пульса видно у основания горла, над строгим воротничком. Он делает шаг ближе, и её сердце начинает биться чаще. Его физическое присутствие гнетуще, как давление перед грозой, которая никак не грянет. — Сад, — произносит он медленно, — это место культивации, Одри. Прививки желаемого к дикому подвою, — он не глядя срывает лепесток. Раздаётся еле слышный, влажный хруст. Малек растирает его между пальцами, и капля тёмного, почти чёрного сока остаётся на подушечке. — Иногда дикий подвой слишком силён, и его приходится ломать или обрезать. Чтобы затем он принял благородный черенок. Одри замирает. Он говорит о саде, но эта развязная интонация… Предчувствие сжимает живот. — Ваш дикий подвой, Одри, пророс сквозь камень страха, — продолжает он, делая ещё шаг. — Но он слишком хаотичен. Может, теплица и давала вам защиту и безопасность, но не научила цвести. Не научила принимать прививку порядка. Прививку удовольствия. Слово «удовольствие» он произносит с ледяной отстранённостью, словно диагноз. Одри судорожно вздыхает, чувствуя жгучий след его взгляда на своей груди, будто он может видеть сквозь ткань. — Я не… — начинает Одри, но он прикладывает палец к своим губам. Она послушно замолкает. — У вас есть потенциал, — его голос становится тише. — Как у этого гибрида розы. Но ваш потенциал требует вмешательства опытного садовника. Который знает, где сделать надрез. Глубокий и точный, — его глаза встречаются с её. В них нет ни страсти, ни нежности. Только хищный, аналитический интерес. — Иногда процесс прививки слишком болезнен, но он необходим для трансформации дичка в ценный экземпляр. Для раскрытия его истинной, подавленной красоты. Он подходит ещё ближе. Сладкий запах роз мешается с горьким ароматом его парфюма. Одри кажется, что сейчас он прикоснётся к ней, но вместо этого он продолжает говорить, даже не делая попытки дотронуться. — А страсть, Одри, похожа на дикий сад. Буйный, неукротимый. Плодородный до безобразия. Но и он без руки садовника зарастает чертополохом или чахнет. Я вижу этот дикий сад в тебе, — его шёпот касается её кожи. — Запущенный. Запретный. Исстрадавшийся по уходу. Земля в нём иссушена, а должна быть влажной, готовой принять семя. Созревшая смоковница ждёт верной руки, которая начнет ее трясти. Одри чувствует, как горит лицо. Как тепло разливается между ног. Его слова метафоры, и сейчас он оскверняет её единственное чистое воспоминание о секте. Но тело откликается на голос, на образы, на эту чудовищную поэзию разврата. Она хочет крикнуть, чтобы он замолчал, но молчит, пригвождённая к месту его словами. Он наклоняется. Его губы почти касаются ее уха. — Я хочу быть твоим садовником, Одри. Хочу возделывать тебя, как плодородную красную землю. Хочу видеть, как ты цветёшь под моими руками. Как дикий сад становится моим раем. Одри дрожит. Стыд и возбуждение бьются в ней, как две хищные птицы. Образ его рук, образ цветения, буйного, запретного, под его властью… Он берёт язык чистоты и превращает его в язык похоти. — Малек, — шепчет она, поражённая его внезапной откровенностью, — не надо… — слабый протест, больше похожий на мольбу. — Почему? Разве я не доказал тебе, что тело это всего лишь тело? Мы льстим себе, считая себя исключительными, созданными по божественному замыслу, избранными, первыми в творении. Наша физиология свидетельствует об обратном, и мы — только белое и красное. Белое дерево позвоночного столба, увешанное кровавым виноградом — вот то, что мы представляем себя изнутри, а вовсе не подобие Всесильного. В нас нет ничего божественного, Одри, ничего возвышенного. — Перестань… Он отходит, разрывая гипнотическую близость. Воздух снова врывается в её лёгкие, и она жадно глотает его, стараясь держаться с достоинством. Он смотрит на неё сверху вниз, безупречный, холодный архистратиг, только что разложивший её на составные части. — Сеанс окончен. Сегодня я не смогу тебя отвезти, вызову такси, — говорит он. — Но подумай о сказанном. Ведь даже рай — это просто хорошо возделанный сад. Он уходит по гравийной дорожке, и его шаги бесшумны на идеальном покрытии. Одри остается стоять среди аллеи роз. Дрожащая, униженная, возбужденная до мучительной боли. И его слова до сих пор звенят в ушах, смешиваясь с образом его рук.