***
Запах кофе встречает Одри в залитой солнцем столовой. Море за окном сверкает, как синее стекло, разбитое тысячами солнечных бликов. Совсем не то таинственное, дышащее чудовище, что сторожило её бессонницу. Снегопад закончился, и яркое зимнее солнце льётся сквозь огромные окна. Она чувствует себя выжатой, как лимон. Под глазами — синеватые тени, пальцы слегка дрожат, когда она наливает себе кофе из тяжёлого серебряного кофейника. Малек входит бесшумно. И вот он действительно выглядит отдохнувшим. Безупречно свежим в простой белой футболке и светлых брюках. Солнечный луч падает на его лицо так мягко, словно приземлившись на все четыре лапы. — Bonjour, Одри, — его голос лёгок, почти беззаботен. Он садится напротив, его глаза скользят по её лицу, отмечая синеву под глазами и легкую бледность. — Ты что, всю ночь предавалась размышлениям? Она чуть не поперхнулась кофе. Размышляла ли она? Она горела, мучилась, представляя его руки, его холодные пальцы, его губы. Она ворочалась в простынях, пока первые птицы не начали кричать над волнами. — Плохо спала. Море довольно громкое, — бормочет она, отламывая крошечный кусочек круассана. — Зато ты, я смотрю, замечательно выспался. — О нет, Одри, ошибаешься. Я всю ночь работал, — он демонстративно зевает и подвигает к себе кофейник. — У отца срочный запрос — разобрать часть архивов Гудлама, в основном, касающейся клинических случаев девяностых годов. Увлекательное чтиво, — его взгляд становится отстранённым. — Тысячи страниц рукописных заметок, диагнозов, схем терапии. Настоящий лабиринт. — И ты… справился? За одну ночь? — спрашивает Одри. — Справился. Мотивация — великая вещь, Одри. Особенно когда есть стимул закончить вовремя, — он поднимает глаза на неё. — Знание, что утром меня ждёт завтрак с тобой оказалось отличным катализатором продуктивности. Он произносит это легко, почти шутливо. Но слова повисают в воздухе между ними, обретая двойное дно. — Мне нужно уехать в город на пару часов. Осмотри дом, если хочешь. Здесь всё в полном твоём распоряжении, а в библиотеке есть интересные и редкие книги по твоему профилю. Я очень быстро вернусь, ты не успеешь заскучать.***
Библиотека находится в западном крыле. Высокие дубовые стеллажи уходят в полумрак потолка. Свет проникает сквозь высокое стрельчатое окно, освещая клубящиеся в воздухе пылинки. Одри бродит между рядами. Здесь полно старинных книг по медицине, философии, естественным наукам. Многие с экслибрисами «М. Синнер» — вероятно, наследие отца Малека. Одри с любопытством листает тяжёлые фолианты, пачкая руки пылью. В нижнем ряду, среди гроссбухов по анатомии, она находит маленькую книжку в кожаном переплёте странного телесного оттенка. На корешке нет названия, только замысловатый, стёршийся от времени узор. Она проводит по нему пальцами. Кожа переплёта мягкая, податливая, неприлично живая на фоне холодного дуба полок. Она открывает книжку, и у неё перехватывает дыхание. Это фолиант XVIII века, вероятно, французский, с изысканными, но откровенно непристойными гравюрами. Искусно нарисованные тела сплетаются в невозможных, изощрённых позах. Лица актёров этого немого театра плоти выражают не столько страсть, сколько крайнюю степень одержимости и экстаза, граничащего с болью. Сцены пронизаны символикой: цепи, маски, плоды, лопающиеся от спелости, ножи, лежащие рядом на бархатных подушках. Чувственность здесь не радостная, а гнетущая, обрядовая, почти насильственная. Одри замирает. В памяти проносятся ритуалы «очищений», которые проводил отец под видом божественных таинств. Её собственная, подавленная, исковерканная сексуальность встаёт перед ней в этих старинных иллюстрациях призраком прошлого. Она не слышит, как открывается дверь библиотеки. Не чувствует его присутствия, пока его тень не падает на раскрытую страницу, где полуобнаженная женщина, похожая на нимфу с безумными глазами, обвивается вокруг ствола дерева, как удав. — Нашла что-то интересное, Одри? Одри вздрагивает, едва не выронив книгу. Она резко захлопывает её, но поздно. Он видит её испуг, её стыд, её… возбуждение, смешанное со страхом и отвращением. Она встаёт, прижимая кожаный фолиант к груди, как щит. Её лицо пылает. — Н-нет, — она пытается уйти, но он не позволяет. — Как возбуждающе покраснели твои щёки. Ты сейчас просто прелесть, настоящая стыдливая роза в диком саду. И знаешь, к чёрту, я хочу, чтобы ты была моей здесь и сейчас. По-настоящему, — он смеётся, наслаждаясь её растерянностью. Его пальцы смыкаются на её запястье, как стальные клещи, и тащат её к винтовой лестнице. Тёмное дерево, позолота балясин. Каждая ступенька отзывается глухим стуком в висках. Одри слишком напугана, чтобы осознать то, что он к ней, наконец, прикоснулся. Лезвие его смеха все еще вибрирует в воздухе, когда он вталкивает её в спальню. Дневной свет, беспощадный и ясный, проникает сквозь высокие окна, омывая резные позолоченные рамы. Контраст ошеломляет: солнечные блики играют на причудливых амурах, вырезанных в изголовье, в то время как внутри неё сжимается ледяной комок предчувствия. — Видишь? — он не отпускает её запястье, его пальцы, кажется, впились в саму кость, ведя её к центру этого позолоченного театра. — Здесь нет ничего, чтобы спрятаться. Только ты и я, — его холодный и оценивающий взгляд скользит по ней, от тугого пучка тёмных волос до кончиков домашних туфель, будто разглядывая экспонат. — Белая рубашка на тебе выглядит так невинно и так обманчиво. Сними её. Приказ висит в воздухе, не оставляя места для возражения. Её язык прилип к нёбу. Она стоит, парализованная, под лучами солнца, чувствуя, как жар стыда поднимается от шеи к щекам. Снять? Здесь? Сейчас? При этом ослепительном свете, под его пристальным, насмешливым взглядом? — Моя драгоценная, ты оглохла? — он подходит ближе, и его запах заполняет пространство между ними. — Или ты думаешь, что твоя наигранная стыдливость меня тронет? — кончиком пальца он проводит по линии ворота рубашки, а затем его палец ложится на её ключицу, чуть ниже горла. Её взгляд мечется к двери спальни. Бежать? Бессмысленно. Его смех подтверждает это. — Думаешь о бегстве? — он наклоняется, его губы почти касаются её уха. — Не надо, Одри, я не причиню тебя вреда. Ведь я делаю только то, чего ты сама хочешь. Сними с себя рубашку. Или я сниму её сам, и это будет куда менее изящно. Зато не в пример быстрее. Её холодные пальцы находят пуговицы. Каждое движение — пытка под его пристальным взглядом. Солнечный свет обжигает кожу на плечах, когда ткань сползает вниз, обнажая тонкие бретельки лифчика, контур рёбер, линию живота. Она чувствует, как каждое пятнышко на коже, каждая родинка предательски выставлены напоказ под этим беспощадным дневным светом, но покорно стоит, опустив глаза, оставшись в джинсах и лифе. Руки бессильно висят вдоль тела, сжимая комок белой ткани. — Так гораздо лучше, — констатирует он. Его голос лишился насмешки, став холодно-деловым. — Но всё ещё не идеально, — он обходит её, медленно, как хищник, изучая каждый дюйм обнажённой кожи. — Ты дрожишь. От страха или от предвкушения? — он останавливается перед ней. — Говори. — От холода, — выдыхает она, ненавидя дрожь в собственном голосе. — Лжёшь. Ложись на спину и не двигайся. Твоя задача — просто быть увиденной. Одри подчиняется. Шаги к кровати кажутся бесконечными. Она ложится на прохладное покрывало, чувствуя, как каждый нерв натянут точно струна. Она смотрит наверх, взгляд утыкается в балдахин над головой, вытканный мифическими сценами, которые расплываются в слезах, навернувшихся на глаза. Солнечный свет падает прямо на неё, обнажая, стерилизуя, превращая в объект. Он стоит у края кровати, наблюдая. Она чувствует его взгляд на своей коже — на груди, поднимающейся от учащенного дыхания, на животе, сжимающемся от напряжения, на бёдрах, прижатых друг к другу в тщетной попытке сохранить последние крохи стыда — Такая чистая, — наконец звучит его голос, задумчивый, почти мягкий, но от этого не менее опасный. Он делает шаг ближе. Тень от его фигуры падает на её ноги, — рука мужчины опускается на ткань покрывала рядом с её бедром. — Готовый холст. Скажи, моя драгоценная, что на нём нарисовать? Страх? — его палец внезапно касается её сквозь джинсы чуть выше колена, и она вздрагивает, как от удара током. — Стыд? — палец ползёт вверх, по внутренней стороне бедра, едва касаясь, оставляя за собой огненный след. — Или… любопытство? Покажи мне, что прячется за этой покорностью агнца. Сними с себя это. Его палец останавливается в дюйме от сокровенной границы её лифа. Дыхание перехватывает. Мир сужается до этого прикосновения, до его ожидающего взгляда, до позолоченного ада вокруг и лезвия выбора, вонзившегося в самое сердце её страха. Его палец — раскалённая игла у границы кружев и кожи. В дюйме от того места, где пульсирует стыд, смешанный с ослепительным желанием и страхом. Воздух перестаёт поступать в лёгкие. Солнечный свет, танцующий на позолоченном ложе, вдруг становится ослепительно-белым. Она вновь переводит взгляд на балдахин, где резные херувимы с бессмысленными улыбками взирают на её унижение. — Ну? — его шёпот обжигает ухо. Палец не двигается, но это ожидание страшнее прикосновения. — Или тебе нужна помощь? И в этот миг мир взрывается навязчивой, пронзительной трелью. Телефонный звонок режет воздух, как стекло, разрушая застывшую пытку момента. Малек замирает. Его взгляд, ещё секунду назад погружённый в неё, как в мутную воду, резко фокусируется на источнике шума. Палец, грозивший вторжением, отдёргивается. Он выпрямляется и достаёт телефон из кармана брюк. — Не двигайся, — бросает он через плечо. — Говорите, — его голос ровный, но в нём вибрирует стальная нить не терпящего помех авторитета. Пауза. Она лежит, прикованная его приказом, словно гвоздями прибитая к постели. Солнечный свет становится обжигающе горячим. Она сжимает ладони в кулаки, впиваясь ногтями, пытаясь удержать тело в оцепенении. Не двигайся. Не двигайся. Его ответы в трубку кратки и обрублены. «Понимаю». «Немыслимо». «Да, сегодня». Каждое его слово вбивает клин между ними, возвращая его в тот мир, где он не её мучитель-искуситель, а кто-то другой — холодный, недосягаемый, важный. Этот контраст — новая пытка. Он прощается и медленно поворачивается. Его взгляд падает на неё, всё ещё распятую на кровати посреди позолоты и света. Но теперь в этом взгляде нет прежней сосредоточенной жестокости и игривого садизма. Есть усталость? Нет. Скорее досадливое равнодушие. — Вставай, — его команда звучит устало. — Представление окончено. К сожалению, нам нужно возвращаться.