Doctrine of Submission

NC-17
Завершён
236
10
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
263 страницы, 97 756 слов, 34 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 18

Настройки
Бессонница — не отсутствие сна. Это наличие чего-то иного. Тяжёлого, липкого, заполняющего черепную коробку до отказа. Одри лежит в своей постели, глядя в потолок, ставший экраном для теней от уличного фонаря. Тени расползаются, как крысы из подвала «Нового Завета». Но тени внутри страшнее. Тени его рук на её коже. Тени его слов в её ушах. Она оказывается между желанием и действием. Действие — принять его правила, вернуться обратно к их нездоровым отношениям, сдаться его воле. Или действие — вырвать этот корень желания с мясом? Язык мог лгать, говоря: «Я ненавижу Малека Синнера», но тело так не может: влага между ног, напряжение в мышцах, навязчивая картинка — его пальцы, собственнически обводящие ключицу… Всё это говорит об обратном. Её «Я» трескается, как скорлупа, вытекая наружу дрожащим существом, знающим только боль и милость руки, её причиняющей. Замкнутый нейронный круг. Тихая вибрация телефона вырывает её из мрачных мыслей. Экран вспыхивает синим призраком. Малек: Твоя реакция была предсказуема. Диссоциация и бегство в скорлупу. Одри смотрит на часы: 4:17. Оказывается, не одну её мучает бессонница. Она ничего ему не отвечает. Хватит тешить его самолюбие.

***

Неделя тянется, как смола. Дни сливаются в сплошную полосу: лекции, библиотека, общежитие, дом, кофейня, прогулки. Одри выполняет все ритуалы «нормальной» жизни с механической точностью. Но чувствует лишь скуку. Скука была не отсутствием событий, а ощущением плоского мира. Мира без пропастей, без лезвия на грани, без всевидящего, калечащего взгляда Малека. Но она сама приняла решение вывести его за пределы своей жизни. Мир потерял объём, вкус, запах. Стал двухмерным. Она сидела на лекциях по клинической психологии, писала конспекты, отвечала на вопросы. Пыталась вникнуть в Кантона с его «Психопатологией повседневной жизни». Изредка, в метро или кофейнях, ловила на себе взгляды мужчин — уже не с панической бдительностью жертвы, а с холодной оценкой. Она справлялась. С толпой, с шумом, с неловкими попытками знакомств. Но в этой «справляемости» не было радости. Было всё ещё сложно принять себя не как горькую микстуру, а как женщину, достойную жить, любить, чувствовать. Перед Рождеством кампус превращается в театральную декорацию, гиперреалистичную и чужеродную. Повсюду развешаны гирлянды — разноцветные спирали обвивают голые ветви платанов, украшают фасады и окна. У библиотеки устанавливают огромную искусственную ель. Но это первое Рождество за восемь лет, которое Одри не ждёт, охваченная пустотой, как массовыми беспорядками. Она достаёт телефон, не глядя на экран. Знает, что сообщений от него не будет, а до их следующей встречи ещё три дня. Поэтому просто фотографирует красивый венок над порталом здания и убирает телефон в карман пальто. — Ты всё-таки пришла, — удовлетворённо говорит Малек, видя её на парковке в обозначенное время. — Привыкла доводить любое дело до конца, — её голос плоский и лишённый тона. Защитная оболочка, вылепленная за одну-единственную бессонную ночь. — Если ты помнишь, мы договорились не переходить черту, — говорит Одри, забираясь в салон. — Я-то помню. Главное, чтобы это помнила ты. Машина мягко трогается с места. Лондон плывёт за стеклом — мокрый, серый, безразличный. Одри достаёт наушники и отворачивается к окну. — Расскажи мне о том, как прошла твоя неделя, — начинает он без предисловий. — Учёба, лекции, работа над проектом, — ровным голосом без интонаций перечисляет Одри. — Была паническая атака в метро, но я справилась с ней сама, без помощи медикаментов. — Как думаешь, почему она тебя настигла? — Была давка, и я почувствовала себя в ловушке. Раньше я бы выбежала на первой же станции, а теперь смогла побороть её. Малек кивает, записывая что-то в своём планшете. На лице отображается удовлетворение. — Беспокоили кошмары? — задаёт он следующий вопрос. — Нет, — коротко отвечает Одри. Он продолжает задавать ей нейтральные вопросы, а она — столь же нейтрально отвечать. До тех пор, пока не истекает положенное время. Затем — банальные слова прощания. Всё так чинно, стерильно, нормально. И Одри совсем не уверена, что это то, что ей надо. За выходные она заканчивает своё исследование. «Механизмы деструктивного контроля в изолированных религиозных группах на примере «Нового Завета»: когнитивный, эмоциональный и социальный анализ». Она отключает эмоции, видя на экране ноутбука просто текст, никак не связанный с её воспоминаниями. Поддаётся чувствам она лишь раз, когда на экране появляется его имя. Чарльз Картер. Одри заставляет себя поверить в то, что его имя это просто набор букв, а он сам всего лишь объект исследования. Она быстро набирает: …грандиозное чувство собственной значимости… убежденность в богоизбранности… мессианский статус… Сквозь строки Одри видит его глаза, когда смотрел на толпу адептов. Пустые, как у каменного идола. В них остался только голод. По трепету его паствы. По их страху. По их абсолютной вере в его слово. Она продолжает: …патологическая потребность в восхищении… публичные унижения… демонстрация власти… отсутствие эмпатии как инструмент… …садистские тенденции… получение удовольствия от причинения боли… ритуалы насилия как самоцель… источник нарциссического насыщения… Она препарирует его каждым словом. Превращает живого монстра в диагноз. В пункты списка. В цитаты из DSM. И даже этический абзац она преодолевает с холодным равнодушием. Той девочки из общины больше нет, от неё остались только данные. Она владеет её историей и рассказывает её на своём, научном языке. Языке контроля. И надеется, что препарированная боль даст ей шанс на счастливое будущее.

***

— Расскажи о своём отце, Одри, — просит Малек на их предпоследней сессии в этом году. — Кем он был до того, как заделался пастором? Одри непроизвольно сжимает кулаки. Имя отца всё ещё крюк в горле. — Вы же читали материалы. На допросе он очень много рассказывал о себе. — С чего ты взяла, что мне была интересна его личность? — спрашивает Малек холодно. — Я работаю не с твоим отцом, а с тобой, Одри. Она вздыхает и поправляет высокий ворот белого вязаного платья, пытаясь оттянуть момент рассказа. Но всё-таки начинает, пытаясь быть спокойной. — Когда они с мамой поженились, он был учителем на замену. А до этого продавал страховки в Бирмингеме. Часто выпивал. Мама говорила, что из страховщиков его уволили за срывы на клиентов, — она видит его в памяти — опухшее лицо, жилетку в пятнах, пустые бутылки под кухонным столом. Именно свою слабость он потом сжег в горниле фанатизма. — Как он стал пастором? — Малек не торопит её, давая время подумать. — Устроившись учителем, он начал очень много читать. В основном, это была религиозная литература, из разряда той, что разносят и продают сектанты. Ну, знаешь, все эти старые и бесполезные книги про конец света, второе Пришествие, Пламя Господне. Затем отец начал находить людей, которые в это верили. Вдова Маргарет. Брат Илай, который сбежал из тюрьмы… Он дал им врага в лице правительства, богачей, учёных. Но он дал им и надежду на то, что они — избранные, а он — их проводник. Они поверили и стали давать ему деньги. Так появилась община, — её пальцы впиваются в подлокотники кресла. Легче было думать о нём как о монстре с самого начала. Но он был человеком. Слабым и ничтожным, и эта слабость, перекованная в жестокость, была страшнее всего. Она нервно сдирает кожу с околоногтевого пространства. Здесь, в его безупречно стильном кабинете прошлое переживается особенно ярко. Зверь. Он чувствует страх. Он придёт. Отец шептал это в темноте, когда тушили последнюю керосиновую лампу. Она представляла его ужасом из глубин Леса, что окружал общину. Он жаждет непокорных. Детей, которые плачут. Женщин, которые сомневаются. Мамины губы беззвучно шепчут «Молчи, девочка. Молчи и будь послушной». — Ты ходила в школу? — следующий вопрос вырывает её из воспоминаний. Одри кривится. — Конечно. Отец боялся, что его община привлечёт внимание полиции или опеки, поэтому внешние приличия всегда соблюдались. Самых преданных своих соратников он даже отпускал в город, за покупками, зная, что те никуда не сбегут. В голове тут же оживает воспоминание: Отец швыряет её новое платьице — подарок матери на день рождения — в печь. Оно вспыхивает ярким, коротким пламенем. «И не сообразуйтесь с веком сим!» — рявкает он, и запах горелой синтетики смешивается с его дыханием. — Ты что, хочешь быть как эти размалёванные куклы? Красота — сеть дьявола, дочь моя! Ибо всё, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего! Поняла? Такое платье — похоть очей для других и грех для тебя! Где твоя мать взяла эту мерзость, отвечай! Она молчит, парализованная ужасом. Не за себя, а за маму, которой вновь достанется. Девочка знает, что она тайком от отца ездит в город, но ни за что не выдаст эту тайну. Пусть лучше он побьёт её. Отец хватает кувшин с ледяной водой и выливает ей на голову. Она дрожит, но старается не плакать, зная, как её слёзы злят отца. — «Омойся, и очистись; удали злые деяния твои от очей Моих; перестань делать зло;» — он цитирует пророка Исаию и его голос хрипит от праведного гнева. — Вся в свою мать, дочь Вавилона! Она вспоминает потрёпанную тетрадь — свой тайный дневник, закопанный под старой яблоней. Свои стихи. Глупые рисунки цветов. Наверняка это всё ещё там. Земля надёжно хранит детские тайны. — У тебя были друзья? — следующий вопрос звучит мягче. Одри равнодушно кивает. — Сара, дочь вдовы Маргарет. Мы вместе прятались в сарае, отлынивая от воскресных проповедей, делились кусочками сахара, украденными из кладовой. Рассказывали друг другу дурацкие детские секретики, — она как наяву видит её бледное личико, рыжие косички, испуганные глаза, слишком взрослые для семилетней девочки. — Потом Сара донесла на меня отцу, рассказала, что я усомнилась в вере. И меня, и её наказали стоянием на горохе, — Одри усмехается. — Тогда я поняла, что даже детям не стоит доверять свои тайны, а дружба — это непозволительная роскошь. — А в школе ты с кем-нибудь общалась? — Шутишь? В школе я была объектом для буллинга, так как отличалась от остальных. Но меня это не задевало. Что такое безобидные тычки и насмешки, когда дома тебя могут наказать и унизить по-настоящему? «Окропи меня иссопом, и буду чист; омой меня, и буду белее снега… Он молится о её «очищении», пока «брат Иаков», задыхаясь, насилует её по приказу «пастора». «Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною… Тебе, Тебе единому согрешил я…» Слова о грехе смешиваются с её беззвучными рыданиями. После она скребёт кожу мочалкой до крови, пытаясь выполнить Левит 15:18 — очиститься от «нечистоты» после соития, всё ещё слыша в голове слова отца:Итак умоляю вас, братия, милосердием Божиим, представьте тела ваши в жертву живую, святую, благоугодную Богу! Ты принесла жертву, дочь! Очистилась! Жертва. Её тело, её невинность — просто жертва на алтарь его новой, «святой» идентичности и неутолимой жажды контроля. — Опиши триггеры, связанные с отцом, через тактильные ощущения, — приказывает Малек, что-то быстро записывая в своём планшете. — Но без метафор, пожалуйста. Одри задумчиво прикусывает губу. Он вновь воскрешает образ отца в её памяти так чётко и так пугающе реально, что она невольно вздрагивает даже от простого щелчка авторучки. — В его присутствии мои ладони всегда становились влажными, а в желудке возникала холодная тяжесть, — говорит она медленно. — Иногда я чувствовала удушье, как при панической атаке. Комок жара подкатывал к горлу, и я не могла произнести ни слова. — Продолжай, — говорит Малек. — Сердце колотилось так сильно, что становилось трудно дышать. И я чувствовала неконтролируемый ужас. Как будто меня вот-вот ударят. Или задушат. Она закрывает глаза, пытаясь сбежать от его пронзительного взгляда, и видит отца. Его гнев и неконтролируемую ярость. Но затем образ смещается, и вместо отца она видит Малека. Это его ледяной гнев, его неживые глаза, излучающие ярость. Она смотрит на его руки. Сильные сухожилия, чётко очерченные костяшки пальцев. Руки хирурга или скульптора. Ей дико хочется, чтобы эти пальцы коснулись её шеи прямо сейчас. Эта мысль настолько дикая и неуместная, что она отводит взгляд. — Тебя ведь зовут не Одри, — произносит он внезапно, чуть подавшись вперёд. — Скажи мне твоё настоящее имя. То, которое было с тобой пятнадцать лет. Одри опускает глаза, будто изучая сложный узор паркета. Она ждала этого вопроса с тех самых пор, когда попросила помощи. — Ты знаешь его. Ты читал материалы дела, — шепчет она. — Скажи, Одри. Произнеся своё имя вслух, ты лишишь прошлое власти. Ты покажешь мне своё доверие. Его слова плетут паутину логики вокруг её страха. Воздух в лёгких становится тяжелым. Она борется. Образ матери — вечной молчаливой жертвы — мелькает предостережением. Но Малек — не её отец. Его власть иная. Воздух вырывается на волне капитуляции, неся с собой слово. Глубокое, выстраданное, вырванный из самого нутра: — Назаре… Тишина. Её настоящее имя повисает в наэлектризованном воздухе, хрупкое и оголённое. — Назаре…– повторяет он, будто пробуя на вкус. Звук её имени на его губах кажется одновременно кощунством и посвящением. — Клятва Богу. Глаза Одри, ещё секунду назад полные уязвимости, вспыхивают почти яростным огнём. Скорлупа, сброшенная с именем, открывает не слабость, а силу. Ту силу, что позволила пятнадцатилетней девочке бежать прочь по замёрзшим полям. — Это больше не моё имя, — твёрдо говорит Одри. — Назаре умерла в ту ночь, с последним вздохом матери. Назаре похоронила себя под яблоней вместе с тетрадью детских стихов. Он молчит, не говоря ни слова. Его глаза изучают её, и во взгляде нет ни тени раздражения. Только интерес. Более глубокий и пристальный, чем прежде. Затем он начинает что-то писать в планшете, полностью увлекаясь своим занятием. Тишина давит, становится осязаемой. Тактильные воспоминания об отце всё ещё вибрируют в ней, словно отголоски кошмара. Но теперь их теснит новое, почти первобытное чувство. Яростный, сосущий под ложечкой голод по признанию. По тому, чтобы его власть, его пристальное внимание, само его физическое присутствие признали эту внезапно проявившуюся твёрдость, эту новую Одри. Здесь и сейчас. Её взгляд снова скользит к его рукам. К пальцам, которые манят, как ключ к новому, контролируемому падению. Жар подкатывает к горлу, но это больше не ком удушья, а пожар желания. Желания его прикосновения, как свидетеля её перерождения. Как печати, подтверждающей её новое имя. Она делает глубокий вдох. Страх перед прошлым озвучен и выставлен напоказ. Теперь настает её очередь требовать. — Малек, — её голос звучит неожиданно громко, хрипловатый от напряжения, но без единой нотки мольбы. — Прикоснись ко мне. Пожалуйста. Тишина становится, как сироп. Тиканье часов превращается в грохот. Малек усмехается, не двигаясь с места. — Мне сделать это как врач? Или как мужчина? — он поднимает бровь. — Уточните, мисс Мартин. Я не люблю двусмысленностей в терапии. Ты знаешь, что я пришла не за исцелением, а за продолжением пытки. За подтверждением своей испорченности. — Как тогда, —выдавливает Одри. — В спальне, на кровати, — стыд пылает на щеках, но она не отводит взгляда. Это плата за то, чтобы снова почувствовать его власть, заполняющую ту пугающую пустоту внутри. Он молчит ещё несколько вечных секунд. Потом медленно поднимается из-за стола. Останавливается так близко, что она чувствует его запах. — Ты приходишь в мой кабинет, — начинает он тихо, — в белом платье, словно невеста. И просишь осквернить тебя, — он наклоняется чуть ближе. Его дыхание касается виска. — Это очень опрометчиво, малышка. Ты уверена, что готова? — Да… — это слово вырывается хриплым шепотом. Её бьёт мелкая дрожь — не только от страха, но от предвкушения неминуемого падения. — Знаешь ли ты историю Саломеи, пересказанную Уайльдом? — неожиданно спрашивает он. Одри, сбитая с толку, отрицательно качает головой. Какое отношение имеет древняя легенда к её просьбе и дрожащим коленям? — Саломея, дочь царя Иудейского, захотевшая голову пророка Иоканаана, потому что он отверг её. Она считала себя чистой, непорочной, отличной от развратного Ирода и коварной Иродиады. А он увидел в ней лишь продолжение греха, он сказал ей, что она «содомова дочь». Ей было нужно, чтобы он признал её своей, а он её отстранял. Но его речи и мужская сила заставили её влюбиться в него, и тогда она начала восхвалять красоту Крестителя: «Я жажду твоей плоти, Иоканаан. Твоя плоть бела, как лилии на поле, которых коснулся косарь. Твоя плоть бела, как снег, что лежит на горах Иудеи… Дай мне коснуться твоего тела». Малек возвращается за свой стол. Лицо его, освещённое слабым светом, непроницаемо, но в глазах пляшут странные искры. — Была ли дочь Иродиады чистой? О, нет. Ее чистота — это вакуум, жаждущий наполнения не любовью, а святотатством. Она видела Иоканаана, чьё тело стало храмом аскезы, и возжелала его не как мужчину, а как символ. Святыню, которую нужно осквернить прикосновением. Потому что только осквернение святыни даёт ощущение настоящей власти. Потому что Бог, Одри, — это абсолютное табу. И прикоснуться к Нему значит сгореть. Саломея хотела сгореть, так как по задумке Уайльда она кровавая жертва новому миру. Одри непонимающе смотрит на него. Она уже жалеет о своей бесстыдной просьбе и хочет поскорее уйти из его кабинета, сбежать от пронзительного анализа, выворачивающего её желания наизнанку. — Ты — моя Саломея, Одри, — голос Малека становится тише, интимнее. — Ты стоишь передо мной, дрожащая от желания, которое сама не понимаешь. Ты хочешь прикосновения? Поцелуя? Банального соединения плоти? Нееет. Ты хочешь того же, чего хотела она. Опровержения всего, во что тебя заставили верить: что ты — дочь тьмы, дочь блудницы, что твоё тело — сосуд греха, а не желания. Ты хочешь, чтобы я прикоснулся и признал, что ты святыня, которую так заманчиво осквернить. Он долго смотрит на неё. На её дрожащие губы, на вздымающуюся грудь, на скрещенные руки, пытающиеся защитить невидимое лоно. — Но прикоснуться к тебе, как мужчина, означает предательство самой сути моей терапии. Это превратит святотатство в банальный адюльтер и уничтожит напряжение между сакральным и профанным, которое тебя возбуждает больше, чем любая ласка. Взгляд его становится тяжелее свинца. — Ты жаждешь моего поцелуя. Но что такое поцелуй для Саломеи? Это не конец желания, это его предательство. Истинное желание Саломеи исполнилось только тогда, когда ей принесли отрубленную голову Иоканаана на блюде. Мёртвую плоть пророка, которую можно было ласкать без угрозы осквернения его святости. Только тогда она смогла поцеловать истинный объект своего желания. Так чего же ты хочешь, Одри? Сделать наше священнодействие банальным? Превратить его в пошлую игру плоти? Или продолжать балансировать на грани, раскрепощаясь в подчинении, опускаясь всё глубже в бездну своей природы, пока, наконец, мы не окажемся на равных у края пропасти? — Малек, ты всё усложняешь… — пытается возразить она, но голос слаб и не уверен. Его логика безжалостна и страшно точна. Он видит сквозь неё, замечает ту извращённую жажду, которую не могло удовлетворить простое прикосновение. — Ты не готова, — твёрдо говорит он. — Не готова к тому, что будет после. К тому, как далеко это зайдёт и какую тварь ты выпустишь наружу, когда позволишь мне прикоснуться по-настоящему, — его взгляд медленно скользит по её телу, фиксируя дрожь, румянец, защитную позу. — Ты всё ещё дрожишь от страха и краснеешь от стыда. Приходи, когда убьёшь в себе эти чувства. А пока наша встреча окончена.
Отзывы (5)