Мертвые не жнут

R
Завершён
43
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
5 страниц, 2 360 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
43 Нравится 2 Отзывы 7 В сборник

и опять сначала

Настройки
Примечания:
В любой итерации этого мира, в каждой последующей главе обреченной на сожжение книги, написанной ею, существует одна литургическая константа: Безымянный герой задает вопрос — Кирена всегда знает ответ. Любопытство мальчика чисто, незамутнено знанием о финале, и оттого — особенно жестоко. Спаситель похож на ребенка, что бездумно бросает камни в гладь озера, не ведая, какая тьма покоится на дне; похож на того, кто любуется отражением, не зная, что зеркальная поверхность воды однажды станет черной и поглотит его целиком. Каждый всплеск и новый круг по воде отзывается в ее душе глухим подводным гулом предрешенной катастрофы; и эта музыка неизменна, пока его руки не перестанут тянуться к ней за ответами и не поднимут клинок, чтобы оборвать все вопросы разом — и эта музыка вечна, доколе бьется его невинное сердце и пока Кирена сама продолжает дышать, чтобы стать свидетелем его падения. В палимпсестах ее памяти, где один цикл кровью проступает сквозь другой, одна истина выведена яснее всего: чем сильнее Спаситель тянется к свету, тем глубже корни его будущей тьмы уходят в почву Амфореуса; это догмат веры наоборот, выученный не по святым книгам, а по шрамам на душе; незыблемый постулат, который Кирена проверяет каждым новым витком спирали — и давным-давно выучила ценой бесчисленных смертей: свет его сияния — лишь зеркало, обратная сторона которого покрыта чернилами Разрушения, и искаженное отражение мучительно медленно тянется к ней, чтобы забрать в зазеркалье. Тяга к познанию же — лишь другая форма голода, который однажды потребует иной пищи, и его непорочность — отсрочка перед неизбежным грехопадением. В этом конкретном цикле, под палящим солнцем, что истекает на землю расплавленным янтарем, его любознательность острее обычного; сверкает, как свежезаточенное лезвие, по форме напоминающее лунный серп, готовый вспороть тонкую ткань иллюзорного покоя, или разделить жертвенное тело на до и после. Спаситель, совсем по-глупому улыбаясь и широко раскинув руки, расслабленно лежит в пшенице, и колосья — фаланги будущих огненных копий — щекочут щеки и путаются в волосах, когда он вглядывается во властвование Аквилы, задирая подбородок высоко-высоко. Взор устремляется в небесную домну, где плавится божественный металл. В нем нет ни тени сомнения — только первородный, детский восторг перед величием титана. Фаенону хочется лучезарно улыбаться — долго-долго, пока не заболят алеющие щеки и не начнет сводить мышцы лица; Кирена же обреченно-нежно улыбается в ответ, пока хочется выплюнуть и растоптать собственные внутренности, извергнуть из себя весь механизм из шестеренок судьбы и ржавых пружин предначертанности, вынуждающих бренное тело двигаться и имитировать жизнь. Кирене от всезнания раз за разом подкатывает к горлу горькая желчь, и приходится с усилием сглатывать ее обратно, выстраивая на лице маску безмятежности из напряженных до предела скул — внимательно наблюдать за благородным профилем, ощущая, как глубоко внутри, в сплетениях нервных окончаний, до сих пор фантомно ноют разорванные в прошлом цикле сухожилия. Кирена не понаслышке знает, что память тела — самый безжалостный из всех летописцев, ведь тело помнит боль, даже когда разум пытается забыть; тело помнит холод лезвия, даже когда плоть пересобрана заново. Фаенон приподнимается на локте и поворачивает к ней голову — в кристальной синеве глаз отражается диск светила: целый, не расколотый, еще не обратившийся в черную дыру; теперь не пушистые колоски, а само солнце путается в светлых прядях, создавая нимб вокруг лица будущего мученика и мучителя, когда он задает вопрос, всегда служащий увертюрой к их общему падению. — Кирена, — тихо-тихо зовет он еще не сломленным, не отравленным Разрушением голосом, и от этой непорочной чистоты хочется выть, но слезы высохли миллионы циклов назад, а на месте души — выжженная пустошь, где не растет даже полынь скорби. — А какое солнце на вкус? — заканчивает, чуть наклоняя голову набок и серьезно глядя в самые глаза, будто пытается выудить ответ прямо из ее зрачков, с детской важностью взвешивая на языке вопрос космического масштаба. Фаенон вновь задает вопрос. И Кирена, разумеется, знает ответ — до мельчайшего нюанса, до последней ноты послевкусия, до оскомины на зубах и фантомного пепла на языке. Я бы хотела рассказать тебе, Спаситель, о вкусе солнца, но язык смертных слишком беден для этого богохульного откровения. Я бы начала с того, как оно похоже на собственную зубную эмаль, крошащуюся от крика, который застревает в гортани, когда твои пальцы — еще не загрубевшие от рукояти меча, но уже несущие в себе энтропию — сжимают челюсть, чтобы заставить замолчать. Я бы описала тебе привкус спинномозговой жидкости, сочащейся на язык, когда позвонки лопаются, как перезревшие стручки, от одного твоего удара, и тело складывается под неестественным углом. Я бы поведала, что солнце — вкус твоей собственной души, поджаренной дочерна на костре твоего же предназначения; вкус твоего голода, и голод этот пахнет обуглившимися колосьями и паленой плотью, а насыщается он не жизнью, но процессом ее аннигиляции; вкус тотального, безоговорочного стирания. Я бы описала тебе каждую ноту этой дегустации: от первоначального шока, парализующего нервы, до финального жара, обращающего внутренности в шлак. Но ты пока не знаешь этого языка, мой милый, мой обреченный Спаситель. Ты — еще не тот, кто способен понять; ты еще не крещен в кровавой купели, не тронут Разрушением и не помазан пеплом сожженных миров. Именно поэтому я молчу — просто молчу и плету для тебя другую сказку, вышивая сладкую ложь по канве твоей невинности, потому что правда — это оружие, которое однажды ты сам обратишь против себя. Именно поэтому я возвожу вокруг твоего сознания хрупкие стены колыбели, сотканной из недомолвок и ласковых прикосновений, баюкая твою душу во временном убежище, чтобы ты поспал еще немного, прежде чем проснуться в аду, который сам же и сотворишь. Вкус солнца — это вкус распада. Кирена лениво переворачивается на бок. С особой мягкостью, отточенной вечностью, глядит на него и подпирает щеку ладонью, скрывая тень, что залегла у уголка губ; запускает пальцы в его волосы — светлые, как выбеленный солнцем и временем еще не исписанный грехами пергамент. Запускает и перебирает их, будто пересчитывая золотые нити судьбы, уже окрашенные будущей кровью. Спасителю, чья страница в книге судеб была еще девственно чиста, нельзя было зачитывать кровавый эпилог — нельзя было рассказывать о его разрушительной сути, распробованной на губах Кирены в тысяче разных смертей. Вместо этого нужно говорить. Говорить мягко, как убаюкивают дитя сказкой о драконах, умалчивая, что дракон спит внутри самого ребенка. — Солнце не едят, глупый, — небрежно роняет Кирена, и улыбка вновь трогает ее губы — та самая, отрепетированная, которая ничего не выражает, но призвана успокаивать. — Оно — как сердце мира. Бьется, чтобы давать тепло, а не чтобы быть съеденным. Попробуешь откусить — и оно просто сожжет тебе язык. Явно не удовлетворенный уходом от прямого ответа, он мило хмурится — тень недовольства на лице так по-детски искренна, что причиняет почти физическую боль. Спаситель не любит недосказанности; Спаситель всегда ищет истину, не ведая, что сама эта истина — приговор для них обоих. Спаситель дуется демонстративно и резко перехватывает ее руку, прижимая к своей щеке, и его тепло — настоящее, живое — обжигает холодную кожу. — Нет, ты скажи, — упрямо тянет мальчишка так, что появляются те самые капризные нотки, которые всегда безотказно действуют на старейшин деревни, но для Кирены звучат как тиканье часового механизма, приближающего взрыв. Фаенон не отпускает ее руку; наоборот, сжимает сильнее, переплетая их пальцы в замок — жест собственнический и до боли невинный. — Ты же всегда все знаешь! Знаешь, почему трава зеленеет, а небо синеет. Знаешь, почему звезды падают. Значит, и про солнце знаешь. Не увиливай! Кирена смиренно опускает взгляд на их сцепленные руки. Его кожа — теплая, живая, тронутая золотом загара; на ней проступает едва заметная сеточка вен, в которых пульсирует жидкое солнце — кровь златиуса, еще не знающая своего разрушительного жара. Ее же пальцы — прохладные, почти прозрачные на свету, вытканные из пророчеств и забытых снов; под тонкой кожей медленно струится сама память — вязкая субстанция из прошлых циклов, бесконечных смертей и его будущих грехов. В этом простом касании — вся суть их предначертанной роли: он — жизнь, что тянется к знанию, она — знание, что давно уже мертво. Фаенон задал вопрос — и сценарий потребовал ответа, которого Кирена не хотела давать, но не могла не дать. Кирена медленно высвобождает свою руку из его хватки. Не отталкивает — просто делает жест, который очерчивает между ними границу. Встает, отряхивая с платья золотую пыльцу пшеницы, и теперь смотрит на него сверху вниз — не с высокомерием, но с той бездонной вселенской печалью, с которой смотрят на обреченных. Смотрит так, будто уже видит его не в солнечном свете, а в багровом сиянии пожарищ — не мальчиком, а монументом скорби по самому себе. — У огня нет вкуса, мой милый герой, — Кирена, пародируя его движение, чуть склоняет голову, и розовые пряди падают на лицо, скрывая усталые глаза. Легкая улыбка касается ее губ, но не глаз; приторно-сладкая она похожа на ту, которой встречают неизбежное. — Только голод — бесконечный и ненасытный. Он ничего не отдает — лишь поглощает без остатка. — Огонь и солнце — разное! — громче нужного возражает он. Теперь неудовлетворенность заставляет Спасителя резко сесть. Мальчик подтягивает к себе колени, обхватывая их руками, и превращается в узел натянутых до предела нервов; светлые брови сходятся на переносице, а взгляд из-под ресниц становится буравящим и колким, силясь прочесть в глазах Кирены то, что скрыто за словами. Ирония, достойная быть высеченной на надгробии целой цивилизации: тот, кто ищет истину, никогда ее не найдет, потому что сама истина оберегает его от себя же. — А луна? — Фаенон не сдается; упрямство — такая же неотъемлемая часть его сути, как и кровь златиуса, текущая по венам. Его интонации чуть дребезжат от детской обиды — от нежелания быть тем, от кого отмахиваются притчами. — Уж луна-то точно не голодная. Какая она? Кирена знала ответы на множество вопросов — в том числе и на этот. Луна на вкус соленая. Соль — это консервант; она сохраняет плоть, не давая ей истлеть, точно так же, как этот проклятый цикл сохраняет мое тело, не давая ему ни умереть по-настоящему, ни жить. Это вкус вечности и вкус бесплодия одновременно. Как соль в слезах, которые ты прольешь над моим остывающим телом. Как соль на клинке, который ты вытрешь о траву после того, как все будет кончено. Как соль высохшего моря на дне твоего отчаявшегося сердца, когда ты поймешь, что именно ты и есть та катастрофа, от которой так хотел всех уберечь. Луна — это вкус твоей собственной епитимьи, Спаситель. Мальчик подползает ближе, почти вплотную, нарушая выстроенную дистанцию — колено касается бедра, рок становится ближе. Взор Кирены расфокусирован; она смотрит сквозь него — на тысячи будущих ипостасей, на грядущую боль и Похитителя Пламени, что дремлет под тонкой оболочкой чистоты. — Луна — это память, — выдыхает Кирена, не отстраняясь от его близости; принимает ее как данность и наслаждается мигом его предвкушения, — А у всякой памяти, если коснуться ее языком, вкус соленый. Прямо как твоя кровь, когда прикусишь губу. Ты ведь знаешь этот вкус, да? Фаенон кивает совершенно серьезно, и даже касается языком своей нижней губы, будто пытаясь вспомнить. В этом жесте столько сосредоточенной детской важности, что Кирене хочется рассмеяться — долгим, надрывным, безумным смехом, чтобы расколоть небеса и оборвать этот цикл прямо сейчас. Но она не смеется. Кирена молчит и наблюдает, как ее слова прорастают в его сознании семенами будущей скорби — Спаситель еще не знает, что однажды этот соленый вкус станет единственным вкусом его мира. — Странно, — наконец выносит вердикт мальчик — в его интонации сквозит искреннее недоумение. — Соленый… — Таков удел всего, что лишь отражает чужой свет, но не имеет своего, — заканчивает Кирена и протягивает ему руку. Фаенон задал вопрос — Кирена дала ответ; приходит пора заканчивать эту сцену. Сценарий требует движения, а солнце к этому времени должно клониться к горизонту, вновь смешивая множество воспоминаний о прожитом в густую жижу. Кирене на самом деле не хочется идти дальше; если будет позволено — останется в этом поле навсегда, в хрупком гербарии момента с самым близким человеком, где боль еще не расцвела кровавым цветком, но воля Кирены — величина пренебрежимо малая в уравнении Амфореуса; ее удел — помнить все и следовать дальше, потому что ее память и есть топливо для следующего акта трагедии. У Кирены никогда не возникает сомнений, что делать дальше — сценарий всегда безошибочно указывает верный путь. Сначала звучат заученные слова, а все вопросы — после. У Кирены, впрочем, давно никаких вопросов и не возникает, кроме одного: сколько еще она выдержит, прежде чем ее собственная, вышитая ложью и смирением душа не обратится в труху?

***

Родную деревушку пожирает огонь — черное течение добирается точно как и было предначертано. Золото пшеничных полей обращается в черный маслянистый пепел, а небо, проткнутое багровыми столпами дыма, плачет кровавым закатом. Кирена не двигается с места; повторяет про себя: бежать от конца — значит лишь оттягивать неизбежное, а она устала оттягивать. Остается молча наблюдать за тем, во что превратился ее мальчик, и Кирена не удивляется. За ее спиной — десятки, сотни, тысячи сожженных деревень; в ее памяти — миллионы смертей и рождений. Кирена знает его лучше себя; Кирена смотрела на него бесконечное множество раз — и сейчас видит вновь, ощущая исходящий от него нечеловеческий жар раздора и потертое добросердечие. Голод и жар — ответ первый. — Он спрашивал тебя о вкусе солнца, — речитатив монстра ровен и жуток, будто исходит не из живой гортани. — А ты соврала ему, агнец. Ты всегда лжешь. Кирена не возражает ни когда мечник в черном говорит, отделяя себя от мальчика, которым когда-то был, ни когда обвиняет в том, что именно ее молчание стало почвой, на которой пророс этот мрак. Кирена знает, что у лжи много имен, и одно из них — милосердие. Огромный клинок — тот самый, что снился ей в каждом цикле, — медленно поднимается, и в темной поверхности отражается ее лицо — спокойное, почти безмятежное. Кирена покорно склоняет голову и принимает свою судьбу — неминуемо ждет удара, который оборвет нить этого витка, но удар не следует. Вместо этого Похититель Пламени протягивает ей рукоять меча. Кирена смотрит на него, не понимая — впервые за бесчисленное количество циклов она действительно не понимает. Сценарий дает сбой; знакомые строки расплываются в нечитаемый хаос. — В этот раз, — безжизненные интонации существа, стоящего перед ней, дрожат, на мгновение искажаются чем-то человеческим, — закончишь ты. Вкуси солнце по-настоящему и забери мой голод себе. Пальцы смыкаются на рукояти поверх его ладони. Кирена не колеблется — никогда не колебалась, когда дело касалось его. Для жертвенного агнца нет разницы, чей нож пронзит его сердце — чужой или его собственный. Клинок тяжел; он тяжел весом всех будущих смертей и всех прошлых грехов, а его холод обжигает кожу. В их сцепленных руках меч перестает быть оружием — становится связующим звеном, когда они одним плавным, общим движением притягивают друг друга в последние объятия и разворачивают клинок. Спаситель помогает, прижимаясь к ней сильнее — Кирена толкает руки вперед, направляя острие ему в спину. Его собственный клинок вонзается с омерзительным влажным звуком, проходит сквозь его плоть и кости, не встречая сопротивления, и пронзает Кирену насквозь — они становятся единым целым: прошитые лезвием, как две страницы одной проклятой исписанной до дыр книги. Одна-единственная запоздалая слеза скатывается по бледной щеке и смешивается с кровью у уголка губ. Кирена рефлекторно, последним движением, облизывает их, пробуя и смакуя финал этого цикла. Соль. Это был вкус луны — вкус памяти и вечной скорби. Фаенон задал вопрос. Теперь Кирена стала ответом.
43 Нравится 2 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (2)