***
Оказавшись дома, я захожу в квартиру, не закрывая за собой дверь. Гидеон понимает молчаливый жест и проходит следом. Делаю ему чай, не предлагая, потому что хоть я и провела рядом с ним несоизмеримо меньше времени, чем с Калебом, его было достаточно, чтобы научиться понимать некоторые вещи без слов. С кухни доносится звон, потому что мне становится все равно на судьбу той или иной кружки, чашки, тарелки или ложки. Я совсем не расстроюсь, если они разобьются. На плечи ложатся мужские руки, они отводят меня в спальню, давят, чтобы я села, слышится «Я сам сделаю», но я поднимаю на него мокрые глаза, и он никуда не уходит. Гидеон садится рядом, притягивает к себе за затылок и обнимает. Он прижимает ближе, гладит спину, мои руки в отчаянии хватаются за его куртку, и в ладонях сжимается уже такая знакомая на ощупь грубая униформа DAA. У Калеба была такая же, и если не открывать глаза, если забыть о взрыве, если расслабиться и позволить алкоголю перехватить контроль и если поверить, что все это глупый сон, то можно представить, что это грудь Калеба, руки Калеба на спине, подбородок Калеба на голове и это он произносит убаюкивающее «Ш-ш-ш». Можно представить, что это он. — Калеб, я так скучаю, — невнятное, разбавленное всхлипами признание уходит в футболку Гидеона и заглушается тканью. Рваное дыхание уходит туда же и жжет ему грудь. Я тяну руки дальше, обнимаю, провожу ладонями вдоль спины, и шероховатость материала родная до боли, и я прижимаюсь ближе, потому что это Калеб, это Калеб, это Калеб. Я хочу, чтобы это был он, прямо здесь и сейчас. Мне его так не хватает. Гидеон отстраняется, чтобы обхватить мое лицо двумя руками, и я, не открывая глаз, хватаю его за запястья, держу, чтобы не уходил, держусь за призрак, лишь бы не растворялся. — Я тоже по нему скучаю, — большими пальцами он смахивает слезы с ресниц. — Не плачь, пожалуйста, — он шепчет близко к лицу, и я чувствую его губы сначала на левом глазу, потом на правом. Ему кажется, что мои глаза болят и печет от соли, и его губы задерживаются, потому что ему тоже больно: он потерял лучшего друга, ориентир и пример для подражания, о чем Гидеону всегда хотелось признаться, но он был слишком смущен, говорил себе «завтра», а теперь самая любимая, дорогая и сокровенная, самая бесценная частичка его друга — разбитая его в руках. Не уберег, не уследил, говорил громкие слова «лучший друг». А на деле? — Не плачь, он тебя так любил. Не плачь, прошу. Но эти слова совсем не успокаивают, они режут в груди ножом без кровостока, потому что уже поздно. Потому что Калеб мог любить меня как угодно, но все это не имеет значения, если глаголы стоят в прошедшем времени. Я ненавижу прошедшее время, я ненавижу «был», «оставался», «приглядывал». Я ненавижу «улыбался», «держал», «обнимал». Я ненавижу «любил». Я ненавижу слово «жить» в прошедшем времени. Я ненавижу настоящее и будущее времена равносильно, потому что слово «жить» в них больше не склоняется, потому что не будет никакого «живет», никакого «будет жить», никакого «будет любить». Калеб, ты самый большой болван на всей планете. Во всей галактике. Во всех параллельных мирах нет большего болвана, чем ты. Я так много не успела тебе сказать. Я не успела сказать, что это я воровала твои конфеты из заначки, в нижнем ящике стола за той коробкой, и это я разбила твою любимую кружку. Я не успела тебе сказать «прости» за то, что назвала тебя тогда болваном и продолжаю называть. Потому что никакой ты не болван. Прости, прости, прости, тысячу раз прости меня. Ты поэтому ушел? Потому что я тебя так называла? Я больше не буду, обещаю тебе. Гидеон видит, что слова не помогают, губы от глаз перемещаются к скулам, целуют соленую кожу, касаются нежно и быстро, чтобы не успела сосредоточиться на мыслях, чтобы отвлечь внимание, потому что один поцелуй не может выразить сострадание, десять поцелуев не могут выразить понимание, а он понимает, как никто другой. — Как тебе помочь? — он отстраняется снова, его глаза темные, почти черные — фиолетовые в темноте смотрелись бы так же. — Можешь просто побыть со мной еще немного? Он кивает, и я обнимаю его за шею, прячусь в ворот униформы. Гидеон обнимает в ответ, убирает аккуратно мешающие пряди волос и гладит по голове так, как делал всегда Калеб. Я знаю, так неправильно, но я разрешаю себе представить другое, и затылок почти жжет, когда Гидеон ведет рукой по волосам второй раз. Мне неважно, если это просто сострадание. Мне неважно, если этот жест он подсмотрел у Калеба. Меня устроит любая из причин, потому что уже такая забытая близость бьет в голову, обезвреживает, и алкоголь снова перехватывает контроль — я запускаю руку ему в волосы, они короче, чем хотелось, сжимаю, держу на поводке иллюзию. Он оставляет поцелуй на голове, на самой макушке, как его всегда оставлял Калеб, и контроль полностью капитулировал. Не открывая глаз, я поднимаю голову, рука все еще крепко держит волосы, и я на ощупь нахожу его губы своими. Они больше, чем нужно, не такие сухие, но они отвечают. Они нежные, не требующие, не жадные, они ласковые, они разделяют боль, делят ее поровну, насколько это возможно, чтобы стало легче. И становится легче. Гидеон кладет ладонь на щеку, оглаживает ее большим пальцем у самых губ, отстраняется, но лишь настолько, чтобы можно было посмотреть в глаза. Он хочет что-то сказать, спросить, извиниться, назвать себя дураком и оправдаться. Он заглядывает в глаза, пытаясь найти там ненависть или отвращение, и неважно, что поцеловала я, а не он, но в глазах напротив ничего из упомянутого, глаза напротив оживают, ему мерещится еле заметный блеск и еще что-то, и целует теперь он. Гидеон никогда на меня не смотрел, не потому что не нравилась, а потому что видел, как смотрел Калеб. Видел, как тот выискивал меня в толпе, как после шутки мою реакцию проверял первой. Видел, как я бегу Калебу навстречу, обнимаю, запрыгивая на руки, обвивая шею и прикрывая глаза от радости. Это никогда не были «я и Калеб», это были всегда «мы». Гидеон проводит рукой по шее нежно, дыхание сбивается все чаще, поцелуи становятся увереннее. В спешке забираюсь к нему на колени, и он единственный, кто понимает меня сейчас — он кладет руки на бедра и тянет на себя. Первый стон в его губы находит ответ в сжатых ладонях на талии. Я больше не плачу, последние слезы выцелованы его губами, что теперь спускаются к шее, и я запрокидываю голову, прижимая его ближе. Его губы отвлекают мысли, отговаривают их, просят исчезнуть. Хотя бы на время, хотя бы сейчас, ведь Калеб берег меня, и он тоже будет беречь. Его руки, в таких же мозолях от тренировок, заползают под майку, дотрагиваются теплой и мягкой кожи, которой он бы никогда не посмел касаться, которой никогда и не думал касаться, и запретность мысли отрезвляет — рука под майкой замирает, и я знаю, о чем он думает, прошу его тихо: «Не думай сейчас, не надо». Слова не работают, руки не двигаются, я прошу еще и еще, обнимаю, глажу, целую, прошу снова. Руки тянут майку, я тяну свои вверх, и он видит серебряную цепочку на голой коже, спускается по ней взглядом, цепляется за белое кружевное белье, цепочка ведет ниже и заканчивается подвеской с яблоком чуть выше пупка. Она слишком длинная для меня, она не моя, она его. Она была спрятана под всеми слоями одежды, чтобы Калеб был ближе, чтобы холодный металл напоминал о себе. Соединительное кольцо расшаталось от времени, и острые края расцарапали кожу. Гидеон проводит пальцами по старым засохшим ранкам над пупком, проводит по свежим — он так сожалеет. — Я починю его, — говорит полушепотом, подняв на меня голову, и я киваю. Одной рукой скользит по коже к спине, другой притягивает за шею и целует. Поцелуи нежные и легкие, слишком медленные, но мне не нужна сейчас нежность, мне нужно что-то сильнее, чем нежность, что-то, что может воскресить, и я прикусываю его нижнюю губу, провожу руками по шее, смыкая большие пальцы под подбородком. Его дыхание рвется, он почти хрипит, черные брови хмурятся до морщин на лбу, рука скользит к застежке белья на спине и расстегивает. Бретельки сжимаются, больше не давят, съезжают с отставленных ими красных канавок на коже. Белье держится лишь потому, что он прижимает к себе. Чувствую его руки через ткань джинсов на бедрах, они сжимают сильнее, и в одно движение я оказываюсь на кровати. Гидеон нависает сверху, целует губы, щеку, подбородок, шею, ямку под шеей, ключицу, спускает бретельки, целует красные отметки под. Поднимается, чтобы снять с себя униформу, и я хочу взвыть от боли, попросить его не снимать, но не имею права. Следом за униформой исчезает футболка, и его кожа темнее, загорелая, но я убеждаю себя, что светлая в темноте выглядит так же. Он опускается, целует изгиб груди над бельем, стягивает бретельки с одной стороны, пока горячее дыхание не падает уже на кожу; обхватывает сосок, и его губы такие мягкие и влажные, что я практически не думаю про тонкие и сухие; прикусывает сосок, и я выгибаюсь, положа руки ему на плечи. Гидеон опускается ниже, целует впалый живот и выпирающие косточки, целует над застежкой джинсов, и я стону тихо, запрокидывая голову. Он расстегивает джинсы, тянет за молнию, тянет за ткань, оголяя бедра, целует их, и он так хочет помочь забыть, а я так хочу не забывать и почувствовать. Тянет ткань дальше, целует вслед ноги, колени, щиколотки, пока джинсы не оказываются в стороне. Возвращается к бедрам, возвращает им свои губы, целует через ткань трусов, проводит по ней пальцами, чувствует, как мокро, и я, собираясь с силами, чтобы вспомнить, что его зовут не Калеб, тяну на себя, потому что Калеб мне нужен здесь, рядом, потому что я хочу закрыться и укрыться. Гидеон поднимается, нависает, припадает к губам, проводит обратной стороной ладони по виску, я опускаю руки и расстегиваю его штаны, спускаю вместе с бельем, обхватываю напряженный член, и он впервые стонет, уткнувшись лбом в щеку, когда чувствует мою руку. Другой оттягиваю трусы вбок, он берет член своей, направляет, упирается им между ног, проводит пару раз вдоль, и я хнычу от удовольствия, от нехватки близости, от отчаяния, от того, что не с ним. Я закрываю глаза, потому что в этот раз не хочу смотреть, подаюсь бедрами вперед, Гидеон толкается, стонет моим именем, я стону в мыслях чужим. Он двигается медленно, и перед глазами все — усмешка, взгляд фиолетовых глаз искоса, вид со спины летом. Но этих воспоминаний мало, и я притягиваю Гидеона за шею, прижимая к себе, прячу его лицо, потому что ему не нужно знать, что в левой руке сжата подвеска, и расшатанное кольцо колется, но это несравнимо с тем, что колется в груди. Этого мало, это не то. Он двигается быстрее, шепчет мое имя на ухо, но гласные не тянутся, а алкоголь уже бессилен. Гидеон кончает, осыпает поцелуями лицо, спрашивает: «Все хорошо?», я отвечаю: «Да», и мой голос напрочь лишился жизни, стал безэмоциональным и пустым. Такой голос отражался бы на звуковой дорожке ровной полосой, кардиограммой неживого человека.***
— Капитан, ваш отчет, — офицер протягивает папку с пометкой «Совершенно секретно». — Спасибо, Лиам. Ты свободен. Капитан листает папку, буквы перед глазами не имеют смысла, кожаная перчатка, сжатая в кулак, подпирает подбородок. Капитан устал, о чем говорят синяки под глазами и незатянутый на шее галстук. У капитана сегодня день рождения, но отмечать он его не будет. Капитан перелистывает очередную страницу отчета, закрывает глаза и вспоминает девушку. Он представляет шары, торт, свечки и ее в колпаке. Она улыбается и говорит: «С днем рождения, Калеб», — он давно не слышал, как произносят его имя. Пустота съедает живое за кителем, капитан закрывает папку и прячет лицо в кожаные перчатки. «Я скучаю по тебе»