***
Волк засыпает под хриплое вещание Табаки, оно прерывается едкими замечаниями Лорда, храпом Черного и перебором дребезжащих гитарных струн, звук резонирует от стен. Постельное белье пропахло табачным дымом, в воздухе все ещё стоит запах убежавшего кофе, а на подушку, кажется, пролили какое-то пахучее масло. Хорошо и совсем не одиноко, засыпать, когда вокруг все живёт, тепло и спокойно. Ночи — нехорошее время, ночами иногда хочется сжаться в одну точку, или ещё лучше, совсем исчезнуть от холода и страха остаться одному, без внимания, любви и друзей. Поэтому и нужно браться железной хваткой за каждую возможность стать ещё значимее, ещё важнее, заметнее, любимее. Стать ещё больше, распространиться по всему Дому, чтобы люди уже не представляли жизни без тебя. — Македонский, сделай одолжение, пройдись с тряпкой по чердаку, а то там уже дышать невозможно, — говорит на следующий день Волк будничным тоном, перед всей стаей. Македонский вздрагивания и сжимается ещё сильнее (хотя куда уже), замирает на месте и быстро кивает, зажмурив глаза. Его становится даже жалко, бедняга не может отказать на глазах у всех и смиренно идёт выполнять просьбу, а Волк мысленно ухмыляется своей затее. Через десять минут Македонский слышит скрип ступенек на чердак, но бежать ему некуда, и он протягивает окаменевшую от страха руку, чтобы Волк мог залезть. Дверь люка захлопывается и Мак против воли вспоминает все молитвы, которые только знал. — Хей, да почему ты меня шугаешься, как огня? Я ведь ничего тебе не сделал, и не собираюсь. Я честно стараюсь быть тебе хорошим другом, разве я когда-нибудь тебе врал, предавал, делал больно? — Македонский может перечислить все такие случаи, но потом сразу же выкидывает их из головы и вспоминает, как Волк своими разговорами отгораживал от кошмаров, или в его речах можно было найти хороший совет, как он иногда учил постоять за себя. Все хорошее затмевало все плохое, а если плохое и было, то, разумеется, заслуженно. — Просто я вижу, что ты мне все время врешь, ты что-то скрываешь, что-то очень ценное… Но ты только сильнее замыкаешься от этого, делаешь больно сам себе, а ведь здесь все поддержат, все поймут! Я уверен, что тебе самому станет гораздо лучше жить, если ты перестанешь прятаться и давиться. — А ты? Готов снять волчью шкуру? — Отчаянно прошептал Македонский со слезами на глазах, но слова утонули в тишине, Волк будто не слышал, его рука потянулась к лицу… Македонскому оставалось только сжаться от страха и смиренно ждать, терпеть. Он чувствовал, будто его швырнули в океан, совсем голого, и оставили так. Он захлёбывался в тишине, как в солёной воде, она обжигала кожу изнутри и снаружи, вдыхать не получалось, и было очень больно, глаза от боли и шума в голове тоже хотелось закрыть, и никогда не видеть ничего, кроме темноты и плывущих цветных пятен. Рука тянется к лицу и убирает длинную челку за ухо, Македонский смотрит в пол, а потом все же поднимает глаза на Волка, и это становится его главной ошибкой. «Ангел» — сразу проносится у Волка в голове. Настоящий ангел, только запертый в клетку! Обычно ангелам рисуют голубые, как небо, глаза, а тут — мутноватые, уставшие, блестящие от слез, взгляд всегда нечеткий и рассеянный, будто человек где-то не здесь, а на небесах, на небесах, ясное дело! Волк с ликованием на лице отходит и смотрит жалобно, с искренностью, доверием и болью, возможно впервые с того дня с Кузнечиком в Могильнике. Бесконечной болью, от которой никуда не деться, в какой-то момент становится так ужасно, что кроме боли во всем мире будто ничего и не существует. Но нужно держать голову высоко поднятой, а голос боевым и нахальным, нужно занять все пространство, нужно… Нужно делать безумное количество вещей, чтобы тебя любили. А здесь, под невольным натиском этого ангельского света, Волк вдруг позволил себе сжаться, осесть на пол, прижавшись к стене. — Пожалуйста… Это в первый и последний раз, но я очень прошу… — говорит он тихо и с уже настоящей мольбой. Македонский слышит этот голос сквозь стук сердца, а в голове смешивается колокольный звон, гулкий церковный хор и пение предрассветных птиц. Он уже слышал эти слова, и именно этого он так боялся. Молитвы идущие от чистого сердца, когда человек скидывает с себя все маски и доверяет в маленькие израненные руки свою голую душу, судьбу. Перед этим никогда невозможно устоять, ангел не может посмотреть свысока, сказать снисходительное «нет». Всегда остаётся только мягко улыбнуться, взять чужие руки в свои, закрыть глаза и прошептать что-то волшебное или просто утешающее. Но это все враньё, что ангелы чисты и внутри у них тоже только яркое золотое солнце и звонкие тонкие колокольчики. Когда забираешь чужие страдания, они оседают внутри острыми шипами, и раздирают сердце, отравляют кровь, и хочется только кричать и реветь. Македонский знает, что подписывает себе приговор, но подходит к Волку, садится перед ним на колени и обнимает, касаясь руками горящей спины. Мягко, сочувствующе улыбается, шепчет молитву на ухо, ладони жжет от проходящей по ним боли, Волк в ангельских объятиях расслабляется и, кажется, даже всхлипывает. Македонский понимает, что это далеко не последний раз, и теперь его жизнь изменится навсегда, но не может ничего с собой поделать.Часть 1
2 июля 2025 г., 22:54
— Ну же, полководец, помоги приключенцу-паладину выбраться из подземелий! — развеселое лицо Волка показывается в двери люка на чердак, он протягивает руку, и Македонский послушно помогает.
Волк с гордым видом, как будто осматривая свои владения, крутится вокруг себя и проходится глазами по старому чердаку. Его убежище, волчье логово, но все безобидно, кроме слоя пыли и паутины по углам. Несколько белых подушек с номерами на наволочках, явно стащенные из спальни, угол с невероятных размеров стопкой книг, ну а большего и не помещалось. Встать в полный рост можно было только у левой стены, другая шла по скосу. Из люка на крышу через щель пробивался свет, но все равно с трудом можно было что-то разглядеть, и Македонский несколько раз ударился головой о потолок, пока шел к углу, где в подушках уже расселся Волк. Он включил фонарик и поставил его вертикально, чтобы тусклый свет заливал все помещение. Мак еле слышно спокойно выдохнул — темноту он не любил.
— Извини, что так грязно, я в последнее время нечасто тут бываю. Раньше любил посидеть, в одиночестве, подальше от состайников, почитать… Без угрозы для книг быть запачканными кофе, табаком или чем похуже. А сейчас совсем расхотелось быть одному, да и приводить особо некого… — Волк говорил без привычного сарказма, спокойно и тихо, в том, чтобы находиться здесь, с таким Волком, было что-то безумно личное и откровенное, и Мак почувствовал, как в сердце что-то кольнуло: «почему именно я? Почему так… близко?».
— Ничего страшного, я могу и здесь иногда прибираться, — пробурчал Македонский первое, что пришло в голову. Нелепо, бессмысленно и несущественно. Звучало, наверное, как плевок в воздух и заодно в душу Волка, который решил доверить, возможно, самое откровенное своему новому другу и сразу же натыкается на такую неискренность. Мальчик мысленно ударил себя по руке за такие слова.
— Спасибо большое, — Македонский еле заметно улыбнулся. «Спасибо» за работу ему не говорили почти никогда, — читал что-нибудь из этого? — волк кивнул головой в сторону стопки книг, выгравированные на корешках названия можно было разглядеть.
— Нет, я… Я вообще плохо читаю. И времени не было и нет, — Македонский помотал головой и совсем немного насторожился: «к чему вообще этот допрос?».
— М, даже немного завидую… У меня времени было пре-до-статочно, — Волк откинулся на подушки и продолжал говорить, гляда в потолок, — все детство пролежал в Могильнике, а ко мне никого не пускали, а ходить я иногда мог с трудом. И друзей поэтому долго не было, какие тут друзья, когда целыми днями наедине с белой плиткой, скрипом койки и собственной болью. Вот и читал, много, это правда может… Заменить общение. Как с друзьями.
С каждым словом напряжение и чувство опасности в ангеле все наростали, каждое слово било где-то рядом с сердцем, и под конец он съежился наморщил лицо, благо, под челкой не видно. Страшное чувство — когда тебе в руки так неожиданно вверяют какое-то откровение, а ты совсем не знаешь, куда его теперь девать. Обнажают душу и с выжидающими глазами смотрят, ждут чего-то — поддержки, обещаний, слез, помощи — это уже не молитва, это требование, и к шее будто бы приставлен невидимый нож.
— Не продолжай. — смог выдавить из себя Мак сквозь страх и надвигающуюся пелену воспоминаний, давя слёзы и уткнувшись лицом в колени. — Просто… Просто скажи, что тебе от меня нужно, и отпусти.
Волка как ледяной водой окатило — разглядел, чёрт. Будто лесной волк уже подбирался к добыче, смотрел янтарно-желтым глазом сквозь густые кусты, и тут ветка под лапой предательски хрустнула. Он медленно поднялся со своего места и встал напротив Македонского. Лица не было видно, о том, что он вообще воспринимает окружающий мир, свидетельствовал только видный под челкой уголок глаза, смотрящего прямо перед собой. А солнце уже село, и Волка снизу освещало жёлтым мягким светом фонарика.
— Ты так сгниешь, Македонский. Забился в свой угол, закрылся этим тряпьем и бубнежом, и думаешь, что так тебе хорошо? Сырое, теплое и темное место. В таких только Табаки плесень выращивает. Ты тоже скоро покроешься плесенью, если не сдерешь с себя эту проклятую маску, — Волк говорил размеренно, ухмыляясь, как будто просто внушает правду.
«Как заклинание. Как Дьявол» — пронеслось в голове у Македонского, смотрящего на фигуру в кромешной темноте. Лицо и руки обливало рыжеватым светом, хищные глаза блестели. Ангел сжался ещё сильнее, вцепившись руками в ткань свитера, закусив губу, и во рту появился вкус крови.
— Не бойся, ну же, я просто пытаюсь тебе помочь. Так будет лучше, — он подошёл совсем близко, склонился, протянул руку к волосам Мака.
Время будто замедлилось. Все тело бросило в жар от ужаса. «Доигрался» — билось в голове насмешливым голосом. Македонский мысленно, а может даже и вслух, проклинал себя. За то, что потянулся за этими лучиками тепла, за, как казалось, искренним смехом, за ненавязчивыми дружескими разговорами, которые отвлекали от собственных плохих мыслей. Как будто бы жизнь, судьба, небеса и прочие, не учили его всю жизнь жестоким урокам, после которых все внутри ныло и саднило ещё долго — «не доверяй никому». Все, кто протягивают руку, либо заносят ее для удара, либо, ещё хуже — залезут в душу, изорвут там все, искалечат, занесут грязи, а потом заштопают широкими стяжками и уйдут. Поэтому никому нельзя открываться, ударят — поболит и пройдет, а грязь из сердца уже никак не вытравить, только запереть и скрыть, забить в угол.
— Хватит, Волк. — раздался в тишине голос Македонского. Такой уверенный, чистый, будто звон колоколов, будто шел он от стен и неба, а не от мальчика. Оба от удивления замерли, не дыша. Волк смотрел ошарашенно, уже не как зверь, дрожащей рукой поднял с пола фонарик, и, шаркая тонкими подошвами кед, быстро ушел, не отрывая глаз от Мака, и, бросив взгляд, полный мольбы и обиды, вскарабкался вниз по лестнице в коридор.
Македонский сидел так ещё минут десять, часто дыша, смотрел перед собой и все крепче сжимал свое тело руками, чувство было, будто ребра сейчас сломаются. Никаких больше ангелов, никаких чудес, но даже через стену ледяного страха пробился откуда-то изнутри этот голос, который он сам поначалу и не признал за свой. Мак поднялся и медленно, на ватных ногах, спустился с чердака. Свет в коридорах уже погасили, стая в синей темноте и красноватом свете китайских фонариков жила свою тихую ночную жизнь, Волк спал где-то на общей кровати под частями тел товарищей, подушками и предметами, и Македонский спокойно выдохнул — все снова на своих местах. Никаких чудес.