---
Уже во время новых прогулок по всем тем лесам Акудзи невольно думал про себя: а что же всё-таки ему делать с этим препаратом? Этот вопрос сверлил мозг, как надоедливое насекомое, не давая покоя, просачиваясь в каждую мысль. Ведь всё-таки по факту он не мог пригодиться ему в бытовом плане — не для самозащиты, не для охоты, не для чего-то практического. Но избавиться от интереса к его изготовлению Акудзи никак не мог. Любопытство всегда было сильнее него. Эта ненасытная жажда знаний, это желание заглянуть за край, понять невозможное — оно вело его всю жизнь, и сейчас, когда цель была так близка, остановиться было немыслимо. Но всё же и навязчивые мысли в покое оставить его не могли. Они роились, как пчёлы в потревоженном улье, жужжали, жалили, заставляли сердце биться чаще. Но в один момент к нему пришла такая странная мысль, что он даже остановился на месте посреди леса, замер, как вкопанный, среди голых деревьев и прелой листвы: — А что, если им я могу убить тех, кто под плащами героев являются тварями? Мысль упала в сознание, как камень в стоячую воду, расходясь кругами, заполняя всё вокруг. В этот же момент Акудзи попытался выкинуть эту мысль из своей головы. Да кто он вообще такой для этого? Он что, какой-то поехавший мститель, что налаживает справедливость? Да нет, само собой. Он просто учёный. Химик. Затворник. Ему нет дела до справедливости, до героев, до этого прогнившего мира. Акудзи начал качать головой про себя, мотать ей из стороны в сторону, пытаясь физически избавиться от этой идеи, вытрясти её, как пыль из старого ковра, и сделать акцент на поиске того самого растения Шинкей-Гэкидоу. Но мысль засела глубоко, пустила корни, и вырвать их было невозможно. Но вот невольно он погрузился в мысли о том, насколько же их общество героев действительно прогнило — он вспоминал много всяких историй. Истории, которые слышал от членов мафии, которые читал в закрытых отчётах, которые видел собственными глазами. Он стал чаще думать об этом всем после рассказа Фуюми о её жизни. Её история прожгла в нём дыру, через которую теперь просачивался свет — или тьма, он ещё не решил. Но вот почему именно сейчас? Почему, когда он слушал историю Кумоно, он не принял так её близко к сердцу? Почему история Саимин не вызвала у него такого же отклика? Почему и история Мизуруи осталась для него лишь немного больной, как заноза, которую можно не замечать? Потому что никто из них не был так близок его сердцу, как Фуюми. Она стала для него мерой всех вещей, точкой отсчёта, центром новой вселенной. Но от этого и не стоит принижать их боль. Эта мысль пришла внезапно, но была важной. Ведь никому не хотелось бы оказаться ребёнком известных злодеев, будучи мягким человеком, которого из-за прошлого никто не брал на работу и никто не воспринимал как отдельного человека от его прошлого, как Мизуруи. Он был заклеймён с рождения, и это клеймо жгло его каждый день. Никому не хотелось оказаться ребёнком героя, что желал власти и славы настолько, что издевался над своей семьёй, но при этом их никто не защищал, как Кумоно. Его крики о помощи тонули в аплодисментах толпы, восхваляющей его отца. И в конце концов, никто не хотел оказаться сиротой с пустой душой, которая сбежала в преступную компанию, заставлявшую её работать на себя и погружавшую её в жестокость, что начала заполнять пустоту в её сердце, но никто это не остановил из-за того, что расследованием её пропажи занялись с халатностью, как Саимин. Она была никому не нужна, пока не стала полезной. Все они были жертвами. Просто теперь, когда он увидел мир через призму любви к Фуюми, эти жертвы перестали быть абстракциями. Они стали реальными. Близкими. Болящими.---
Поиски затянулись, и растение то не было найдено. Лес хранил свои тайны, не желая раскрывать их одержимому химику. Этим вечером Акудзи пришлось собираться на ту самую встречу. Лишним было сказать, что ему крайне не нравились эти мероприятия и что он не собирался себя вести так, будто ничего плохого не происходит. Он надел то, что было под рукой — чёрное кимоно, поверх него ярко алый пояс, — даже не взглянув в зеркало. Зачем? Чтобы увидеть это отвратительное лицо? Но вот он уже оказался в этом роскошном месте. Особняк сиял огнями, несмотря на поздний час, приглашая избранных в свои объятия. Воздух здесь густой и сладкий, как испарения дорогого сакэ, и столь же опьяняющий. Это не зал для переговоров, где царят строгость и власть, а дорогая ловушка, бархатный капкан, где любая сделка тонет в дымке сибаритичной роскоши. Акудзи всегда чувствовал здесь себя чужим Позолота здесь не просто сверкает — она сочится с потолка тяжёлыми, причудливыми карнизами, отражается в лакированном красном дереве стен, показывая искажённые, словно под хохоток, лица. Вместо строгих сэйдзин — низкие столики из чёрного эбенового дерева, вокруг них разбросаны груды шёлковых подушек, расшитых золотыми нитями. На них возлежат, а не сидят, мужчины в безупречных дорогих костюмах, их движения плавны и ленивы от избытка удовольствия. Галстуки ослаблены, воротники расстёгнуты, взгляды мутны от выпитого. Но главный хозяин зала — не они. Повсюду, от пола до самого свода, плетётся символ клана — шипастые лозы. Они отлиты из тёмного, почти чёрного серебра, и их глянцевые стебли извиваются по стенам, оплетают колонны, сползают с потолка, словно живые. Каждый шип на них — острый, отточенный до бритвенной кромки, поблёскивает в скупом свете бумажных фонарей «акари», окрашивающих всё в тёплый, медовый оттенок. Эти лозы не угрожают открыто, они обволакивают. Они — напоминание, что любая роскошь здесь имеет свою цену и свои шипы. Что любой, кто расслабится, будет пронзён. В центре зала дымится огромная каменная чаша с карпами кои, чья чешуя переливается перламутром и золотом. Они плавают в нагретой воде, не ведая, что их красота — лишь часть декорации. Рядом, на низком постаменте, две гейши в ослепительных кимоно с тем же мотивом лоз перебирают струны сямисэна. Их музыка — не мелодия, а томный, чувственный стон, который сливается с тихим смешком, звоном хрустальных рюмок и шёпотом сделок, заключаемых меж глотком выдержанного виски и затягом ароматного дыма. Здесь пахнет сандалом, дорогими духами о-иро и чем-то приторным, сладковатым — возможно, засахаренными лепестками сакуры, а возможно, чем-то иным, что кружит голову и развязывает языки. Это место, где власть измеряется не грубой силой, а умением тонуть в этой разгульной роскоши, оставаясь на острие шипа, всегда готовым вонзиться в расслабившуюся жертву. Это пир во время чумы, где сама чума изящно вплетена в узор на стенах. В этот момент взгляд Акудзи упал на девушку, что сидела напротив него, — нетрудно было догадаться, какая у неё была роль по её наряду и поведению. Она была отделена от остального зала невидимой стеной одиночества и ожидания. Среди этого бархатного угара и позолоченной ловушки она казалась живым контрастом — воплощённая тревога, закутанная в шёлк. Её звали, должно быть, каким-то нежным именем, но здесь она была просто предложением. Товаром. Разменной монетой в чужой игре. Её чёрные волосы, прямые и тяжёлые, как расплавленная ночь, ниспадали на плечи идеальным, неестественным занавесом. Они были слишком ухоженными, слишком блестящими, чтобы казаться живыми, — ещё один элемент её парадного облачения. А на её лице, бледном от сдержанного волнения, горели два изумруда — её глаза. В них плескалась такая глубина, такая боль, такое отчаяние, что Акудзи на мгновение показалось, будто он смотрит в зеркало. Её готовили к этой роли с пелёнок. Учили изгибу запястья, держащего чашечку, шёпоту, который слышен через весь зал, искусству растворяться в тени и в то же время быть самым ярким объектом в комнате. И сейчас каждый её нерв звенел от напряжения, каждая клетка тела кричала о её дрессировке, заставляя её сидеть с идеально прямой спиной, когда все вокруг развалились в неге. И был ещё наряд. Платье, которое она сама не выбирала, было шедевром намёка и унижения. Тёмно-бордовый шёлк, цвет старого вина, облегал юное тело с откровенностью, заставлявшей кровь приливать к щекам. Вырез был низким, открывающим ключицы, тонкие, как у птицы, а разрез на бедре — высоким, обнажавшим при каждом малейшем движении длинную линию ноги, перехваченную тонким ремешком туфли на каблуке. Это был не наряд, а товарная упаковка. Дорогая, роскошная, созданная, чтобы вызвать восхищённый вздох и пошлый намёк для возможного будущего мужа и его свиты. Она чувствовала на себе тяжёлые, оценивающие взгляды мужчин, скользящие по её коже, как пальцы. Но её лицо оставалось маской спокойствия, выточенной годами тренировок. Только легчайшая дрожь в кончиках пальцев, спрятанных в складках шёлка на коленях, и едва уловимая игра света в её изумрудных глазах выдавали бурю внутри — смесь страха, гордости, отвращения и жгучего желания не опозорить свой клан. Но вот Акудзи едва ли не мог смотреть на неё без отвращения — нет, не на неё саму, а на то, во что её облачили. На эту чудовищную профанацию женственности, на этот балаган, где из живого человека делают куклу. Нельзя было представить, как сильно он ненавидел саму идею пошлости и разврата. С детства ему впился образ матери, что была так искушена своими любовниками и ходила в постоянно открытых нарядах, показывающих все её прелести. Она была настолько поглощена плотскими утехами, что никогда не уделяла внимания сыну — всегда лишь давала ему деньги и просила отстать. Да, может, она и делала это от собственной пустоты внутри, ведь и она не вышла замуж по любви, а была продана, как и эта девушка, но вот для Акудзи это ничего особо не меняло. Боль оставалась болью, пустота — пустотой. Акудзи ощущал будто скрип внутри своего сердца, пока смотрел на неё, такой неприятный и раздражающий звук, будто стекло царапали гвоздём. Каждый отдел его поглощённого любовью к геройскому отродью сравнивал её с ней. Белые волосы с ярко-красными прядями смотрелись для него столь прекрасно, что никакие самые ухоженные и блестящие чёрные волосы не могли их заменить. Также как и никакие изумруды не могли заменить ему свет морской солёной воды, в которой хотелось остаться навечно. Глаза Фуюми были глубже любого океана, теплее любого пламени. Да, возможно, ему и было её жаль, потому что её единственной ролью было стать женой, разменной монетой, продолжением чужой воли, но вот и любить он её не мог. Его сердце и разум принадлежали другой, чья душа была полна и чиста, несмотря на все шрамы. Чья душа была его домом. В этот день Акудзи не проронил ни слова. Он сидел, как каменное изваяние, среди этого угара, не прикасаясь к еде, не беря в руки бокал. Даже когда он множество раз слышал, как ему повезло «с будущей невестой», он молчал, сжимая челюсти до скрежета зубов. — Ах, она так хорошо сложена, уверен, она будет радовать тебе глаз~ — с лёгкой игривостью заявил его отец, когда же сам Акудзи ни капли не дрогнул. Ни мускул на лице. Ни одна эмоция. Ему не нужно радовать глаз. Ему нужна его Юми-сэмпай, без которой он уже и жизни не видит. Ей не нужны пошлые наряды, чтобы быть прекрасной в его глазах. Даже тот наряд, что он подарит ей скоро, не содержит ни капли пошлости — лишь утончённую элегантность и лунную красоту. Ведь сегодня уже 5 декабря. Завтра — день, который может всё изменить.---
Настал же чудесный день. Воскресенье. 6 декабря. День, который Акудзи с таким нетерпением ждал — ведь именно сегодня он встретится с Фуюми и подарит ей часть своей души. Солнце встало над горизонтом, окрашивая небо в розовые тона, и даже оно, казалось, знало о важности этого дня. Они собирались весь день гулять небольшой компанией, состоящей из Фуюми, её брата Нацуо и парочки друзей Фуюми. Но вот вечером Фуюми и Какурэ будут гулять лишь вдвоём, и именно тогда он сделает свой подарок. И ему не будет жаль потратить стакан крови на весь этот день. Каждая капля, потраченная на поддержание маскировки, окупится сторицей, когда он увидит её улыбку. Будет лишним сказать, что весь день Какурэ был на нервах, вся эта прогулка давалась ему так сложно от предвкушения, что произойдёт этой ночью. Он смотрел за тем, как Фуюми звонко смеялась с шуток своих друзей и брата. Её смех был подобен колокольчикам, разгоняющим тучи. Смотрел, как веселится теперь уже 20-летняя девушка, что так близка его разуму. Двадцать лет — такой маленький срок для целой жизни, и такой большой для того, чтобы вместить столько боли и столько света. Всё же Фуюми замечала, как Какурэ порой оставался в стороне, и даже пыталась как-то привлечь его к разговорам. Она подходила к нему, касалась руки, заглядывала в глаза, и от каждого её прикосновения у него перехватывало дыхание. — Хей, Хенси-чан, разве не хочешь рассказать, как там идут дела с твоим проектом, над которым ты так упорно работаешь? А то меня распирает от любопытства! — сказала Фуюми ему с лёгким интересом, пока она наблюдала за его уставшим, но счастливым выражением лица. Сам же Какурэ знал, что ему ответить. Это было правдой, которая не ранила. — Всё идёт как нужно. Когда-нибудь я тебе его покажу… обещаю.— и ведь Какурэ не мог здесь соврать. Он и не хочет. Он действительно покажет ей этот проект, когда придёт время. Когда он будет готов открыться.---
И вот настал тот самый вечер. Оказалось, Фуюми привела его в особенное место, на этот раз это был не обрыв. Это был берег пляжа, куда, по её словам, её когда-то привёл Акихико. Место, где море встречается с небом, а реальность — с магией. Воздух холодный, резкий и прозрачный, как кристалл. Он обжигает щёки и губы солёной свежестью, смешанной с дымчатым ароматом жжёных поленьев, что доносится из далёких рыбацких хижин. Каждый вдох наполняет лёгкие чистотой, вымывая из них всю городскую пыль, всю тяжесть лаборатории. Это не летнее, ласковое море — декабрьский океан суров. Он не шумит, а гудит низким, басовитым рокотом, разбиваясь о базальтовые скалы тяжёлыми свинцовыми валами. В кромешной тьме его присутствие угадывается лишь по белым призрачным вздохам пены, на мгновение возникающим и тут же растворяющимся у самых ног. Луны нет. Только бесчисленные, невероятно яркие звёзды рассыпаны по бархатному куполу неба. Они горят, как алмазы, как глаза богов, наблюдающих за этим миром. Их холодный свет не освещает, а лишь подчёркивает бездонную черноту воды и очертания одинокого тории — ритуальных ворот синто, уходящих ногами в пучину. Они стоят немым силуэтом, страж на границе миров, и кажется, будто вот-вот сквозь них пройдут души предков. Тишина стоит оглушительная, но это не отсутствие звука. Это симфония холода, одиночества и вечности: гул океана, свист ветра в соснах и безмолвный диалог звёзд и камней. Воздух полон молчаливого ожидания — возможно, первого снега, который вот-вот начнёт парить в темноте, медленно укутывая всё в белоснежную савану зимы. Снова же сердце Какурэ замерло, пока он держал дрожащими руками красиво украшенную коробку, в которой лежало то самое кимоно. Коробка была обёрнута в белую бумагу с серебряным тиснением, перевязана алой лентой — цветом её прядей, цветом его сердца. Фуюми слегка улыбнулась, увидев реакцию Какурэ — у неё ведь у самой была такая реакция, когда Акихико привёл её сюда так давно. Это место стало для неё особенным, и теперь она делилась им с ним. Какурэ довольно быстро пришёл в себя и в этот момент, не в состоянии сказать какую-либо красивую речь, протянул ей коробку. Слова застряли в горле, превратившись в ком, который невозможно было проглотить. Фуюми всё же было интересно, что он ей подготовил, и, открыв коробку, её глаза загорелись. Ленточка с шипением соскользнула на стол. Крышка отпала, и из лент белого шёлка возникло чудо. Оно лежало свёрнутое, как первый зимний лёд на тёмной воде. Глубокий, бархатный синий, цвет полуночного неба в самую короткую летнюю ночь. И по этому синему рассыпались узоры — причудливые, воздушные, словно морозные кристаллы, нарисованные искусной рукой на стекле. Белоснежные, они переплетались в хрупкое кружево, в завитки неизвестных цветов и бегущие вдоль рукавов тонкие, как нить, линии. Складки ткани таили в себе прохладу и шёпот шёлка. Казалось, это не просто одеяние, а застывшее отражение луны в тихой воде, осколок холодного и прекрасного небесного свода, подаренный в руки. Оно ждало, чтобы его подняли, чтобы оно ожило и заиграло в свете, обещая стать второй кожей, магией для того, кому оно предназначено. Фуюми всё же нравилось это кимоно, оно завораживало её своим видом, такие уж точно в обычном магазине не купить. В этот момент с лёгким радостным писком Фуюми обняла его, начав кружиться с ним, когда же он сам был в лёгком шоке от её реакции. Её радость была такой искренней, такой чистой, такой настоящей, что у него защипало в глазах. — Аааа! Оно такое красивое! Ты его на заказ делал? Блин, блин! Ты обязательно дашь мне знать, откуда ты его взял! — Фуюми явно оставалась довольна его подарком. Она прижимала коробку к груди, как самое дорогое сокровище, и кружилась на месте, и её смех разносился над морем, смешиваясь с шумом волн. И вдруг ей пришла идея. Её глаза загорелись ещё ярче, если это вообще было возможно. — Эй, мне аж танцевать хочется! Я хочу его надеть! Подожди меня здесь, я пойду в уборную, она тут не подалеку есть! — не успел Какурэ что-либо произнести, как Фуюми убежала с коробкой в руках, её фигура быстро скрылась в темноте. Она была слишком активна для своего же блага. Но всё же он ждал, руки тряслись, а по лицу стекал холодный пот. Всё же ему хотелось это увидеть своим существом. Долго ждать не пришлось, и Фуюми вышла. Излишне было говорить о её внешнем виде, когда она вышла на песок — да, она была в кедах, но всё же это не сильно рушило картину того, как она выглядит. Но всё же Фуюми решила их снять, оставшись босиком на ледяном песке. В этот самый миг представление началось… Она стояла босиком на ледяном песке, не чувствуя холода. Её длинные волосы, белые, как первый снег, падали тяжёлым, мерцающим под луной потоком до самых бёдер. Но в этой лунарной белизне, словно капли крови или всполохи далёкого рубина, горели отдельные пряди — алые, яростные, нарушающие зимний покой своим дерзким огнём. Её платье — фурисодэ — было шёпотом в ночи. Глубокий синий бархат, цвет самой тёмной летней ночи, вобрал в себя всю тьму вокруг. А по нему, словно дыхание мороза на стекле, раскинулись причудливые белые узоры. Хрупкие, ажурные, они казались живыми: тончайшие ветви сакуры, завитки неизвестных созвездий, бегущие вдоль рукавов тонкие, как нить, линии. Шёлк шелестел при каждом её движении, но этот звук тонул в рокоте воды. Её лицо, бледное и прекрасное, как лик луны, было обращено к морю. Глаза — два огромных осколка зимнего льда, чистейшего голубого оттенка — смотрели в пустоту, но видели то, что было скрыто от других. В них не было тоски или печали, лишь спокойная, всеобъемлющая уверенность, сила, глубокая и тихая, как сам океан. Она сделала шаг вперёд, навстречу ледяной воде. Её босые ступни не оставляли следов на замёрзшем песке. И тогда начался танец. Танец одной. Её руки взметнулись вверх, и рукава фурисодэ распахнулись, как крылья ночной птицы. Белые узоры закружились в призрачном хороводе. Она кружилась, то замедляясь, то ускоряясь, и её алые пряди мелькали, как кровавые вспышки в лунном свете. Это не был танец радости или скорби. Это был ритуал. Разговор с морем, с ночью, с ветром. Каждое движение было отточенным и полным невероятной внутренней силы. Она склонялась к воде, словно прислушиваясь к шёпоту волн, а затем взмывала вверх, обращая своё ледяное лицо к небу, и казалось, что вот-вот её ступни оторвутся от земли и она уйдёт в ту холодную высь, к звёздам. Ветер подхватывал полы её одеяния, и синий бархат колыхался, сливаясь с морем и небом, а белые морозные узоры светились изнутри, составляя единственное яркое пятно во всей этой беспросветной декабрьской тьме. Она была духом этого пляжа, его зимним божеством — одиноким, прекрасным и вечным. И море, затаив дыхание, наблюдало за её тихим, величественным безумием. Какурэ ни разу не пошевелился, он не был в состоянии для этого. Его тело словно окаменело, приросло к месту, превратилось в часть этого пейзажа. Никакой гипноз Саимин не мог сравниться с тем, что сейчас испытывал Какурэ здесь и сейчас. Это было сильнее любого наркотика, сильнее любой химии, сильнее всего, что он знал. Он ощутил, как по его спине начало что-то скатываться — его собственная маскировка. От переизбытка эмоций, от этого невероятного зрелища его тело начало давать сбой, не в силах сдерживать трансформацию. Его чувства были неописуемы словами, но они были так сильны, что даже его маскировка дала сбой. Пока она не видела, он быстро выпил ещё одну дозу из запасной ампулы, всё ещё не отрывая взгляд от её фигуры, что казалась ему чуть ли не божественной. Но всё же представление было не вечным, и в этот момент Какурэ на мгновение заметил, как у Фуюми потекла кровь из носа — алая струйка на бледном лице, такая же яркая, как её пряди. Какурэ не смог устоять на месте и тут же практически рванул к ней и, схватив её за плечи, остановил от танца, когда начал искать у себя платок. — Ты совсем уж беспечна! Твой танец безусловно красив, но всё же тебе не стоит перенапрягаться! И вообще, босиком танцевать тоже не стоит! — сказал вдруг он, когда она же в свою очередь слегка усмехнулась. Она уже привыкла к этому всему и даже не заметила текущей из носа крови. Она ощутила, как Какурэ приложил платок у её носа и опустил её голову вниз. Они оба присели на песок, когда же Фуюми доставала из сумки свои лекарства. Её руки дрожали от холода и усталости, но она улыбалась. — Ты тот ещё паникёр, Хенси-чан. — с лёгкой саркастичной усмешкой ответила ему Фуюми, когда он в свою очередь, слегка фыркнув, но продолжал держать платок у её носа, не отпуская, боясь, что кровь пойдёт снова. Уже когда кровотечение закончилось, Какурэ не думая положил платок к себе в сумку. Этот жест был автоматическим, неосознанным — он просто не мог выбросить частичку её.---
Уже оказавшись у себя дома, Какурэ вернулся в свою истинную форму. Трансформация прошла, оставив после себя только усталость и этот странный, щемящий ком в груди. Он не мог скрыть своих чувств и просто закрылся лицом в подушку, просто пытаясь не кричать от всего того потока эмоций. Он ещё никогда такого не ощущал. В один момент он вдруг вспомнил про тот платок и достал его из сумки. Белая ткань, на которой уже успела засохнуть кровь, превратившись в тёмно-бордовые пятна. Он держал белый платок, что промок кровью Фуюми. Акудзи вдруг понял, что не хочет выкидывать или стирать его. Почему-то ему хотелось оставить эту кровь себе, оставить себе её частичку. Вдруг Акудзи также понял, как странно звучит то, о чём он думает. Он что, какой-то извращенец? Эта мысль ударила под дых, заставила покраснеть даже в одиночестве тёмной комнаты. Акудзи покачал головой про себя, не в состоянии принять эту мысль. Но вот и выкинуть платок он не мог. Рука не поднималась. Так что платок с этой кровью оказался в его лаборатории, спрятанный в ящике стола, рядом с другими его сокровищами — рядом с её шпилькой, рядом с чётками Рейко. Знал бы Акудзи, в какую тягучую трясину он погружает самого себя лишь тем, что он так и не может попросить помощи в своих чувствах и боли. Знал бы он, что эта невысказанность, это нежелание открыться, эта привычка всё носить в себе — она как кислота разъедает душу изнутри, оставляя после себя только пустоту. Но пока он был слишком ослеплён этим новым, пьянящим чувством, чтобы видеть пропасть у своих ног. Пропасть, в которую он падал, приняв мираж за своё спасение.