люминал

R
Завершён
86
Фэндом:
Размер:
20 страниц, 10 771 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
86 Нравится 9 Отзывы 4 В сборник

Глава 1

Настройки
Примечания:
Даниил уезжает скомканно, серым днём, на перроне тихо и щебечут жирные синицы — ничего не предвещает, лживая вкрадчивая смола, душная вата полудня, купейный вагон прокурен жидким махорным киселём. Даниил мнёт в пальцах рукав рубашки — он больше чувствует, чем знает, но догадывается, что уже не вернётся. Потом перекладные, сидячий вагон, старушки с завязанными ситцевыми тюками, военные с черными лицами, розовощекая колхозница на перроне кормит младенца грудью; Даниил облокачивается на запотевшее окно. В холодном номере земской гостиницы (от гостиницы одно название; комната в хоз пристройке раскулаченной барщины) дощатый пол и исцарапанное зеркало-кругляш над рукомойником. Даниил умывается, вытираясь своим же кашне — грязь, тоска, босым ногам зябко. В траве по обе стороны насыпи жёлтые мелкоцветы. Даниил почти не ест; на полустанках и в бесконечных поездах через силу пихает в горло пыльный хлеб. От пустого кипятка голове хорошо. Хороводом мелькают сопки и разбитые нищетой сёла. Даниила выплёвывает на угольном перегоне в мелкой деревне — воспалённый ум и слезящиеся от спёртого вагонного воздуха глаза просят остановиться. Круглый год пятнистая Сибирь встречает равнодушно: хочешь — оставайся, хочешь — беги, — Даниил остаётся, потому что сил и рублей за душой уже не так много, чтобы капризничать. В глуши спокойно и недобитый царский завод коптит жёлтое небо; местные поголовно харкают сажей и кровяными кляксами на мозолистые ладони. Даниил им не нравится. Это взаимно; Даниил не ищет дружбы и распростертых объятий — только спокойствия. Раньше, в незапамятные годы, в маленьких городах ему было скучно, — смех! теперь о том, чтоб стало скучно, можно только мечтать — Даниила истязают бессонные ночи, когда за мертвенной тишиной в собачьем перезвоне слышится кошачья походка чекистов — Даниил ещё не отвык ждать. Что скрутят и увезут, а что там дальше — на усмотрение фантазии читателя, достоверно подтверждённого варианта нет: из всех уехавших, кого Даниил знал, возвратившихся не было, рассказать было некому. Саша не распространялся. Смотрел бесцветными глазами и задумчиво тер шею желтыми от курева пальцами, ласково и болезненно заглядывал не в глаза; мимо — они вообще говорили мало, больше об отвлечённом, многозначительно замолкая каждый о своем, когда грань разговора истончалась, рискуя обнажить нелицеприятное, личное, в чем категорически не найти было согласия — если вырывалась в порыве затупленной нежности фраза-воробьишка, то её намеренно не слышали — это было основой взаимного благополучия их зыбкого нездорового союза. Даниил, положа руку на сердце, сказал бы, что то, что получилось, случилось исключительно из куража и одиночества. Они с Сашей не были близки, не были даже похожи, но никого ближе и лучше у них не было — и Даниил выученно пишет Саше, уже неживому, письма автоматическим карандашом и беспорядочно целует липкую строчку неподписанного конверта. Опусы похоронены в ящик без ключа. И так всё равно, найдут или нет — да и читать некому: Даниила временно расквартировали в кустарно переделанном под клуб поместье; из-под извёстки проглядывает нестарательно замазанная лепнина. Из углов тянет сыростью и звуки утробно ухают от стен, и нет штор; ночами небо смотрит в окно и не спится, и Даниил бродит по трем комнатам, не зажигая свет. Уступая себе, глотает морфин; язык каждый раз как впервые жжёт и рот немеет с опийной горечи. Перед неестественно глубоким сном неизменно тошнит. Даниила здесь не слишком жалуют, но специфика профессии всё равно приводит к нему местных. Взаимная полунеприязнь иррационально располагает сибиряков к залётному доктору; Даниил наводит связи-мостики. Местных не смущает ни неизвестная биография, ни акцент, — не так, во всяком случае, как должно бы; Даниил знает, что в народе его зовут по фамилии и «Столица», хотя в русской столице он никогда не жил, — только в Париже. Даниил хранит перстни в саквояже. Местным их не продать — не поймут всей цены и ценности, а носить — смешно, неуместно; прошлое слущивается, как гадючья кожа в линьку. Как в бане веником выколачивается дрянь, как сходят слой со слоем вбитые в кожу чернила, так выцветает, вымывается мартовским половодьем память; по отяжелевшему снегу в некогда модных сапогах ходить ой как тяжело, а голова пустая, лёгкая — Даниила полощет мокрым ветром и он, забыв, зачем сбился в поле с дороги, стоит, раскидав руки. Жмурится. Небо мышино-серое. После Петербурга пережить сибирскую зиму не так и страшно. Весна швыряет сухостой в лицо, веснушки на нос. Тощий скот, по рассказам местных — жалкая горстка от былого, что при царизме, — трётся ещё по стойлам. От земли тащит холодом, мшелым шифером и влажными ветками берёзок-кривуль. Даниил не скучает по оставленному там, далеко; это как лихорадочный бред, концу которого радуешься, так Даниил себя убеждает; а Саша снится всё равно. Редко и не запоминаясь, но иногда, приходя с выездов (в соседнем селе нет доктора; как и, в общем-то, на много вёрст (уже несколько лет как километров) вокруг) Даниил швыряет недоуздок, бросает на койку пальто и, падая на колени, зарывается в сырые складки горящим лицом; в груди теснит и тоска кусает загривок. Он не скучает, что-то другое — даже будь Саша жив, даже дай он неоспоримые гарантии, что не шлёпнут в затылок, Даниил бы руку на ампутацию дал, лишь бы туда не вернуться. И, обмахивая чужие фолианты в несгораемом шкафу, Даниил думает, что же стало с их прошлым владельцем, как будто не знает, что бывает с чересчур умными людьми в это глупое время. И ещё думает, что хорошо, что там теперь нет Саши, что совсем никого — так нельзя, наверное, но без субстрата гораздо легче. Не оборачиваться — хорошее, выученное у Саши качество. Ретроспективы — пути в никуда, гнилые шпалы, выгнутые жаром взрыва рельсы. У Даниила ещё с двадцатого сухие глаза и нет причин чувствовать себя в безопасности; даже сейчас, хотя впервые за долгие годы спокойно. Под ослепляюще низким закатным солнцем мигают первоцветы и дышится глубоко, и Даниил набирает полную грудь на вдох с благодарностью, но не чувствует ни-че-го — вечным страхом изнутри всё разъело, как аммониевой щелочью. Когда по апрельской слякоти в село возвращается блудный местный лекарь-селюк, уезжавший набраться ума у московских светочей, Даниил чувствует лёгкое раздражение. Признавать конкуренцию с кем-то таким просто смешно. Бурах-младший по-подростковому угрюмый, но прилипчивый, и этим и кудрями похож на вьюнок; не на врача. Даниил говорит ему об этом при знакомстве и дальнейших пересечениях — раз пятнадцать завуалировано и один — прямо, после чего незамедлительно получает в лицо. Бурах-младший трёт кулак и хмурит светлые брови; ощутимое социальное неравенство колет глаза. Они оба чувствуют, насколько Даниил при несущественной разнице лет начитаннее, интеллигентнее, в определенном смысле умнее; Бурах смотрит на него со смесью неприязни и признания, и Даниилу хочется снисходительно потрепать по колючей щеке — mon cher, не такие мы и разные. От местных Даниил знает, что с Бурахом-старшим (тоже местным врачом, но не урождённым; в шестом году приехал, женился на сибирячке, в восьмом родился сын, в восемнадцатом в родной красноглавой вспомнили, дёрнули за дефицитом врачей на фронт, вернулся, похоронил жену, в двадцать четвертом репрессировали; тогда, правда, ещё не знали такого слова, просто однажды приехали и увезли, ниточка затерялась — скверная, одним словом, вышла история) случилась неприятность, и воспитывали Бураха-младшего, из сельской широты души и уважения пропавшему батьке, как сына полка: всем миром, — о, как это было знакомо. Даниила воспитывала до побега со второй волной француженка-мать. Про отца вспоминать не хотелось. Мать сбежала ночью, заглянув в комнату и на прощание щедро расцеловав и облив слезами; до взрослости было обидно, позже — равнодушно, только немного жалко, но простить так и не вышло; Даниил её не искал, и каждый раз, оказываясь во Франции, сознательно сёк на корнях слабые, жалкие мысли; матери у него с той ночи не было. Отец был трусливым merde. Боялся и ненавидел новую власть, одновременно трясясь иммиграции, недостаточно смелый ни для чего, он стелился под новый порядок и вымещал неудовлетворённость от несложившейся жизни в тирании домашних; материного перса он кончил через год после той же злополучной ночи — до этого всё ещё подсознательно или намеренно ждал: вдруг вернётся, догадался уже потом Даниил. Перса звали Чарли. До сих пор, закрывая глаза, Даниил иногда видит, как уплощается от ударов об стену рыжая мордочка и потом он, зарёванный, несёт Чарли, ощерившего в агонии мелкие зубы, на улицу, — отец сказал выкинуть. От отца Даниилу досталась ненавидимая, но жизнеопределяющая способность вертеться. Всегда быть, за кого надо. Менять принципы, скользить, извиваясь в хитросплетениях чужих интриг, бить только в спину; было грязно и в редкие моменты раскаяния хотелось отмыться, но нехотя Даниил признавал: лавировать по течению много легче. И амнистировал себя тем, что дети реплицируют повадки родителей. А потом — революция, французские кружки, петербуржские, переписки, нэп, сомнительные дружеские ниточки, английская профессура. Саша. От него не было проще, наоборот, только сложнее, но иррационально хорошо, а потом и Сашу забрали и как-то слишком совпало с тем, как всё остальное стало тоже ненужным — в посёлке на триста дворов привычных подковёрных игр не было. Некому, не с кем. Непроходимая степь надёжно укрывала своих от кипучих страстей европейской части Союза. Даже Даниилу, чужаку, в сибирской глуши всё некогда насущное ощущалось таким далёким и чуждым, — никакой причастности, до ближайшего города два часа на лошади и в мыслях только как проехать в аптеку, если дорогу за ночь размыло селем. Из проблем — волки, зарезавшие телка, заморозки по оттаявшим озимым. В оврагах цветёт шелковица. Медово-горчичный запах майского разнотравья дурит голову, вымывает через нос, через уши тревожные идеи — это происки больших городов с асбестными проспектами. Даниил идёт к председателю через улицу по набросанным поверх грязи доскам; густо пахнет щепой. Душно. Три дня шли беспощадные майские ливни, потом пропекло и теперь безжалостно марит; рубашка липнет к лопаткам, волосы на затылке греются — солнце ещё только в зените. Даниил приглаживает влажную чёлку. Председатель колхоза — Виктор — мужчина образованный и мужиком его назвать не даёт чуйка; что-то в Викторе есть такое, что его от земли отрезало. Даниил ходит к нему заказывать печать из города и поговорить. В Викторе угадывается любовь к запонкам, Шопенгауэру в оригинале, он Даниилу импонирует — Даниил не против бы выпить с ним вина, но они не близки и такое жирное мещанство здесь не приемлют. И это есть хорошо. Суровый климат и неулыбчивые сибиряки Даниилу сейчас как минеральные воды при больных почках. Он ходит на колхозный загон: смотреть издалека, как клеймят больших, величественных зверей — быков. Быки, опутанные за рога, мечутся и ревут, и в их крике нет жалобы — только злоба сильного существа, потревоженного существом более слабым. К Даниилу в комнаты поваживаются гонять беспризорники. Это что-то вроде взаимной привычки; сначала шлялись из интереса к новому лицу, подглядеть незнакомую фарсу через подоконник, потом пообвыкли, осмелели — познакомились. Започемучкали. Даниил отвечал. Беспризорники слушали. Благодарно, с интересом — мечущийся, бесконечно ищущий рассудок находит в них успокоение. Они носят Даниилу травки, стекляшки, сплетни, жучков и сокровенное; в бывшей гостиной с окнами на палисад, переделанной под кабинет, Даниил поит их кипятком с кусковым рафинадом и показывает в микроскоп луковую шелуху; и все друг другом довольны. С возвращением Бураха-младшего сложившийся порядок шатается: часть беспризорников переметается к нему и Даниил с удивлением отмечает, что это ощущается весьма неприятно; от себя вдруг смешно. От Бураха-младшего пахнет баней по-чёрному и парным молоком. Москва успела насыпать в кучерявую голову дурости. Вкупе с сибирским упрямством это такая гремучая смесь — о! Даниил по-доброму смеётся, кутаясь в холщовую куртку: июньские ночи зябкие. От росы брючины тяжелеют. В высокой траве светятся белые юбочки смолёвок. Трещат кузнечики. Сумерки падают на степь всегда без предупреждения, как когда платком укрывают клетку крикливой птахи: светло-шумно и раз! — только шюв сури тенями мелькают по низкому небу. Они идут краем брошенных садов; верстовые столбы робкими кривулями торчат из сорняка, мокро пахнут одичавшие яблони. Бурах идёт первым. На нём рубашка с красными анками, по последним тенденциям ткацких ударников; безвкусица. Даниил морщится ему в спину. Трёт нос тылом предплечья. Ходили за отцветшими ландышами; когда-то препараты не придётся готовить самим, всё можно будет купить; ах, если бы… Мечты-мечты. Шаг у Бураха шире и тяжелее. В следы от его сапог Даниил ступает с трудом — неудобно, но по траве в малоперёдах — страшно; Даниил панически боится змей. Не доходя окраины зацепляются языками. Даниил подначивает, Бурах замахивается; они, сцепившись, катятся по земле. Драки не получается. Даниил пару раз бьёт по уху, коленкой в живот, получает по шее сам и, запыхавшись от возни в мокрой траве, замирают оба; Бурах нависает на расставленных руках. Даниил видит точку-звезду над его взлохмаченной головой и слышит, как по-собачьи громко тот сопит, — сам Даниил сейчас дышит так же. — Я ведь тя задушить могу, — треснувшим голосом говорит Бурах. — Или ещё чего. — Ч’его? — спрашивает Даниил. — Чего похуже, — Бурах облизывает сухие губы. — Не гневи бога, столица. — Бо-ога, — насмешливо тянет Даниил. Губы у Бураха по-женски полные, очень правильной формы. От его губ и подсевшего, ниже привычного, голоса Даниилу смешно и душно. Он улыбается Бураху в лицо. — То-то Вас за тр’и года в стольице не обучили, ч’то бога ньет… Сразу видны умс’твенные способнос’ти. Бурах знакомо сводит брови к переносице. Даниил думает: будут бить. Расслабленно чиркает в затылке вспышка-мысль: пусть. Бурах нагибается чуть ближе. В сумеречной ряби его лицо почти неразличимо, видится белым пятном. Даниил зачем-то облизывает губы. — Я те щас покажу, чему я там научился, — голос у Бураха становится ещё тише, злее, — а потом удавлю. Не насовсем, только так, шоб не вспомнил. Белки глаз на невнятном от темноты лице светятся, как смолёвки. По спине взметается волна неясной дрожи. — Я закр’ичу, — обещает Даниил. Хотя оба знают, что нет. Бурах наклоняется лицом к его лицу критически близко; моветон. Даниил суёт ему в нос охапку нарезанных ландышей. И, пока Бурах отплёвывается от ядовитых ягодок, садится на траве. Рубашка неприятно отсырела. Брюки тоже. Руки пахнут полынью. На развилке у почты расходятся по-хорошему, почти приятельски. В следующий раз Даниил видит его, когда переходит бурую речку вброд. Спешенный, в сапогах до колена, Даниил злится на так не вовремя осевший мост — в Петербурге такое бывает, когда работают диверсанты. Здесь так работает время. В рогозе болтают лягушки. Даниил тянет капризную лошадь под узды. На горке против солнца стоит колхозная полуторка с шофёром Баськой и кем-то ещё. Даниил, сдувая налипшую на лоб прядку, складывает ладони козырьком; вторая, неопознанная фигура вдруг начинает двигаться в его сторону. Даниил щурится, и, наконец, узнав, досадливо отворачивается. Бурах. Ну кто же ещё; Даниил дёргает за повод. Он в дурацком положении. Лошадь, как назло, кобенится и выходить с брода не хочет: мнётся с ноги на ногу. Под копытами глухо катаются голыши. За плесью воды и стрёкотом не слышно, как Бурах подходит совсем близко. — Шо, столица, — он хлопает Даниила по спине так, что тот вздрагивает. — Даже со скотиной поцапаца умудрился? — Руки м’ешают? — огрызается Даниил. Бурах недоуменно супит брови. До чего-то додумывается, расплывается в щербатой полуулыбке. — Я ваще-то во! — он протягивает Даниилу ладонь, — э какую зверюгу выловил. Даниил смотрит: на раскрытой ладони Бураха лежит пришлёпнутый овод. Он отворачивается к лошади. Хлопает по гладкому боку; шерсть приятно щекочет ладонь. Лошадиный круп на ощупь как платяная щётка. Даниил смотрит на Бураха через плечо. — Зачьем приш’ёл? — Мог бы и спасибо сказать, важный какой, — гундит Бурах. Суёт руки в карманы комбинезона. — Тебе ж помогать, так-то. Даниил насмешливо приподнимает брови. — Я развье просил помощ’и? Бурах криво усмехается. Даниил снова видит его щербинку позади верхнего клыка. — Я-азва, — тянет Бурах. — Гордый больно, да? Даниил откидывает волосы со лба. Чуть задирает подбородок. — Соверш’енно так, — соглашается он. — Гордый. — Ну и стой тогда, как дурак, — плюёт Бурах. И, крутанувшись на пятках, уходит. Даниил молча провожает его взглядом: Бурах, вначале чуть нырнув в канавку, теперь зиг-загами, как терьер, уматывает от реки вверх по косогору. Бардак кудрей на солнце искрит золотом. Даниил думает про эти кудри и щербинку, и отчего-то на сердце становится так смешно и щекотно; против воли наползает улыбка. Бурах, чуть притормозив, уже на склоне, оборачивается и орёт: — А лошадь поить вовремя надо, светило! — и, развернувшись, чешет дальше. — А то я не знайю! — со смехом кричит Даниил ему в спину. Бурах больше не оборачивается. Даниил дёргает лошадь за повод: ну, пош’ла! — и лошадь, переступив с ноги на ногу, трогается. Даниил с прыжка заскакивает в седло. Хлопнув по крупу, тянет уды; лошадь лязгает зубами по грызлу, недовольно фырчит, но к дороге всё-таки сворачивает. — Ну и чьего скандалить было, — благодушно спрашивает Даниил в бархатное ухо, — вс’ё равно ж’е по-моему вышло, милоч’ка. Лошадь прядает ухом и не отвечает. Через два дня Даниил снова встречает эти дурные кудри. Он в ту ночь мается бессонницей и точно никого не ждёт, но, когда в три утра глухо и тяжело барабанят в дверь, почему-то догадывается, кто. Не зажигая свет, подходит к окну, привстает на мысках; из столовой, переделанной под спальню, просматривается кусочек крыльца. Через голую сирень под жёлтым глазом фонаря грязно-зелёным — знакомая куртка. Даниил перекатывается с носков на пятки. Бурах. Даниил раздражённо задергивает штору. Бур-рах — мысленно прокатывается по гортани. Où es bordel… Как это по-русски? А, черти носят. Бурах стучит ещё раз. Даниил заматывается в простынь и, целомудренно прикрытый, выходит к нему. Показывать себя Бураху не хочется. Даниил далёк от пуританских взглядов, но глупо бежать очевидного: там, где для жизни необходимы грубая сила и выносливость, вряд ли оценят опалесцирующее изящество — подсознательно непонятно, непрактично: некрасиво. И сверху на эту мысль — укол, смешок; бояться не понравиться — и кому? деревенскому? Ne s'abaisserait jamais si bas… Даниил спускается по лестнице. Приоткрывает дверь на цепочку. — Дашь укол от чумки? — без вальсирований спрашивает Бурах. — Ч’то? — переспрашивает Даниил. Он всё расслышал, но мозгам нужно время растормозиться; уточняющий вопрос — машинальная реакция, фора люфтящим шестерням. Даниил растирает глаза, в которых ни капли сна. — Ну эту, как ея, — Бурах, навалившись на притолоку, чешет лоб. — Шуухэн… — он щёлкает пальцами, — жидкость?.. — Сыворотку, — догадывается Даниил. Бурах кивает. — Т’ебе нужна антьираб’ическая вакцина прямо сейчас? — уточняет Даниил. Бурах кивает ещё раз. Даниил переступает с ноги на ногу; босым ступням зябко, по полу тянет сквозняком. Он, прищурившись, смотрит на Бураха. — А если у меня и йесть? Ч’то бы с того? Поч’ему ты так уверен, чьто я тебе её дам? Что не пошлю к ч’ёрту? Бурах молча смотрит в ответ. Даниил устало вздыхает. Отводит глаза. Волосы с вечера мокрые, в холодном доме не высохли; Даниил ерошит влажные прядки. — Всё я теб’е дам, и ты, конечно, это знайешь, — бормочет он себе под нос. И, скинув цепочку, уплывает в недра дома. Он слышит, как Бурах ступает на скрипящий порог. Как прикрывает за собой дверь. Что неслышно проходит следом — они идут в библиотеку. Библиотекой Даниил называет место, которое раньше ей действительно было: шкафы с хозяйскими фолиантами стыдливой грудой сдвинуты в углу, секретер корячится, подпирая замурованную кладовку. Вдоль стены, на двух столах, Даниил бессовестно разложился: теперь здесь лаборатория — смех и позорище, конечно, без слёз не взглянешь, но за неимением лучшего… За одним из стеллажей в полу — врез в ледник. Даниил становится у него на колени, дёргает за ручку-кольцо; крышка поддаётся нехотя. Даниил ныряет в морозное нутро обеими руками. Перебирает скляночки в нише; заиндевевшее стекло кусает пальцы. Краем глаза Даниил замечает: Бурах, притихнув, изучает обстановку. По-совиному крутит головой; до этого он был в лаборатории дай бог в институте, здесь — всего раз или два, больше мимоходом. Даниил улыбается. Бураху, несмотря на поздний час и нерасполагающую атмосферу, тут всё интересно; — он, будто почуяв адресованную ему улыбку, переметает взгляд Даниилу на спину. Даниил опускает глаза к леднику. Ворошит звенящие баночки. Бурах продолжает его разглядывать. Даниил уже не может этого видеть, но чувствует: его, бедного, подпаливает с двух сторон: руки — холодом, позвоночник — пугающе светлыми глазами неясного цвета. Нужная склянка наконец-то нащупывается. Даниил, придерживая сползающую простынь, поднимается. Крышка ледника гулко ухает. Бурах еле заметно дёргается на резкий звук. — Вот, — Даниил протягивает ему пробирку. — Ввести в в’ену смож’ешь? — А есть сомнения? — мрачно ухмыляется Бурах. Прячет пробирку в подкладной карман. — Спасибо. За мной должок. Даниил саркастически думает: что с тебя, голи перекатной, возьмёшь? Что такого у тебя есть, чтоб мне в интерес было, а если и найдётся, то взять — равно ободрать липку; honte. Но вместо этого он говорит: — Вводьи сначала чуть-чуть, потом, минут ч’ерез десять, остальное. Бурах молча кивает. Даниил, выпроводив его, ещё какое-то время стоит, прижавшись щекой к притолоке. Шаги за дверью спускаются с крыльца и нерешительно замирают на подъездной дорожке; малость постояв, уходят совсем. Даниил, уронив простынь на локти, возвращается к себе. В постели мозг, усталый, изголодавшийся, по синей черноте рисует картинки; красные от загара руки на поясе, шею колет плохо выбритым подбородком. Кудри, веснушки. В этой глухомани всё ощущается так противоестественно; хочется закрыть лицо тылом ладони и косить глаза в сторону. Не закрывать. Не отворачиваться. Наваждение Даниила мучает оставшийся до рассвета час. Когда небо за окном зеленеет, он зло подрывается, моет шею и плечи ледяной водой; тряпки в кровати кошмарно скомканные, неприятно прогреты. Даниил лезет под кресло. Из-под него вытягивает на божий свет саквояж; ворохом белья в нём прикопан пузырёк с противокашлевым. С ним Даниил голый, взвинченный идёт в кухню. Тылом ладони проверяет чайник на горелке; на удивление тёплый. Он отпивает два глотка из носика. Пихает в рот столовую ложку маслянистой жижи, слитой из бутылька; ложка неприятно скрежещет об зубы. Сироп приторно сладкий, обволакивает глотку тошнотной кодеиновой плёнкой. Запивать не хочется. Даниил, закрыв глаза и слегка раскачиваясь, просиживает на табуретке в кухне до третьих петухов. В аккурат к завтраку навестить его заскакивает один из беспризорников. Лыбясь и воровато поглядывая с-под выгоревших ресниц, выкатывает из рубашки пяток яиц. — О, — Даниил, уже одетый, насмешливо вскидывает брови, — поздравляю с la maternité? — И вас, — бурчит мальчишка. И поднимает на Даниила глаза. Зрачки-точки из желтизны радужки смотрят просяще и диковато. — Ахай-Дань, приготовишь эту свою ю-бо-йе? — Ну допустим, — со смешком соглашается Даниил. — приготовлю. С’дьелаем вид, что я не догадываюсь, откуда они у Вас, — беспризорник смущённо чешет ухо, но наглая улыбка не даёт обмануться. Даниил чувствует, как от этого явно бедового мальчишки непроизвольно ползут вверх уголки губ. Он заправляет выбившуюся прядь за ухо. — И даже не буду спрашиват', у кого ув’ели. Просто позавтракайем. Он перекладывает трофеи в полотенце и относит к горелке. Беспризорник усаживается на стуле, уложив под себя ногу. Даниил под его пристальным взглядом бьёт яйца на сковороду. Глаза-шампань, про себя думает он. Mince. За год тут насмотрелся и всё равно каждый раз удивительно. У местных витиеватый язык-помесь и очень красивые цветотипы. Продирающая до костей привычка неприкрыто рассматривать. Грубо отжатое масло на сковороде греется неохотно. Даниил деревянной ложкой отпихивает схватившиеся слои с краёв. И, задумавшись о своём, смотрит, как растекается по чугуну жидкий белок. Когда-то, незыблемо давно и далеко, он ел Oeufs Brouillés исключительно с трюфелями. Это один из вариантов прочтения традиционного рецепта; трюфели и базилик. Нежно мешать лопаткой, чтоб не спугнуть кремовую текстуру. Так делали в Монтрё; это было очень давно. Даниил откладывает ложку-мешалку на край сковороды. — Машерочка, — оборачивается он к беспризорнику, — подай, пожальюста, зелень с подоконника. Мальчишка послушно снимается с насеста. У окна нагибается, морщит нос на разложенные для просушки пучки: — Всю? — Ну, если хочьешь есть донник, склеенный яйцами, то неси всю, — Даниил раскидывает над сковородой щепотку крупной соли. Вытирает пальцы об салфетку. — П’ьетрушку неси. Укроп. Понемнож’ку. — Хайын, — причмокивает мальчишка. И, по-птичьи сощурившись, покружив, цепляет стебельки с подложки. Протягивает Даниилу. Даниил удовлетворённо кивает. — Спасибо. Мальчишка садится обратно. Даниил щербатым ножом крошит зеленушку в яичницу. За столом (Даниил снобствует серебряным хозяйским кувертом, мальчишка ковыряет завтрак чайной ложкой из того же сервиза) неожиданно приподнимается вуаль ночных похождений: беспризорник, перевирая половину, рассказывает, что вора Гришку, полезшего в сарай охотника с третьей улицы, прошлой ночью покусала то ли собака этого охотника, покусанная бешеной лисой, то ли сама лиса. «То ли сам охотник», со смешком добавляет Даниил. Беспризорник хохочет. Между передних зубов у него по-детски задорная расселина. Даниил вспоминает про Бураха, про такой узнаваемый, дурацкий дефект между клыком и премоляром. Осекается; зачем тут он? К чему? Сразу после завтрака беспризорник, стряхнув в ладошку крохи от хлеба, прощается и убегает. Даниил в гордом одиночестве пьёт кофе. К обеду выходит в свет; обещался зайти к уполномоченному. Уполномоченный НКВД — Аля Сабуров — уже дня три как его не мог никак поймать в комнатах и оставлял в прорези для почты сухие записки с расплывчатым содержанием. Даниил не беспокоился, но, как и любой человек, будучи наделён от природы любопытством, нетерпеливо гадал: что же? И встречи с Сабуровым, кажется, ждал уже больше самого Сабурова. Сабуров манерами и голосом очень напоминал Сашу. Даниил из-за этого сверх необходимости встреч с ним старается избегать: ещё не зажило и, чуть саданёшь, нарывает. Сабуров смотрит прямо, усталыми злыми глазами, как смотрел бы Саша, если бы были чужими, — Сабуров тоже по паспорту Саша. Але-ксандр. Аля; так его называют все местные; ему не идёт. Жена у Али — наркоманка. Даниилу пока не доводилось её вытаскивать, но по повадкам и тремору marie угадывается безошибочно. Бегающий взгляд и невротические расчёсы — о; не спутаешь. За собой Даниил тоже уже подмечает постуральную скованность. Псевдогаллюцинации наутро в бессонные ночи. Сабуров в кабинете отодвигает стул и сдержанным жестом приглашает сесть. Даниил послушно располагается. Закидывает ногу на ногу. Сабуров, обойдя стол, тяжело обрушивается напротив. Выкладывает руки на стол, сцепляет в суровый замок; на зелёном сукне у его локтя стоит печатная табличка-галка: «тов Сабуров А.К». — Ну-с? — Даниил расправляет замявшийся рукав и иронически смотрит на Сабурова. — Ч’ьем моя скромная п’ерсона потребовалась товарищу управляющему? Сабуров устало смотрит в ответ и улыбается — тоже устало, одними губами, больше из вежливости. — Да я так, без официальностей, — он барабанит пальцами по сукну. Автокарандаш, лежащий посреди стола, слабо прыгает в ритм. — Ты ж с молодняком нашим общаешься, хотел попросить к пострелу одному приглядеться. Гринькин приёмыш который, рыженький такой. Паренёк хороший, но Гринька, сам знаешь, дурной у нас, ка бы плохому не надоумил… — Рука, отбив плохо угадываемую «тёмную ночь», зависает над столом. Сабуров сжимает бескровные губы. — Понимаю Ваши опас’ения, — кивает Даниил. — Но, — он задумчиво прикусывает уголок рта, — Весьма странно с Вашей с’тороны просить меня о таком. Мальчьик больше благоволит Бураху, Вы же знайете. Кому как не Вам. Сабуров вздыхает. — И всё же. — Ну, раз Ви настайиваете, — Даниил, улыбаясь, разводит руками. — Чьто ж. Большого авторитета я не имею, но соглядеть смогу. Повлиять не обещ’аю. — Спасибо, — говорит Сабуров. Даниил откашливается. Указательным пальцем оттягивает ворот блузы. В управлении свежо, но под немигающим взглядом воспалённых глаз становится невыносимо душно и липко. Даниил неприязненно трёт загривок. — В' таком случае, я пойду? Или у Вас ко мне чьто-то ещё? Сабуров цедит сквозь зубы усталое «тц-тц-тц». Даниил скидывает одну коленку с другой. Грудь точит нехорошим предчувствием. — Так? — тихо и нетерпеливо спрашивает он. Сабуров выдвигает верхний ящик. Выкладывает на столешницу пресс-папье; на молочном камне лежит посеребрённая баба. Сабуров что-то ищет в столе; вымученно шуршат бумаги. Наконец находит: — Вот, — он протягивает Даниилу конверт. — Занятная вещица. Взгляните. Даниил берёт конверт с уголков, в два аккуратных защипа. Конверт из плотной бумаги, подписан «Данковскому», как положено, с инициалами и указанием района адресата. Без обратного адреса. На вощёном язычке зияет разрез. Даниил из-под бровей смотрит на Сабурова. — Ч’итали? — Да, — не отпирается Сабуров. — читал. Но не вскрывал. Пришёл уже открытым. Даниил недовольно поджимает губы. Потрошит конверт; на просвечивающей бумаге внутри — смутно знакомые каракули. Даниил наискось пробегает взглядом строчки; какая-то чушь. Смотрит на Сабурова. Тот глухо откашливается. — Судя по написанному, Вас пытаются дискредитировать, — Сабуров складывает ладони бочонком. Большой палец левой кисти нервно гладит ямку на пясти правой, там то ли ожог, то ли родимое пятно — коричневая выбоинка. Сабуров щёлкает языком. — Крепко Вы кому-то насолили, похоже. — Да, вид’имо, так, — соглашается Даниил. Он сгибает письмо по старому ребру. Убирает обратно в конверт. С невеселой ухмылкой поднимает глаза на Сабурова. — Вы пов’ерили? — Нет, — говорит Сабуров. — Ну и зря, — Даниил прячет конверт за пазуху. — Можьет, я здесь, у Вас под носом, подполье раскачиваю. А с Вас спросят потом. Сабуров так же невесело смеётся в ответ. — Идите уже, — отмахивается он. — Ухож’у, — Даниил встаёт со стула. Задвигает его обратно к столу. — До свиданья. И спасибо. Сабуров прощается кивком. Из управления Даниил быстрым шагом летит в комнаты. У плетня за квартал до дома передумывает и, свернув в проулок, почти бегом минует пыльную сельскую дорогу; за дорогой начинается поле. Даниил ныряет в жёлтую от прошедшей жары траву и идёт поперёк; сухие стебли больно секут бока. Когда домики скрываются за пригорком, а в воздухе остаётся только полуденный звон и гул ветра в далёких соснах, он останавливается. Снимает собранные по пути репьи и, оглядевшись, — вокруг никого, — с размаху шлёпается на землю. Земля на удивление прохладная. Через брюки кажется влажной; Даниил срывает травинку и, закусив, вытаскивает из-за пазухи письмо. Внимательно пробегает глазами. Закончив, перечитывает ещё раз. И ещё. Почерк выглядит мучительно узнаваемым; Даниил отгоняет назойливую мошку и, силясь вспомнить, жмурится. Putain. Мысль, как и всегда в таких казусах, крутится где-то близко, но никак не ловится, — чтоб её! Даниил раздосадованно сплёвывает травинку. Подрывается на ноги; в воздухе всё тот же слюдяный стрёкот. Он раздосадованно щиплет верхушки мятлика; в ладони остаются серые пушинки — «петушок или курочка?» — всплывает из памяти глупая детская игра. Даниил отряхивает руки и, запихав письмо в карман брюк, сбегает домой. Дома вытряхивает из кожаной папки все привезённые с собой переписки. Раскладывает на ковре. Сравнивает с этим, новым; письмо от долгой близости к телу замялось, конверт одним из углов пошёл на излом. На втором часу изысканий, когда уже начинает рябить в глазах, находится короткая, пропитанная нарочитым официозом и ядом отписка — ответ на запрос в академию по поводу исследований. Даниил выверяет хвостики букв-маркеров; «д» и «у» идентичные, характерные, над «т» пляшет неизменная чёрточка, хотя наклон в новом письме нарочито обратный и строчка кривее; писали другой, нерабочей рукой. Даниил подносит листок к зеркалу. Рядом к стене прижимает находку: почти одинаково, — он, окончательно уверившись, сгребает остальные архивы в папку. И старое, и новое письма до времени убирает в сервант; пока ни к чему, нужно переварить. Он заваривает в кипятке липу: надрал по дороге. С пиалкой выходит посидеть на крыльце; по глухому забору от яблонь ползёт солнечный леопард. Ответ из академии в своё, неизмеримо давнее, время присылал Тельман. Это письмо писал тоже он. Они были близко знакомы в институте, постоянно соперничали — то ли от взаимно неосознаваемой симпатии, то ли от чистой, первородной обоюдной неприязни, — en un mot, здоровой конкуренции в этом ни капли не было. Тельман был умён, но больше в нем было хитрости и злобы; Даниил помнил, что он тоже породистый, но его род, когда это ещё имело какое-то значение, в дворянских кругах считался разорившимся; в общем-то, Тельман имел все основания его, Даниила, не любить. Объективно некрасивый, слишком белый для красных и не слишком нужный белым, Тельман своими очочками очень вовремя зацепился за кафедру при медицинской академии и там намертво засел. Даже эскапада с лишенцами в двадцать седьмом обошла его стороной; везучестью Тельмана мог гордиться весь многострадальный еврейский народ, чьего сына в Тельмане выдавали внешние сходства с антисемитскими карикатурами и склонность к скрипочке — на партийных вечерах при академии Тельман самозабвеннейше пиликал Хачатуряна. Он вел себя, как рассказывали потом Даниилу, очень осмотрительно: не возбухал, много слушал, мало говорил, держал в общежитии над кроватью портрет вождя и, несмотря на высокую квалификацию, беспрекословно мыл пробирки — и как-то незаметно для всех дорос до и.о. зав исслед базой. Руководил он потом жёстко, но так же тихо и с оглядкой; поговаривали, что в кабинете у него висели портреты верхних эшелонов, без промедлений заменявшиеся соответственно актуальному политическому курсу Союза, — Даниил обычно делил сплетни на два, но в эту верилось: ещё в институте в миланской петле вместо пуговицы Тельман носил маленькую красную звезду. Даниил из-за всех этих нюансов испытывал к нему брезгливость; уже после того, как судьба свела их во второй раз: Тельман уже тогда был почти и.о. и не преминул меленько, в своём духе Даниилу подгадить; все когда-то нанесённые обиды Тельман помнил очень хорошо. Теперь, по-видимому, вспомнил снова; Даниил, прихлёбывая с пиалки, кривит губы: Тельман, узнав о его падении, решил добить? Так грубо, так пошло, и, что самое мерзкое, из внезапно вспыхнувшего желания мести? Даниил отставляет пиалку на ступеньки. Складывает руки на коленях. Нет. Так не бывает. Не будет взрослый состоявшийся мужчина искать реванша у давнего обидчика — особенно через такие неприкрытые провокации, обращённые явно не к Даниилу: к полномочным, вскрывающим письма для экс-диссидентов. Saleté. Даниил, рассерженно передёрнув плечами, берёт пиалку. Чая в ней осталось совсем чуть-чуть; Даниил допивает залпом и идёт в дом. Солнце уже грозится ухнуть за кромку леса. На душе гаденько. Нервишки шалят. Чтобы их успокоить, Даниил достаёт из кладовки домашнее вино. Кто-то из местных ещё той осенью задарил в благодарность; Даниил широту жеста тогда оценил, но пить поостерёгся: ослепших от сивухи по селу в прошлом октябре резко поприбавилось. Сейчас испытать судьбу даже хочется. Даниил выставляет бутылку на стол. Из серванта цепляет два коньячных бокала; винных в доме при хозяевах по неизвестным причинам не завелось. Даниил толкает бокалы к бутылке. Один наливает всклень. Опрокидывает в три ступени, почти залпом, не закусывая. Перебивает запястьем; от кожи пахнет степью и дегтярным мылом. Он разливает ещё, в этот раз поровну: оба до половины. Садится на стол. Пригубив, катает глоток по языку; вино ликёрно-бархатное, с едкой кислинкой. Даниил чокается с непочатым бокалом, салютует: «а ля вие». Пьёт. Два бокала — потому что если в одиночку не стыдно, это уже алкоголизм. Даниил, благоразумно отставив локти, растекается по столешнице. Дуб-морилка скользит под бедром. Стол оказывается недостаточно длинным, чтобы растянуться в полный рост; Даниил вынужденно запрокидывает не уместившуюся голову. Кровь потихоньку приливает к вискам. Даниил видит кверх ногами часы с кукушкой. Силится прочитать время; в таком, мягко говоря, интересном положении его и застаёт sans avis нагрянувший Бурах. — От те и сайн байна, — Бурах, замерев в дверях, оторопело смотрит на Даниила. И, видимо, сообразив, что к чему, запоздало делает приветственный кивок. Как он вошёл, беззвучно миновав все скрипучие половицы, известно одному черту; Даниил, глядя на него снизу вверх, осовело моргает. — Я это, посоветоваться зашёл, — говорит Бурах. — А ты тут катаешься вон, как Мурёнок по весне… Блохи заели? Даниил нетрезво хихикает. Сдувает со лба упавшую прядь. — Совьетов у нас с’ейчас целая страна, — он перекатывается на живот. Бурах, рывком оказавшийся в непосредственной близости, успевает подхватить опасно покачнувшийся бокал. Даниил подпирает подбородок рукой. С улыбкой смотрит на застывшего с бокалом и в нерешительности Бураха. Пузатый снифтер в рыжей от загара ладони кажется очень уместным. Даниил вздыхает. — Я н’е буду притворьяться пьяным, хорошо? Я тр’езв, totalement sobre… Просто н’е хочю уделять Вам вр’емя. Ладно? — Хорошо, — говорит Бурах. По голосу слышно, что, на самом деле, совсем не хорошо; в резко очертившейся носогубке — неприкрытая претензия. Даниил видит, как зло, до побеления ногтевых лож, сжимаются пальцы на хрустале. Бурах сердито ставит бокал на стол. Сердито уходит; в дверях Даниил его окликает: — Постойте! — Бурах оборачивается. Даниил расплывается в самой непосредственной из своих улыбок. — Подайт’е, пожалуйста, с кухн’и лимон. Бурах смотрит на него дикими, страшными глазами. В гробовой тишине почти слышно, как он закипает; и, ничего не сказав, вылетает из дома. От души всаживает дверью. Даниил, уронив голову на плечи, хохочет. Его так веселит этот сельский, неотёсанный мальчик — даже не смешно. Даниил садится на столе, свесив ноги. Лимон ему не был нужен, да и в кухне его никогда не водилось; de plus, вино с лимоном? дрянь, да даже если бы и с дор блю; Даниил, спрыгнув со стола, прибирает посуду. Больше пить сегодня не хочется. Следующие два часа он проводит в библиотеке. Разглядывает высеянных на бульон прокариотов; колонии в желе наконец-то проступают, повторяя своей формой след от пипетки. Даниил проверяет среды в леднике, вносит в кожистую тетрадку-журнал записи; когда начинает нестерпимо давить лоб, уходит спать. Сон в эту ночь опять не идёт; Даниил, уже совсем протрезвевший, пару часов ворочается и, возненавидев стены в мелкий цветочек, одевается и уходит бродить по округе. Новые, прорывные лампы накаливания установили пока только на двух центральных улицах, окраины до сих пор лениво освещаются газовыми фонарями; улицы от этого кажутся ещё темнее, только вокруг редких фонарных столбов лежат круги слабого, будто пыльного света. Даниил идёт бездумно, куда ведут ноги. Ночи, вопреки представлениям городских о сельской жизни, здесь громкие; разливаются невидимые соловьи и орут с цветущей реки лягушки; Даниил притормаживает на перекрёстке, вслушиваясь, как воют собаки на соседней линии. Домики вокруг стоят тёмные, неживые; провинциальные ритмы всем телом опираются на природу: заход солнца — сон-час, вторые петухи — подъём на завод. Даниил волочется, отслеживая рукой изгороди; голова приятно пустая, дорога пылит на брюки иссохшим суглинком. Заканчивается у администрации; там Даниил зачем-то срывает зелёную завязь с муниципальной яблони; горько-кисло, Даниил дёргает ещё. Ползёт дальше, мимо колхозного стойла и пятачка-площади, через мост; ноги заносят его в заводской квартал. Даниил расслабленно думает: зря. У заводского квартала дурная репутация и разношёрстный контингент, и близость к вокзалу делает его непредсказуемым, богатым на приблудный криминальный элемент и одичалых бродяжек; будто в подтверждение мысли, от краснокирпичной складской стены срывается тень. Даниил замечает её краем глаза. Внутренне напрягается, но тут же расслабленно обмякает: что ж. На всё воля Божья или как там. Если повезёт, порежут не насмерть и не по лицу; Даниил опускает голову. За спиной коротко шуршит гравий, под ребро тычется что-то жёсткое; Даниил рефлекторно вздрагивает. — Не оборачуйся, — тихо говорят из-за спины. Даниил сухо сглатывает. Из драгоценного на нём в лучшем случае булавка. Ни денег, ни часиков; вытрясти нечего, снять тоже, с голяка могут наколоть — народ в райончике обидчивый. Даниил кривит губы в невесёлой усмешке. Отбегался. Голос за спиной вдруг хриповато смеётся. Шуршит одежда; Даниил чувствует, как наклоняются к затылку. Ухо обдаёт волной горячего сухого дыхания.       — Чё, столица, боязно?       Даниил оборачивается. Перед ним стоит Бурах в своей неизменной холщовой куртке. С лыбой до ушей и пальцами левой руки, сложенными пистолетиком. — Н’е см’ешно, — хмурится Даниил.       — Это уж кому как, — ухмыляется Бурах.       Даниил сжимает губы. — Вы дурак, — сообщает он Бураху. И, поморщившись, растирает ладонью заколовшую грудь; стыдно признать, но дураку удалось застать врасплох: понервничал. Бурах в притворном возмущении разводит руками. — Не, по воровским дворам ночью, знач, шарится он, а дурак я! — Одно другому не мьешает, — огрызается Даниил. Ему очень хочется стукнуть Бураха в переносицу (и за дело), но в груди всё ещё тяжело; Даниил, прижав ладонь к рубашке, болезненно сгибается. Делает короткий вдох, потом выдох. Ещё вдох. Болит так, что наворачиваются слёзы; Даниил чувствует, как жгущий спазм поднимается вверх, стягивает горло; выдох получается рваным, почти стонущим. Бурах, услышав, опускается перед ним на корточки. — Ау, — он обеспокоенно заглядывает Даниилу в лицо. — Ты чего там?       — Ничего, — цедит Даниил через зубы. И выдыхает с полустоном ещё раз; спазм малость ослабляется, грудь потихоньку отпускает. Даниил, уперевшись себе в колени, выпрямляется. Бурах, следом поднявшийся на ноги, протягивает руку. Даниил отталкивает: — Не надо.       — Я ж не знал, что ты нервический, — примирительно говорит Бурах.       Он берёт Даниила под локоть. Сил бодаться с ним сейчас нет; Даниил устало вздыхает и отстраняется.       — У какой, — смеётся Бурах. Прячет ладонь в карман. — Не буду я тебя трогать, не ершись. Проводить-то можно ас, высочество?       Даниил неопределённо кивает. Крестом переплетает руки на груди; глупо, холодно. Они молча возвращаются в усадебную часть городища. На мостике Бурах спрашивает:       — Ежли не секрет, куда тебя на ночь глядя понесло, ещё и через такие места, а, столица?       Даниил фыркает. Ишь ты.       — Тот ж’е вопрос могу задать и я, — он, подняв бровь, смотрит на Бураха.       Бурах смотрит в ответ. Они останавливаются посередине мостика; под ногами сквозь доски плещет затхлая речка.       Даниил с нейким удивлением ловит себя на открытии, что Бурах сейчас, в лунных отблесках, хмурый, по-собачьи взъерошенный, кажется красивым. Дурь. Drôle. Бурах щупает его глазами в ответ. По скуловым костям, за жилки на шее. От его взгляда не липко; больше тревожно. Белки на до черноты загорелом лице светятся синим. Бурах склоняется чуть ближе. Тихо. Речка под мостом мерно журчит. Губы с трещинкой в считанных сантиметрах. Даниил чувствует, что сейчас подастся навстречу, и, испугавшись этого порыва, отшатывается; перила, встретившись со спиной, жалобно скрипят. Бурах отступает на шаг назад. Даниил поворачивает голову вбок. Сглатывает.       — С’егодня такая холодная ночь, — говорит он, не глядя на Бураха.       — Да, зябко, — соглашается Бурах. Даниил мечет быстрый взгляд на него; Бурах смотрит тоже в сторону, нарочито другую. Даниил отталкивается от поручня. Перилы, освобождённые от веса тела, благодарно вздыхают. Даниил, покачнувшись, идёт к спуску с моста. Бурах порывается следом; Даниил предупреждает его жестом.       — Уж’е правда поздно, — с мягкой улыбкой говорит он. — Ид’ите домой.       Бурах молчит. Даниил уходит в направлении к дому, оглядывается, прежде чем свернуть за угол; Бурах стоит на том же месте, ухватив рукой поручень.       В комнатах Даниил садится на нерасплавленной постели и, сложив руки на коленях, в вязком, нарколептическом оцепенении сидит до зари. Утро встречает мигренью. Вольф пыжился доказать сосудистую теорию мигренозного статуса и пятый год пел диферамбы эрготамину; на словах было сладко, но на практике эрготамин, как и эффект плацебо, работал плохо, ненадёжно — в отличие от морфина. Даниил лезет в плякард; спасительный пузырёк предательски пуст. Oui. Даниил закатывает глаза. Всегда есть запасной аэродром; он, согнувшись над раковиной, вытряхивает на язык содержимое ампулы. После щипоткой из двух пальцев вычищает попавшие в рот стеклянные крошки. Дёсны плавно немеют. Накрывает нежно, укачивая, как в лодочке; к корню неощущаемого языка подкатывает слабая тошнота. Даниил ложится на пол. Поток высокий, с дореволюционной лепниной — листики, ягодки. Даниил разглядывает витушки, пока сами собой не закрываются глаза. Затылок окатывает глухим теплом. Через полчаса попускает. Даниил садится рывком, стягивает через голову рубашку; спина мокрая насквозь, в голове как после дератизации: пусто, чисто. Он идёт ополаскиваться в садовой бочке. Потом, накинув на плечи полотенце, варит кофе. Кофеин, в отличие от эрготамина, на сосуды головного мозга воздействует безотказно, — Даниил обнаружил это совершенно случайно, ещё когда практиковал в Петербурге, но, подтвердив статистической вероятностью и заручившись слепыми позитивными опытами, планировал сию прорывную находку описать и представить на съезде светил как целое изыскание, и не абы как, а в формате статьи, — но кое-что произошло и жизнь пошла не по плану. Она, жизнь, закипела гулом колёс от запада на восток и, в каком-то смысле, там, на западе, в глухой деревушке, и кончилась, в тени и забвении; тшш! Кофе сбегает на примус. Даниил рывком снимает турку. Кофе в ней жидкий, пахнет ячменной кожуркой; Даниил заглядывает в металлическое горлышко. В нефтяной жиже отражается бледное лицо. Он наливает кофе в чашку. Пробует. Хочется плюнуть.       Это, конечно, не кофе — бурда. То, что под загадочным названием «летний» продают в кофе-чае ближайшего райцентра. Настоящего кофе теперь не достать: дефицит. Как не достать шампанского из Шампани и хороших галстуков; Даниил сыплет в чашку полщепотки соли и пьёт, не задумываясь о вкусе. По-правильному соль кладётся ещё до проварки, в турку, но — боже, как много правил попрано; есть ли резон соблюдать остальные? С кофе Даниил идёт в спальню. Там он надевает чистую рубашку и, причёсанный, умытый и умиротворённый, спускается в лабораторию. Подопечная беспризорница — девочка с рыбьим взглядом и нежным именем Ласка — обещалась достать к сегодняшнему дню нескольких крыс; Даниил выносит из кладовки закупленные на делгууре клетки, проверяет состоятельность прутьев и крючков. Крысы ему жизненно необходимы. Если собака и лошадь — друзья человека, то крыса — незаменимый ассистент; Даниилу они нужны для проверки нового адъюванта…       Увы, Ласка не приходит ни к обеду, ни к ужину. По темноте, глубочайше извиняясь, крыс приволакивает младший из близнецов-художников, Петенька — бедовый и мирный пьяница. Даниил рассовывает крыс в клетки и отдаёт Петеньке, смиренно ждущему за порогом, бумажный свёрток; в свёртке фольгированные конфеты фабрики Крупской. Петенька кивает: «Ласке». Даниил, проводив его до забора, смотрит, как он шаткой походкой уплывает в сумерки; белёсое пятно рубахи долго не растворяется в синем воздухе.       Петенька — человек-чудак. К нему в посёлке относились, как издавна на Руси принято было относиться к юродивым: ласково, беззлобно, прощая множественные, но безобидные в сути своей выходки. Как и его старший брат, рисовал Петенька хорошо, и, по иронии, особенно здорово у него выходили агит-плакаты; Петенька малевал по заказу политрука очередную афишу про вред пьянства, а сам до, после и в процессе беспробудно пил. Но получалось славно. То ли от вовлечённости художника, то ли от природного дарования — сказать сложно, но факт оставался фактом: творения Петеньки назидающе висели во всех административных и хозяйственных зданиях. Автор их в это время, как правило, отсыпался в спецприёмнике при кпз или под смородиной. И, как и многие тихие пьяницы, Петенька по натуре своей человек был крайне добрый и жалостливый: выхаживал подбитых воронят, и беспризорницу — ту самую, Ласку, — по-отечески брал под крылышко в редкие моменты трезвости. Пьяным Петенька старался с людьми, особенно детьми, не пересекаться: стыдился, а потому всё остальное время, потакая гуманистическим радениям брата, воспитанием Ласки занимался Дюша — старший, более сознательный из близнецов. С Дюшей Даниил был в отношениях, можно сказать, хороших; не дружеских, но крепко приятельских: Дюша окончил рабфак при местно-городском предприятии, но всей своей не слишком обширной душой тяготел к искусству высокому; на стене в столовой, учреждённой Дюшей заместо упразднённого наследного кабака, висели темперно-масляные пейзажи его кисти. Писал Дюша, даже на искушённый Лувром вкус Даниила, хорошо, сочно. И, в отличие от брата, почти не пил; это в нём Даниилу тоже нравилось, хотя в целом от Дюши немного язило; самородки-самоучки всегда вызывают какую-то подспудную зависть; — на их фоне особо остро ощущается собственная заурядность… Последующие несколько дней Даниил проводит в каком-то сонном, тёплом небытие. Кормит крыс, пишет, учит пацана-беспризорника (самого импонирующего, с плутоватым прищуром и искоркой живого ума в карих глазах) играть французской колодой; пацан разбирается быстро и сразу начинает жулить; Даниил шутливо обещает открутить ухо и думает, что не зря Сабуров именно за этим пацанёнком просил присмотреть, — от пацанёнка фонит пройдошливостью помойной кошки и одесской неприкаянной молодёжью, режущей кошельки, — Даниил был в Одессе в семнадцатом, проездом, и много позже, с Сашей, в двадцать девятом. Накатывает память. Когда беспризорник, ухватив со стола отмытые палые ранетки, усвистывает, Даниил по стенке доходит в спальню и там, разворошив стопку писем, сворачивается больным клубком на кровати. Сашиных писем до смешного мало: друг другу почти не писали, только зубным порошком короткие приветы на зеркале; Даниил, зачитывая до дыр редкие строчки, впадает в какое-то безвременье и обнаруживает себя глубокой ночью, без света и с глазами на мокром месте. Чемодан, брошенный посреди комнаты, зевает на потолок металлическими клычками. Даниил снова глотает тошнотный морфин. На следующий день он через шпану шлёт Бураху весточку. Закладывает в бумажку монету, смуглые ладошки по-обезьяньи цепко разворачивают, суют монету в карман; так и задумано, Бураху полагается только бумажка. За неимением в досягаемости людей более компетентных, Даниил идёт на уступки себе самому: показать межуточные результаты, обсудить — больше с собой; когда вслух, думается лучше, и затворничество даже спустя столько дней ощущается тяжело, непривычно; Бурах приходит. Время уже послеобеденное, Даниил возится в лаборатории — дверь не заперта, Бурах находит его сам. Спускается. На скрип лестницы Даниил, увлеченно стоящий над столом, оборачивается, салютует пробиркой: «тут к Вам койе-ч’то есть». Бурах молча кивает. Бесшумно подходит, заглядывает через плечо. В попытке разглядеть притискивается вплотную. Его коленка упирается Даниилу в заднюю поверхность бедра; Даниил думает, что так себя вести могут только мужчины, в мужском плане воспринимающие исключительно женщин — святая непосредственность, не питающая крамольной мысли. — Вот, — говорит Даниил. — Посмотр’ите, — он поднимает пробирку чуть выше плеча, на предполагаемый уровень глаз Бураха. — Хлопья. В’идите? — он легонько встряхивает пробирку для наглядности. — Вижу, — говорит Бурах в самое ухо. Копчик прошибает сухожаром. Даниил, зажатый между ним и столом, чувствует себя плохо. На периферии, щекоча висок, маячат кудряшки. Даниил, поддавшись какому-то непонятному, ребяческому порыву, из желания подразнить наматывает кудрю на палец и, замяв в кулак, дёргает; сразу же получает втычину. По рёбрам плывёт тупая боль. Даниил сгибается, вмявшись животом в край столешницы. Ноги рефлекторно подкашиваются. Бурах не даёт разогнуться: коленкой подпирает в подколенную ямку и прижимается, почти ложится сверху. Даниил замирает. Не дышит; в душном холоде теперь явственно слышно только одно, чужое дыхание. Бурах дышит часто и глубоко, как женщины в Базедовой болезни; Даниил косит глазами себе за плечо. На рыжем свете лампы Бурах кажется пугающе серьёзным. Спину мурашит. — Ч’то Вы с’ебе позволяете? — сквозь зубы спрашивает Даниил. — Я? — Бурах пригибается ещё ближе, его свитер жмётся к лопатке. Он говорит, пугающе припечатывая, со злым акцентом на шипящие. — Чего ты себе позволяешь, ноёд? Даниил уличает момент, чтоб переминуться с ноги на ногу и каблуком придавить носок его сапога. Точно больно; Бурах ничем не выдаёт. Даниил сознательно опирается на пятку: грань у каблука острая, с медным подколом; Даниил описывает им пур ле пье с внезапно вспыхнувшим чувством глухого, недоброго удовлетворения. Бурах шипит. Больно хватает за руки; Даниил перекатывается с пятки на носок, со смешком откидывается затылком на его плечо — хват на руках крепкий, до синяков. Зажатая в кулаке пробирка вот-вот лопнет. — Ви оч’ень н’ервный, — со смешком шепчет Даниил. Облизывает сохнущие губы, — Пустырник поп’ейте. Говорят, помогает. Бурах шумно выдыхает в шею. Это злой звук нелепого, непонятного ему человека; Даниил, моргнув, сглатывает колючий комок. В животе ворочается что-то нехорошее, патологическое и знакомое до зубного скрежета; Бурах, прежде чем крутануть руки на излом, прядает головой. Носом случайно чиркает повыше ворота. Даниил крепче стаскивает пробирку в кулаке. Хрустит стекло.       Бурах резко отпускает. Даниил чуть раскрывает ладонь, ослабляя хват; на столешницу капает кровь. Уже не больно. Боль — вспышка, как когда схватился за утюжок или об пузо чайника на керосинке и тут же отдёрнулся. Даниил раскрывает ладонь совсем; кровь из пробирки смешалась со свежей, из порезов, и по всей ладони — вишня, искорки осколков в ранках томно блестят.       Бурах, отступив на безопасные полшага, тоже разглядывает.       — Удхоо, — матерно резюмирует он.       Даниил поджимает губы.       — Да, — соглашается, — н’еприятность.       — О-ойнон, — насмешливо и напряженно тянет Бурах. — Неприятность это штанину об гвоздь на заборе, де абрикосы тряс, цепануть. А у тебя тут утэгэ. А ты не чешешься. Аль столичным заражение крови не страшно, своя уже порченая?       Даниил флегматично смотрит на ладонь. Красные ручейки уже почти не бегут. Он медленно крутит ладонью в воздухе: на ребро и обратно. Ручейки забегают под рукав блузы; Даниил смотрит на Бураха. Снова на рукав; и, запоздало спохватившись, начинает подворачивать розовеющую манжету. Бурах тянет руку — помочь? получает шлепок по кисти.       — Мн’е льстит твойе беспокойство, — Даниил, закатав рукав выше локтя, сцепляет низ запонкой, — но кровь моя. А образовавш’ихся агрегантов, — он делает брови скептичным домиком, — для каких-либо следствий недостаточно.       Бурах трёт униженную кисть.       — Вон как, — он недовольно поджимает полные губы.       Даниил устало думает, что Бурах раздражает его в том числе (особенно) тем, что вечно чем-то да недоволен; — невыносимо. — Вот так’, — неприязненно передразнивает он. Бурах хмурится. Даниил коротко вздыхает. Всё опять кувырком; боже, чёрт бы побрал их всех и конкретно этого; Даниил делает вдох. Выдох. И, крутанувшись на полоборота, облокачивается о столешницу. — Пожалуйста, — просит он вполголоса, — пожалуйста, принес’ите мне раствор Конди. Он в кухне, шкафа справа от входа, вторая полка, в зелёной банке. Бурах, выслушав, молча уходит вверх по лестнице. В кухне гремит шкафами; Даниил с внутренним ёканьем слышит, как бьётся об пол что-то явно фарфоровое. Скрипит дверца; на минуту виснет тишина. Даниил прислушивается. — Марганцовку, шо ли? — доносится недовольный возглас. — Да, — кричит Даниил в лестничный проём. — Ши убуштэ бля, — глухо ругаются из проёма. Бряцает вынимаемая склянка. Шебаршат полы. На ступеньках вырастает Бурах. — Нате, — он потряхивает взятой за крышку банкой, — жижа, мать ея, конди… Бинты где? — Здесь, — Даниил кивает в сторону комода. Он с трудом держит лицо; то ли от местной обсценщины, то ли от селюка-Бураха, угрюмого и простого, как копейка, набегает какая-то шалая улыбка. — Там, tiroir… второй. Бурах достаёт из ящика пергаментную упаковку. Оборачивается на Даниила через плечо. — Это, — стучит он по ребру ящика бинтом, — шуфлядка. Не тирвар. И шато-гайяр в этот момент таки падает: губы плывут в улыбке. Даниил прикрывает рот здоровой ладонью; глупо. Смешно. Бурах бинтует ему руку. Перед этим выдавливает осколки; Даниил растекается на кресле, вцепившись здоровой рукой в подлокотник. Бурах сначала сидит перед ним на корточках, потом, когда затекают ноги, плюхается на колени; лоб от сурово сведенных бровей прорезает морщиной. Торшер светит неохотно; слабый свет мнёт сумерки навроде тупого ножа: неуклюже, по стенам колеблются жидкие зернистые тени. Даниил закусывает щёку. В голове трепыхается больное желание запутаться пальцами в кудрях. Бурах, подтягивая третий тур бинта, спрашивает: «не туго?» и смотрит снизу вверх. Даниил мотает головой. Прижимает здоровую ладонь к губам. Глаза у Бураха в пляшущем отблеске — две янтарные бусины. Даниил их боится. Сердце сжимается воробьишкой; Бурах зачем-то дует на перевязанную руку, и это так смутно знакомо, так тепло, что не должно нагонять жути, но Даниилу не дышала на разбитую коленку мать — может, оттого спине до ожога холодно. И, semble, что-то мелькает из мыслей на лице; Бурах, вглядевшись, читает и — резко отшатывается. Но не встаёт. Так и остаётся стоять на коленях; Даниил нагибается к нему. Тянется забинтованной рукой; пальцами чертит по щеке. Подушечки невесомо колет щетина. Она совсем бесцветная, выгоревшая от злого солнца; Даниил чувствует, как Бурах отчего-то сжимает челюсть. — Спасибо, — шепчет Даниил. — Же те, — он договаривает беззвучно, одними губами, — je t'évite… Ночью сон опять не идёт. Рука не мешает; она, получив и так много внимания, не даёт о себе знать. Даниил лежит, завернувшись в одеяло, и обкусывает кожу на пальцах. Глаза уже слезятся — устали, но с закрытыми много хуже; Даниилу на веках рисуются Баховские страсти, — нелепо, перед собой за себя же стыдно. Ласка, таки дошедшая в гости, утром смотрит, подперев щёку. Двоеперстием проводит по надбровьям, загадочно говорит: «морок по тебе». Даниил смотрит на неё воспалёнными глазами. Его однажды доканают эти страшные сказки во сне и наяву. Придурь, но вера здесь, в глухомани, крепкая и глубоко дремучая; Даниил вынужденно с ней примирен и только из куража, будучи настроенным однозначно и совершенно скептично, спрашивает: «а сн’имать морок как?» Ласка не отвечает. С серьёзной мордашкой водит вокруг лица ладошками. Ручки у неё совсем крошечные и прозрачно-молочные, как у елисеевской куклы. Наводившись, Ласка роняет их поверх юбки. — Тебе его незачем снимать, — бубнит она, — всё одно: помрёшь в срок свой. Нютаг твой здесь. Даниилу становится чуточку не по себе. Он не верит в местный фольклор, но решает у Ласки больше ничего не спрашивать; в тишине заплетает ей два колоска. Ласка, убегая, бросает: «спасибо» и уже за калиткой, прижав два пальца к губам, даёт ими вялую отмашку. Даниил с тревожным чувством какое-то время мнётся в дверях, но, плюнув, уходит менять повязку. Здравый смысл издевательски хохочет над чем-то в мозгу, что никак не изживётся и с древних времён зудит во внутреннее ухо, слепо отдаваясь суевериям и дурным знакам. Про слепую отдачу Даниил тоже думает. Больше горько, с усмешкой; плоть слаба и сумасбродна, ей невдомёк, что есть некие moralité; плоть внемлет чужому теплу. Её кошачий крик Даниил слышит, прижимаясь лбом к холодному зеркалу. От дыхания стекло вблизи рта запотевает и Даниил, отклонившись, пальцем пишет на нём вензель АБ. В Петербурге, в последнюю зиму, он учил Сашу расписываться с монограммы; так солиднее, подпись «Блок» с точкой на конце выглядела комично и никуда не годилась. Для человека Сашиного статуса такое могло быть важным; Саша не понимал, но не спорил: послушно выводил в склеротичке, как лицеист в прописях, десятки закорючек. Даниил прикусывает губы. О. Новая подпись Саше так и не пригодилась. До сих пор доподлинно не было известно, что там и за какие грешки, но Даниил отчего-то с того злополучного февраля жил в непоколебимой уверенности: поставили к стенке. Саша был принципиален, в нужных местах жесток, исполнителен, формалистичен — в новом витке партийных дел Саша с его послужным списком стал неудобен. Са-и-йе. Даниил проходится по зеркалу ладонью наискось, стирая буквы. Сначала то, как легко могут убрать надоевших, пугало. Злило. Теперь не злит — пришло понимание: политика — грязь и шахматные этюды на живом поле. Даниил ещё раз смотрится в зеркало; он выглядит плохо. Зудит шпилька-укор, что это «АБ», выписанное по наитию, предназначалось, в общем-то, не Саше. Даниил проводит рукой по волосам, приглаживая ото лба к затылку. Должно ли ему быть стыдно? Испытывать вину лишь потому, что не видел тела? Смешно. Он сердито отворачивается от зеркала. Лучше бы виной всей гадости, лезущей в голову, оказалось сегодняшнее меланхолическое настроение; держаться за прошлое, особенно так, — фу. Даниил недовольно пьёт кофе. Он сидит, поджав под себя ногу; первым глотком обжигает кончик языка и, окончательно рассерженный, толкает чашку; землянистая жидкость, качнувшись, выплёскивается на стол. Ладонь под повязкой чешется. День обещает быть никудышным. Будто подтверждая, приходит Бурах. Мнётся на пороге. Роется в спорране, чем-то бряцает и, зыркая исподлобья, протягивает кулак. Даниил смотрит: в кулаке чистые пробирки. Дефицит. Бурах оторвал от сердца или выменял у вездесущих детей; Даниил бережно принимает дары волхвов и, зажав их в руке, заглядывает Бураху в глаза. Бурах смотрит в ответ. Весёлая раскосица мигом куда-то вымывается; они молча разделывают друг друга в полутёмных сенях. Душно. Интимно. Даниил облизывает пересохший рот. Бурах опускает голову, чухает ладонью по шее; шея смущённо пунцовая. Даниил переступает с ноги на ногу. Сухо кашляет. Бурах отшагивает на порог. — Ойнон, приходи в ночное, — торопливо выпаливает он. — Перетрём, об чём усэгэлдэр хотел. Даниил смотрит: вместе с шеей краской заливается теперь и ухо. Бурах упорно косит глазами на шифоньер. — Прийду, — обещает Даниил. Ночью, когда отгорели сумерки и от речки наползает мокрая вата тумана, он задами пробирается на косогор позади выжженного трёхполья; в ночное скотину гонят туда. С холма Даниил, замерев, щурится в степь; вдалеке на северо-запад мигает костёр. Стреноженные кони кажутся маленькими, как фарфоровые свистульки. Даниил скатывается с насыпи и медленно плывёт по высокой траве. Мокрые верхушки приятно холодят живот и спину. По мере приближения к костру тени лошадей растут, приобретая бледные, фантасмагоричные контуры. Воздух тяжёлый, пахнет гниющим сеном и цикадами. Волосы, напитавшись им, липнут к вискам. От сверчков громко; Даниилу кажется, что за их криками тонут его шаги, но знакомая фигура у костра чутко вскидывается за добрые сорок метров. Даниил приветственно взмахивает рукой. Бурах, узнав, разворачивается к кострищу боком и, поелозив, усаживается, забросив локоть на согнутое колено. Прихлопывает ладонью землю возле себя. Это приглашение; Даниил, подойдя, скидывает пиджак под бок Бураху и устраивается на нём. Какое-то время сидят в тишине. Бурах ворошит в огне хворостиной; Даниил краем глаза видит, как по задумчиво наморщенному лбу скачут рыжие отблески. Сумрак вокруг костра особенно плотный, коконом; кони в нём пасутся беззвучно, изредка долетают их тихие вздохи. Даниил чувствует их свербящую тоску, как будто он тоже стреножен и щиплет высушенный солнцем кипрей; он зябко ведёт плечами. Бурах, подвинув угли, отбрасывает дранку. — Ойнон, — зовёт он. Голос у него сейчас чужой, хриплый, с надтрещиной. — Я, — отзывается Даниил. Он подтягивает к себе согнутые колени; от земли тянет духотой и прелым морозцем. Ойнон — одно из многих слов, значения которых Даниил не знает, но по контексту догадывается. Язык здесь не похож на индоевропейские; и если можно было и найти какие-то пособия (централизация пройдётся своей неумолимой дланью по наречиям много позже, только в начало следующей декады), то банально не было потребности и — в большей степени — не было интереса. Почему его не было, Даниил старался не думать; признаваться себе, что он уже в том возрасте, когда теряется пластичность ума, претило. Даниил, подобравшись, кладёт подбородок себе на колени. Оплетает руками икры; штаны влажные, шерсть наощупь неприятная — будто бы грязно. Даниил прикрывает глаза. Сквозь ресницы пробиваются мутные кругляшки света. Бурах нерешительно возится сбоку. — Ну? — подначивает Даниил. Бурах молчит. Орут проснувшиеся дыбки. Даниилу показывали их дети; беспризорники ловили дыбок и сажали в спичечные коробки, а потом, хвастаясь друг другу и избранным взрослым, вытряхивали на ладошку. Дыбки, неповоротливые, оглушённые, ворочались на детской ладошке, как волжские сомы, выуженные на берег. Даниилу запомнился их окрас — зеленоватые, с нефритовым отливом. У Бураха в дневном свете именно такие глаза. Даниил смотрит на него снова; Бурах грызёт выдранную травинку. Нервно, замученно. Даниилу хочется думать, что он знает, почему Бурах его позвал. Почему он пришёл. Как будто и говорить тут не о чем; два взрослых человека молчат об одной и той же древней, очевидной истории. И в воздухе душно, липко висит последний шажок, ничего, по сути, не значащий, но непреодолимый; в былые времена Даниил сделал бы этот шажок сам. Но в степи на траве голой спиной — жёстко, холодно, а сам Даниил уже давно никуда не спешит. Времени так много. Оно бесполезно, неубиваемо; Даниил подбирается руками по икрам выше, укладывает щёку на предплечье. Жизнь его ощущается сплошной нелепицей. Absurdité. Из ночного они возвращаются по жёлтой заре. Бурах гонит лошадей к колхозной конюшне через улицу, на которой живёт Даниил; жеребята, сбитые с толку непривычной дорогой, путаются в ногах и щемятся к мамкам. У воротных столбов (самих ворот давно нет) теперь уже бывшего клуба они останавливаются. Даниил мнёт пиджак в руках. Повязка на ладони за ночь ослабла и растрепалась; он одёргивает сползающий бинт. Бурах стоит, облокотившись на верею. Заметив, как Даниил подматывает марлю, кивает: — Байнаб рука? Даниил морщится. Бессонная ночь ему уже даётся с трудом; сил на утренние расшаркивания совсем нет. Голова тошнотно слабо, монотонно ноет. Даниил кривит губы. — Ваш’ими мольитвами. — Дашь посмотреть? — спрашивает Бурах. — Вам действитьельно инт’ересно? — Даниил с усмешкой протягивает ладонь. Бурах берёт его запястье. Аккуратно, одним пальцем поддевает бинт. Наклоняется лицом к ладони; очень близко. Даниил чувствует его дыхание пястным выступом. Внутри всё поджимается в смутном, неясном предвкушении — чего? О, кабы знать. Бурах, прикрыв глаза, что-то беззвучно нашёптывает; пальцы сжимают запястье крепко, почти до боли. Даниил хочет вырваться, но почему-то стоит, застывший, окончательно запутанный, как жеребёнок. Бурах, закончив шептать, проводит по ладони кончиками пальцев и, разогнувшись, отпускает. Даниил прижимает руку к груди. — И ч’то это было? — спрашивает он. — Шэпшэлгэ, — отвечает Бурах. И, почесав щёку, смущённо поясняет, — заговор. Даниил поднимает брови. — Вы в них в’ерите? Вы, ч’еловек с медицинским образованием? Во врьемя, когда в Европе на закрытых кружках рассматривают диафильм с митозом? Бурах сконфуженно поджимает губы. Жеребёнок за его спиной, видимо, окончательно заскучав, начинает жевать обвивший остатки забора плющ. Даниил со вздохом закидывает пиджак на плечо. — Ч’то ж, — говорит он тихо. — Спасибо. Это… мило, пусть и вес’ма дико. Как и всё тут, думает Даниил, как и Вы — особенно Вы, — он с неожиданной нежностью смотрит на жёсткие кудри. В утреннем солнце их цвет лежалой пшеницы кажется вдруг красивым; Даниил сжимает больную ладонь в кулак. Голова от бессоницы мягкая, вялая, идёт кругом. — Арт’емий, — негромко зовёт Даниил. Бурах поднимает на него глаза. Взгляд из злого сменяется на обеспокоенный, Бурах делает шаг вперёд. Даниил отступает на шаг назад. Вмазывается спиной в столб. Запрокидывает голову; затылку от прохладного камня приятно. Даниил слабо улыбается. — Не нужно. Он на ватных ногах уходит в дом. Бегло подглядывает в окно над дверью; Бурах стоит у забора: провожает. Даниил добредает до кушетки в комнате, переделанной под смотровую, и, не раздеваясь, ложится на неё. Сворачивается зародышем. Внезапно отяжелевшие веки падают; он проваливается в сон, больше похожий на обморок. Ему снится Саша. Даниил силится прижаться к нему губами, но щёки и рот у Саши мертвенно синие; на парадном кителе аккуратные дырочки там, где сердце. Даниил выныривает из забытья в жаркий полдень и ещё какое-то время лежит на сбитой простыни. По стене от тюля ползут кружевные солнечные брызги. Даниил умывается над рукомойником. Меняет рубашку. Вчерашнюю с каким-то внезапным, непонятным остервенением комкает и швыряет в гору стирки; голова от духоты тяжелая. К трём приходит местная баба с панарицием, после неё девчонка-подросток приволакивает взахлёб ревущего синюшного, сиплого пацана — гланды. Даниил после них долго моет руки, задумавшись; к вечеру он обещался быть в управлении: участковый звал на разговор. С бабой на хвосте прилетела сплетня, мол, приезжает ещё один местный лекарь, давно закончивший учёбу и работавший с тех пор ещё глубже на северах, — Даниил хочет спросить у участкового, хотя, на самом деле, ему до того глубоко ровно. Руки от мытья в холодной воде немеют. Даниил спохватывается и, сполоснув лицо, растирает красные пальцы полотенцем. Развязывает повязку; ранки на ладони почти зажили и не гноятся. Завтра можно будет снять бинты насовсем. Даниил заматывает ладонь чистой марлей и прижимает к губам. Думает про вчера, про Бураха, про дурные степные incantation; с этими мыслями он идёт замачивать запачканные бинты. Как научила давно соседка в Петербурге, когда квартировались на одной кухне в слободке: капля зелёнки на таз воды и — пожелтевшие рубашки вновь приобретают благородный синеватый оттенок. У соседки было жёлтое одутловатое лицо и вскоре муж, канцелярский служка, увёз её на Кавказ: отказали почки. У Даниила на эту тему была хорошая поговорка про боржоми, но тогда уместнее казалось язык попридержать; умирать на мин водах много приятнее… Даниил смотрит, как от зелёнки расползаются по воде бирюзовые тени и думает, был ли в его жизни, такой короткой и такой неизмеримо длинной, кто-то, кто готов был бы так же увезти его на Кавказ. Ответ предсказуем и неприятен. Увы. В управлении густо накурено. Даниил, постучав об косяк, входит и стопорится: у Сабурова посетитель. Он сидит к двери спиной, но по телогрейке и наголо выбритому затылку Даниил понимает: не местный. Сабуров на звук поднимает голову. Посетитель оборачивается. Даниил, вежливо замерший в дверях, впивается взглядом; лицо сухое, скуластое, взгляд исподлобья — такие обветренные, серые лица приезжали всегда с Колымы. Даниил сжимает губы в сдержанную улыбку. — Здравствйтье, — кивает он. — Здравствуйте, — устало моргает Сабуров. Посетитель молча отворачивается обратно к столу. — Я подож’ду на крыльце, — Даниил, улыбнувшись ещё раз, разворачивается на каблуках. Сабуров противительно машет рукой. — Не нужно, не мешаете. К тому же, мы почти закончили, — он бегло смотрит на посетителя. — Кстати, Стах, твой коллега, Даниил. Ты, кажется, его уже не застал… Замечательный специалист, рекомендую познакомиться. И Вам, — Сабуров переводит взгляд на Даниила, — моя взаимная рекомендация. Стах оборачивается снова. Закидывает локоть на спинку стула. Даниил чувствует, как буравят чёрные глаза и что неистово начинает гореть лицо; он поднимает ладонь, чтобы поправить волосы. Стах, — думает Даниил. Имя царапает щёку. Даниил поджимает губу. Коллега, значит. Сиженный. Зэ-ка. От Саши Даниил перенял протокольные словечки. Из всех них зэ-ка звучало пикантно, очень красиво даже; в Сашиной среде сидельцев звали обычно козлами или чертями. Этот, бритый, насупленный, смотрел так, что чуялось торфяное дыхание вечной мерзлоты, и на чёрта не поворачивался язык — поэтому зэ-ка. Даниил сглатывает. Стах встаёт. Даниил невольно следит за его высокой, крепкой фигурой; даже сгорбленный, Стах чуть-чуть не тычется в потолок. Он подходит ближе и Даниил невольно отступает к стене; это подсознательный, на уровне животного акт безусловного уважения и избегания стычки с самцом неоспоримо более сильным. Стах протягивает ладонь. Даниил жмёт ему руку. Рука жилистая и неприятно шершавая. Стах, нахмурившись, кивает: — Ну, ка Бо даст, — и, не взглянув на Сабурова, выходит. Даниил вопросительно поднимает брови. Сабуров трёт переносицу; высокий лоб иссечён усталой морщиной. Он, поймав взгляд Даниила, указывает на стул: — Ну, чего окопался? Садись, — и, запоздало распознав фамильярность, поправляется: — Тесь. Даниил присаживается. Устраиваясь, закидывает ногу на ногу. Поправляет манжету рубашки. — Encore une fois… здравствуйт’е? — Анкор, анкор, — цыкает Сабуров. — Там на тебя, — он, запнувшись, поправляется, — Вас-с, на Вас запрос пришёл. В Черемхово хаядаа был, там спрашивали. Я характеристику грамотную отписал, конечно… Он, сложив руки в замок, барабанит пальцами левой ладони по костяшкам правой. Не смотрит на Даниила. Даниил чувствует, как что-то переворачивается внутри. Под сердцем дрогает. — Спас’ибо, — глухо говорит он. — Не продолжайт’е. Сабуров пёрхает. Поводит головой. Даниилу думается, что для тридцати пяти у него слишком сильная проседь. Сабуров лезет в ящик стола. — И вот ещё чего, — он достаёт из ящика сигареты. Предлагает Даниилу. Даниил жестом отказывается. Сабуров суёт сигарету в зубы. — Книги Ваши пришли. В потребкооперации заберёте. Он чиркает спичкой. Потребкооперация (на деле — одноэтажная будка за цехами) ютится в заводском районе. Даниил выкатывается с проходной, прижимая к груди стопку из трёх лекарственных справочников. На душе нехорошо. Сумятно. Даниил прикидывает; грешков за ним свежих нет, как у нынешней власти нет понимания срока давности — притянут, и, памятуя Сашино красноречивое молчание, Даниил уверен: ещё сверху навесят. И возьмёшь. И своё, и чужое; выкрученные руки, карцеры, лампа в лицо — у родины грубые руки и бесчувственное лицо. У родины кирзовые сапоги и нагайка. Родина бесчисленные часы водит сыновей-каинов по лестнице: две ступеньки вверх, две ступеньки вниз. На углу Рабочей, с торца сельпо, Даниил наскакивает на Бураха. Чуть не падает; Бурах вовремя ловит его, намертво вцепившегося в книги, под лопатки. Рефлекторно притягивает к себе. Даниил, прижатый Бурахом к груди, переводит дух. С сожалением выдирается. С видом оскорблённой невинности оправляет рукава: — Спас’ибо, кон’ечно, но душить меня вовс’е не обязательно. Бурах супится. — Обратно толкнуть? Даниил смеётся. На сердце легчает. Они в ногу идут к мосту.
86 Нравится 9 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (9)