III
11 июля 2025 г., 10:45
Раскопки в городе П. оказываются ленивыми и медленными. У них всё лето и коллеги не торопятся, планомерно расчищая место, совершая частые перекуры — кажется, рабочие рубашки Се Ляня полностью пропахли дешёвым табаком — и обсуждая тысячу и одну стороннюю вещь. Тогда приходится окончательно убедиться в одной из своих ошибок:
— Господин Се, профессор вас потерял, неужто вы на улице ночуете или затерялись и снимаете комнату втридорого в центре? — окликает девушка Се Ляня, что нерасторопно счищала кисточкой слои земли с плиты, ища искусственные следы — выцарапанные слова, числа, знаки, хоть что-то.
Оказывается, они могли стать соседями в доме профессора. Может быть, от этого начали бы общаться ещё ближе, притёрлись друг к другу, стали бы симпатизировать, и получился неловкий летний роман с оттенком истории, запахом глины и старины и неловкими свиданиями. Но вместо этого случился Сань Лан, походящий собой на древнеримского бога, нежели на господа от Христа, такой же живой и греховный, добавляющий чайную ложку лимончеллы в утренний кофе, пекущий хлеб на завтрак, небрежно завязав волосы в пучок с помощью кисти на манер шпильки цзи, курящий тонкие дамские сигареты, пепел которых стряхивается в пепельницу, что словно была вылеплена им самим: были видны застывшие отпечатки пальцев под слоем лака. Крохотные следы жизни.
— Всё в порядке, я познакомился с одним человеком, он не против моего спонтанного соседства, — хочется добавить, что “кажется даже один”, но Се Лянь не уверен. Эта неуверенность оставляет лёгкий укол в сердечной мышце. Бок о бок он живёт с этим мужчиной уже практически две недели, наслаждаясь его гостеприимством и благами его дома, не отдавая за это ни цента. Вместо этого он отдаёт своё время, увлекаясь вечерними беседами, окунаясь вместе в море, срывая плоды с деревьев и убирая веранду после их уютных пиршеств.
Собирать плоды с Сань Ланом в саду оказывается слишком интимным. Конечно, они вместе плавали, видя друг друга в плавках, но отчего-то образ Хуа Чена, закатывающего рукава и собирающего волосы в косу, перед тем, как начать срывать инжир, кажется слишком интимным.
Воспоминание тянется, как летний полдень — тягуче и ярко, с запахом травы, мёда и перегретых на солнце стен. Это было вчера. Или позавчера? Время в этом доме течёт иначе.
Сад оказался густым и зрелым, слегка диким, с заросшими дорожками, потерянными под листьями, и вросшими в землю обломками терракоты. Между оливами, лимонными деревьями и фиговыми ветвями можно было легко заблудиться, потерять направление, словно оказаться в лабиринте Минотавра, только нить Ариадны — лента в волосах Хуа Чена, как будто не существует резинок и заколок.
Се Лянь шёл чуть позади, держа в руках большую плетёную корзину. Сначала они просто молчали, как это с ними бывало часто после пылкого разговора в полдник; тишина между ними не была глухой или неловкой, она была густой и принимающей.
Сань Лан двигался с какой-то природной грацией, как будто знал, как взаимодействовать с каждым деревом, каждым кустом. Он поднимал руку, придерживал ветку, снимал инжир, мягкий, почти расползающийся от спелости. Несколько плодов он аккуратно протянул Се Ляню, не произнеся ни слова.
Они сидели потом на низкой каменной ступеньке, за которой начиналась стена сада, затенённая дикой лозой. Се Лянь наблюдал, как Хуа Чен ловко очищает плод и делит его надвое пальцами — небрежно, но точно. Мякоть сочится на кожу, блестит в углублении ладони.
— Пробовал прямо с дерева? — спросил он тогда. И, не дождавшись ответа, поднёс половинку плода к губам Се Ляня. Молча. Просто смотрел, слегка склонив голову.
Се Лянь растерялся, но не отпрянул. Он открыл губы, и вкус оказался сладким, как сироп, пронзительным. Почти слишком насыщенным. И пока он жевал, не зная, куда смотреть, Хуа Чен уже отвернулся, снял другой плод, будто ничего не случилось. А потом, как будто в насмешку или просто по своей прихоти, заправил за ухо Се Ляня выбившуюся прядь волос его большим пальцем, едва коснувшись виска.
И в тот момент Се Лянь чуть не выронил корзину.
Может быть, греховным плодом было вовсе не яблоко, а Эдем затерялся где-то в Тоскане?
Разве так будет вести себя человек, который “не один”? Смущение всё ещё отдавалось дрожью в кончиках пальцев. Се Лянь мотает головой, возвращаясь в реальность к тому, чтобы очистить от пыли другую сторону плиты, находя первые человеческие следы-метки прошлого. Это помогает отвлечься от памяти былого дня, что заставляла сердце цвести и тревожиться.
Когда он возвращается домой, вечер ещё только разворачивается. Свет тёплый приглушённый, скользит по стенам, вырисовывая мягкие контуры мебели, как будто сам дом дремлет, ожидая чего-то. Колокольчики на двери едва слышны — ветер стих, и жара застряла в проёмах, как мед. Се Лянь почти крадётся, чтобы не потревожить тишину, но Хуа Чен всё равно уже ждёт его в комнате, в облаке слабого табачного дыма и терпкого запаха масляных красок.
Он сидит за столом, рядом с которым стоит мольберт. Несколько листов уже лежат в стороне, некоторые смяты, другие исписаны размашистыми линиями, будто Хуа Чен вёл с бумагой спор. И внезапно раздаётся его голос:
— Я бы хотел, чтобы гэгэ попозировал мне.
Эта просьба только добавляет смятения неспокойному юношескому сердцу. Се Лянь замирает, неловко закусывая нижнюю губу. Он уже привык к тому, что возвращается в этот дом немного грязным и страшным, привык, что Хуа Чен встречает его в каком-то самобытном виде, и при этом всегда пахнет едой, привык, что есть новый распорядок дня и жизни, в котором оказывается так тепло и хорошо. И даже полуденное пекло от знобящего солнца не кажется адским пеклом, когда вот так вот ждут.
— Ты шутишь, Сань Лан? — всё-таки уточняет Се Лянь, распуская волосы из тугого пучка, который были собран так, чтобы ветер не сбивал длинные пряди в беспорядок за время работы. Но от пыли и мелких узелков это всё равно не спасало.
Он просто студент-аспирант классической археологии, он просто копается в старине и находит отдушину в прошлом. Он не муза и не вдохновитель, не натура и не модель, но оказывается всем и сразу.
— Нет, — вполне ёмко и чётко подтверждает Хуа Чен. Он не шутит. Поворачивается к Се Ляню, и видно, как взгляд его изучающе скользит по всему телу, подмечает новые случайные царапинки и синяки от вечного ползания на коленях по земле. — Я бы хотел тебя изобразить. В саду, раскинувшимся среди зелени, на манер Франсуа Буше. Я не прошу тебя обнажаться, но возлечь…
Словно это просьба и у самого него вызывает толику смущения.
Се Лянь отводит глаза, будто от самого света лампы, и проходит чуть дальше вглубь комнаты, пальцами нащупывая спинку стула. Возлечь… В саду… Быть изображённым. Быть увиденным. Он вспоминает, как сам, рассматривая античные фрески, называл такие позы "достойными героев". Тогда казалось, что это просто эстетика, просто образ, а не ощущение, будто тебя пронизывают насквозь взглядом и пером.
— Я… — он запинается, — Я пыльный весь, и… я не уверен, что умею быть… достойным холста.
— Ошибаешься, — мягко отзывается Хуа Чен, поднимаясь. Он идёт неторопливо, босиком, оставляя на плитке лёгкие следы. — Я ведь не рисую миф. Я рисую тебя.
Он подходит ближе. Останавливается почти вплотную. Касается большим пальцем ключицы Се Ляня мимолётно, но от этого касания кожа будто вспыхивает.
— Ты даже не представляешь, насколько ты красив, когда не притворяешься кем-то другим. Когда просто уставший, с пятнами земли на локтях, с этими волосами, пахнущими солнцем.
Се Лянь снова не находит слов. Он хочет что-то сказать — защититься, может быть, от этого почти невыносимого тепла, но губы просто приоткрываются, а воздух застревает в лёгких.
— Я покажу, — добавляет Хуа Чен. — Только если ты позволишь.
откуда-то в сердце затрепетало предчувствие любви.
неизбежный взрыв где-то на уровне полулунного клапана.
и жаркий поток крови разгоняется с бешеной скоростью по всему телу.
— Хорошо, только позволь, я умоюсь, — оттягивает неизбежное Се Лянь, чувствуя, как пыль дня въедается в кожу, уродуя его тонкое тело. Срочно в ванную, окунуться в холодный поток воды и не смотреть на себя в зеркало, чтобы не тяготиться своим несовершенством, когда ты большее, чем высокое искусство.
В ванной прохладно, стены отдают каменной сыростью, и, когда Се Лянь открывает кран, вода льётся с хриплым шипением, как вздох уставшего зверя. Он наклоняется под струю, подставляя руки, лицо, шею. Пыль превращается в мутную воду, уходит по стокам, а вместе с ней, кажется, и часть тревоги.
Он моется быстро, но не торопясь. Руки скользят по ключицам, по плечам, по животу, и в этом прикосновении есть что-то странно не своё, как будто он готовит не себя, а чужое тело к ритуалу. Он не смотрит в зеркало, но чувствует, как кожа распарилась, стала чище, мягче. Хуа Чен сказал: "Когда просто уставший, с пятнами земли, ты красив". Но сейчас он — неуставший. Он будто бы обновлён. И это страшнее.
Собственное тело кажется внезапно таким нелепым и угловатым, словно он всё ещё подросток, а не окрепший взрослый юноша, которому впору уже жениться и найти себе невесту, планируя хорошенькую тройню детей.
Се Лянь вытирается полотенцем, надевает свободную тонкую рубашку и штаны из мягкой ткани. Волосы распускает, не успев их толком просушить — они прилипают к плечам, к затылку, скатываются тёплыми прядями по лопаткам. Пока что не нагой, но даже позировать в купальных плавках казалось смущающим.
Когда он выходит в сад, солнце уже почти спряталось за стену дома, и на дорожках тянутся длинные тени, как мазки. Воздух насыщен запахом инжира, розмарина и мокрого камня. Хуа Чен уже ждёт. Он сидит у мольберта; зажим с бумагой, мелки, акварели — всё как всегда чуть вразброс, чуть небрежно и всё равно красиво.
— Присаживайся, — тихо говорит он, указывая на простую плетёную кушетку, покрытую белым льняным покрывалом.
Се Лянь подчиняется, стараясь двигаться осторожно, как будто каждый шаг делает его ещё более уязвимым. Он опускается, укладывает руки на колени, взгляд не знает, куда приткнуться. Неловкость волнует, как пчела под грудной клеткой.
— Смотри вдаль, — просит Хуа Чен. — Не на меня.
Се Лянь смотрит. На лозу, на закат, на игру света в листьях. Он ощущает взгляд, направленный на себя — пристальный, внимательный, проникающий. Где-то в тишине поскрипывает стул художника, шелестит бумага.
И это снова становится не рисованием, а почти исповедью. Без слов. Этот господь слушает и внимает повисшей ёмкой тишине.
Иногда Се Лянь прикрывает глаза. Иногда снова открывает и ловит, как Хуа Чен водит рукой по бумаге, откидывает прядь с глаза, прикусывает край кисти зубами, будто не может удержаться от концентрации. Каждое движение Хуа Чена в этот момент кажется не только актом создания, но и актом любви.
Се Лянь не знает, сколько проходит времени. Может, полчаса. Может, вечность. Время тянется-тянется-тянется, словно липкий след от мёда за поднятой ложкой из пиалы.
— Всё, — наконец говорит Хуа Чен чуть тише, чем обычно. — На сегодня всё, свет уже не тот.
Се Лянь выпрямляется, потирает шею. Не смеет попросить показать. Но Хуа Чен сам поворачивает лист. Там он — в полупрофиль, в мягком золоте закатного света, с влажными волосами и тонкой линией ключицы, как у юного святого с фрески, забывшего имя своего Бога. Только набросок, но очертания такие чёткие и ёмкие. Слишком живые.
— Выпьем вина? — предлагает внезапно Хуа Чен. И в этом праздном предложении, которое поможет снять оковы уходящего дня, находится облегчение.
— И сходим к морю, — утверждает Се Лянь, поднимаясь с места.
С его волос слетает осевшая бабочка, незамеченная самим юношей, но застывшая краской на начатой картине. Смущение всё ещё бьёт и тяготит глупое сердце.
И как бы не сделать ничего дурного, испив вино до дна.
Примечания:
обитаю в телеграммах https://t.me/detiplemenifore
и безумно рада отзывам.