Последняя частота.

NC-17
Завершён
23
Размер:
140 страниц, 43 283 слова, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Год тринадцатый.

Настройки
Год тринадцатый Год тринадцатый и теперь — больше пепла, больше тишины, больше чувств.

«Год тринадцатый.

Люди пахнут солью и страхом.

Металл скрипит, как если бы пытался молиться.

Сегодня умер Шип. Я его почти не знал. Но было тихо.

Даже тише, чем обычно».

Серафим записал это в старую, замусоленную тетрадь с логотипом какой-то корпорации — буквы уже стерлись. Вместо обложки — кусок кожи, пришитый проволокой. Он писал каждый день. Он верил, что в этих записях — остаток его Я. Бункер был низкий, душный, обшит гофрированным железом. На стенах — плесень. На потолке — капли ржавой воды, стекающие по оголенным кабелям. В бункере жило восемь человек. Когда-то было больше. Теперь никто не считал. Люди были как мебель: кто в углу, кто в тени, кто — в воспоминаниях. Он редко говорил с ними. Не из неприязни — просто… каждое слово казалось слишком громким для это го мира. Он спал рядом с разбитым терминалом связи. Иногда к нему приходили сны, и во снах — свет, чужой, ослепляющий, как лампа, которую включили в черепе. Сны были настойчивее, чем голод. По утрам — обряд. Кипятят воду, по очереди нюхают пустые пакетики с кофе. Потом идут на разведку: собирать проволоку, кости, мох. Иногда находят книги. Серафим однажды принес детскую — с картинками. Никто не стал смотреть. «Слишком ярко», — сказал кто-то. «Глаза болят от прошлого». Он вспоминал лицо матери. Не само лицо — а тепло, которое с ним связано. Тепло теперь было как ложь — красивое, бесполезное, неуместное. Он не знал, почему выжил. Ему казалось, что в нем было что-то... лишнее. Как деталь, забытая внутри машины. Не нужная, но неотрывная. Иногда в бункер стучались. Все замолкали. Дышали — реже, будто от этого можно спрятаться. Иногда за дверью были ветки, стучащие о железо. Иногда — нет веток. В такие дни Серафим сидел в углу, держась за шею. Он не молился — он ждал, пока что-то внутри него скажет, что все в порядке. Ничего не говорило.

«Сегодня я понял, что голос в моей голове звучит не моим голосом.

Он другой.

Он слишком уверен.

Слишком спокоен.

Иногда я думаю: а вдруг это и есть я,

а я — просто оболочка,

оставшаяся переждать бурю».

Он снова записал. Записи были якорем. Пока он писал — он был. На четвёртый день без сна у него начались видения. Крыша бункера отрывалась, и над ним — небо, темное, как смоляное зеркало. В нём — свет. Свет, от которого тянуло рвотой и слезами. И голос, который звучал, как шёпот внутри уха.

«Серафим…

ты идёшь слишком медленно».

Он очнулся — в плаще, босиком, посреди коридора. Никто не спросил. Никому не было дела. Все носили своих демонов, как шрамы. На пятый день он сказал: — Мне нужно выйти. — Ты же не разведчик, — бросила женщина, чья кожа была покрыта язвами. Он молча надел плащ, забрал свой блокнот и фонарь. Он знал: если останется, то сгниет вместе с этим железом. А если уйдёт — может быть, услышит ответ. Только он не знал — на какой вопрос.

***

Он шёл. Не зная точно — зачем, не понимая — куда. Просто шёл, будто внутри него запустилась какая-то программа, написанная не им. Порывы ветра обрывали капюшон, швыряли его ткань в лицо, а свет фонаря выхватывал из мрака изогнутые очертания разрушенного мира: проваленные крыши, полуобгоревшие деревья, дорожные знаки, слипшиеся от ржавчины, будто молча догнивающие таблички из прошлого. Где-то неподалёку скрипела арматура, шуршал пепел. В этом звуке было что-то человеческое — что-то живое. Серафим шёл уже третий день. Он почти не спал. Иногда останавливался, прислонялся к стенам покосившихся зданий и засыпал на двадцать, тридцать минут. Во сне видел свет. И голос. Тот самый, что приходил к нему в бункере. Он звал не по имени — просто звал. Как зовёт костёр в поле, если ты давно мёрзнешь. Он не знал, куда идти. Но ноги находили путь. И дорога под ногами — будто шла вместе с ним. На четвёртый день он вышел к старой заправке. Табличка с ценами висела криво. Последняя цифра: «186.9». Он усмехнулся — абсурд уже стал частью ландшафта. Внутри заправки было пусто. На стенах — граффити, на полу — чьи-то старые ботинки. Пахло жиром, пылью, трупами прошлого. Он взял пару консервов с полки, пробормотал: «извините» — и вышел. Даже через годы ему всё ещё было неловко брать без спроса. Он нашёл приют под бетонным мостом. Развёл крошечный огонь. Мелкие обломки пластика горели плохо, коптили. Но давали тепло. Он ел фасоль прямо из банки, обжигая язык. И вдруг услышал — звук. Шорох. Где-то за спиной. Он напрягся. Сжал в руке ржавую арматуру. — Кто здесь? — голос хриплый, уставший, как будто давно не принадлежал живому. Из тени вышла она. Девочка. Лет десяти, может одиннадцати. В куртке на два размера больше. Лицо испачкано, но глаза — такие ясные, что он отшатнулся. Она смотрела на него так, как никто не смотрел уже много лет — не с опаской, не с голодом, а с интересом. — Привет, — сказала она просто. — Ты одна? — А ты? Он кивнул. — Сколько ты за мной шла? — С вечера. Ты громко шёл. У тебя фонарь пищит. Он не знал, что сказать. В голове крутились все мысли сразу: «может быть ловушка», «дети — опасны», «это галлюцинация», «куда делись её родители», «что мне с ней делать». Но рот произнёс другое: — Хочешь поесть? Она села рядом. Была тишина, только потрескивал пластик в огне. Он передал ей банку. Девочка ела осторожно, глядя на него краем глаза. Потом, вдруг, спросила: — У тебя есть имя? Он ответил после долгой паузы: — Серафим. — Красивое. — У тебя? — Ая. Имя прозвучало как крик птицы. Лёгкое, нечеловеческое. Он сразу понял — она его выдумала. Или забыла настоящее. Он не стал спрашивать. Они шли вместе дальше. На следующее утро он проснулся первым. Ая спала, свернувшись калачиком, подложив под голову свой рюкзак, который, кажется, был пуст. Он смотрел на неё и чувствовал: теперь он не один. Это не приносило радости. Это приносило вес. Ответственность. Но и странный, горький смысл. Он знал: она не просто ребёнок. Она — маркер. Поворот. С тех пор всё начало меняться. Медленно. По чуть-чуть. Но необратимо.

***

Они шли. День за днём, километр за километром. Мир вокруг менялся медленно, как будто природа не хотела больше торопиться. Разрушенные кварталы постепенно сменялись равнинами, где трава пробивалась сквозь трещины асфальта. Там, где раньше были трассы — теперь змеились рваные линии пепла. Шли — и не говорили. Иногда — чуть-чуть. Про сны. Про запах дыма. Про то, почему небо больше не голубое. Иногда просто слушали друг друга — тишиной. Ночью Серафим разжигал огонь. Не потому что холодно — они уже привыкли к холоду. Просто, чтобы не быть в темноте. Свет огня делал Аю настоящей. В нём она смеялась. Иногда спрашивала странные вещи. — А ты думаешь, кто-нибудь нас ищет? — Вряд ли. — А если ищут, но мы всё время идём в другую сторону? Иногда он ловил себя на мысли, что голос её — совсем не детский. Не по тембру. По тону. По глубине. Словно она прожила больше, чем можно прожить. Однажды они нашли старый дом у трассы. Разбитые окна были заколочены изнутри. Кто-то пытался пережить в нём бурю. Остатки консервов, старая газовая лампа. Они остались там на ночь. Ая укрылась в кресле под пледом. Серафим сидел у двери, сжимая в руке железный лом. И всё было — почти нормально. Наутро он проснулся первым. Был ранний рассвет, блеклый, меловой. Всё вокруг казалось не вполне настоящим — как в плохом сне. Он потянулся, встал, подошёл к креслу. Ая спала. Тихо, свернувшись клубком, как всегда. Он улыбнулся. Присел рядом. Закрыл глаза — ненадолго. Ему всё снилось: их путь, их огонь, её смех. И вдруг — звук. Треск. Скрежет. Будто что-то проходило за стеной. Он вскочил. Сердце забилось гулко. Подошёл к окну — там никого. К двери — пусто. Только ветер. Повер нулся обратно — а кресло было пустым. Он моргнул. Протёр глаза. Подбежал. Наклонился. — Ая? Тишина. Он бросился к остальным комнатам. Обошёл дом. Заглянул в кладовку, в разбитую ванную. — Ая?! И только потом — понял. Понял вдруг всей кожей, каждой клеткой, что-то важное. Он достал из рюкзака банку консервов. Вторую. Отдал ей — несколько дней назад. Но банка была… на месте. Запечатанная. Нетронутая. Он сел на пол. Вдруг стало холодно, будто из дома вытекло тепло. Шум вернулся — теперь он лился отовсюду. Сквозь стены, из-под пола. Шум не города — шум пустоты. Электрический, чужой. Он зажал уши. Закрыл глаза. И увидел. Ничего. Никогда не было девочки. Не было слов. Не было смеха. Всё — в его голове. Проекция. Иллюзия, собранная из осколков памяти и надежды. Потому что в зоне, через которую он шёл, воздух был пропитан старым излучением. Невидимым, тонким, таким, что разум начинал строить себе собеседников, лишь бы не остаться одному. Он слышал о таком. Но никогда не думал, что это случится с ним. И тут — где-то внутри, в том месте, где должно быть сердце — раздался голос.

"Серафим."

Он замер.

"Ты готов?"

Он не ответил. Только встал. Взял рюкзак. Закрыл за собой дверь. Шёл — долго. До тех пор, пока солнце не исчезло за горизонтом. И когда оста новился — уже не было ничего. Ни страха, ни боли. Только пустота.

***

Он шёл. Шёл, потому что стоять было страшно. Потому что остановка — это всегда тишина. А тишина теперь звучала слишком громко. Окружающий мир — не мир, а его отголосок. Окно в то, что было. Здания стояли, как старые люди, изогнутые временем. Их остовы торчали из земли, как кости, давно забытые под толщей щебня. Бетон облез, железо проржавело до рыжего безумия. Балконы, словно чёрствые губы, открывались на пустоту, в которой никто больше не дышал. Асфальт под ногами был треснувшим кожей великана, что уснул навеки. Сквозь эти трещины росла трава — бледная, как будто сама не верила в своё право жить. Её стебли были тонкие, ломкие. Иногда — покрытые пятнами, будто радиация оставила автограф. Серафим шёл мимо детской площадки, где от качелей остались только цепи. Они слегка покачивались на ветру, звенели. Он не смотрел на них. Ускорил шаг. Он проходил мимо кафе, у которого на выцветшей вывеске можно было про честь лишь три буквы: "каф". Внутри всё было покрыто толстым слоем пыли. Столы, стулья, витрина. Казалось, если сдуть эту пыль, можно будет увидеть отражение прошлой жизни. Но он не стал заходить. Не хотел рисковать: вдруг вспомнит запах кофе. Небо оставалось мутным. Цвета были тусклые, приглушённые, будто мир за был, как быть настоящим. Где-то вдали виднелась антенна — чёрная, переко шенная. Ни одной птицы. Ни одного насекомого. Даже ветер — казался выдохом выгоревшего бога. Серафим всё чаще ловил себя на том, что разговаривает вслух. Сначала — с собой. Потом — с Аей. Потом — с пустотой. Не потому что верил, что кто-то слышит. А потому что тишина внутри стала опасной. Он спал у стены полуразрушенного торгового центра. Подложил под голову рюкзак. Прижимался к бетону, как к родному. Засыпал в обнимку с ломом, словно с телом — не оружием. Во сне слышал голоса. Обрывки песен. Кто-то звал его по имени. То нежно, то холодно. Просыпался — и понимал, что это всё зона. Что он всё ещё не дошёл. Не вы брался. Что реальность — размылась. Иногда он видел следы. Маленькие, цепкие, как от детских ног. Но каждый раз, когда следы уводили его куда-то — в переулок, под мост, в парк — он останавливался. И не шёл дальше. Он знал: это не следы. Это ловушки его собственного мозга. Однажды он увидел вдалеке девушку. Сначала подумал, что это она. Но фигура стояла слишком неподвижно. И он не стал приближаться. Просто шёл дальше. Сомкнул веки — и открыл их только тогда, когда здание исчезло из виду. Он не знал, сколько времени прошло. Дни и ночи перемешались, как мозаика без клея. Иногда казалось, что он идёт уже целую жизнь. Но идти — было проще, чем стоять. Стоя, он начинал слышать, как что-то дышит под землёй. Словно город всё ещё жив. Но не так, как прежде.

***

Он перестал считать дни. Не потому что их стало слишком много, а потому что они стали одинаковыми. Утро, похожее на вечер. Вечер, как утро. Небо — серое, как дно консервной банки. Солнце — если и показывалось, то негрея, а просто выжигая всё лишнее. Он шёл. Иногда падал. Иногда просто ложился на землю посреди улицы и смотрел вверх. Ни звёзд, ни облаков. Только тонкая пелена пыли и пепла, висящая над всем, как вуаль над лицом покойника. Город вокруг был как сон после болезни — знакомый, но неузнаваемый. Один и тот же переулок он, казалось, проходил несколько раз. Магазин с выбитым стеклом, внутри которого лежала кукла без головы. Вывеска с облупленными буквами, в которой угадывалось слово «лекарства». Кафе, двери которого стучали от ветра, будто кто-то пытался выйти. И звук. Странный, низкий, гудящий, как будто город всё ещё разговаривал, но только с самим собой. Серафим перестал верить глазам. Однажды он увидел старика — тот сидел у фонтана и ел яблоко. Серафим пошёл к нему, но старик исчез, распался на части, как дым. В другой раз — стая птиц. Они взмыли в небо, громко каркая, — он успел поду мать: значит, хоть кто-то жив. Но в следующий миг всё исчезло, и он понял — это просто ветер сорвал куски плёнки с разбитого окна. Он говорил с Аей. Шептал ей что-то, когда засыпал. Смеялся вслух, как будто она идёт рядом и рассказывает свои бесконечные истории о домах, в которых никогда не была. Иногда он слышал, как она смеётся. Иногда — как плачет. Иногда — как зовёт его. Но каждый раз, когда он оборачивался, сзади было только пусто. Серафим находит зеркальную витрину. Его отражение — чужое. Глаза потухли. Щёки ввалились. Бледность лица почти болезненная. Он пытается улыбнуться — и лицо не поддаётся. Он бьёт витрину. Осколки летят в стороны, но боли нет. Рука просто остаётся висеть в воздухе, как будто она — не его. Он идёт дальше. Мимо разрушенного театра, стены которого покрыты лозами, проросшими из пола. Мимо автобусной остановки, на которой сидит женщина в платье цвета крови — но стоит ему моргнуть, и там уже никого нет. Серафим начинает записывать. На клочках бумаги, на обломках мебели, на стенах. Рисует круги. Чертит линии. Пишет фразы вроде "я всё ещё тут", "она знала", "город дышит". Он даже не знает, что это значит. Но продолжает. Он перестаёт есть. Теряет счёт времени. Он начинает слышать голос в голове. Голос не Аи. Голос, который звучит ровно, как стекло, царапающее металл. Он говорит:

"Ты ближе, чем думаешь. Дальше, чем можешь вынести."

Серафим смеётся. По-настоящему. Смеётся до слёз. Смеётся так, как смеются те, кто уже не верит, что проснутся. Он засыпает в старом кинотеатре. На сцене — обгорелый экран, где некогда шли фильмы. Сейчас — только темнота и пыль. Во сне он видит город, полный людей. Свет. Голоса. Аю — живую, тёплую. Она улыбается. Она зовёт его по имени. Он идёт к ней. Рука — тянется. Но город рушится. Ая растворяется, и голос становится металлическим.

"Дальше, чем можешь вынести."

***

Он открыл глаза. Сначала — только потолок. Ровный, бетонный, с прожилками трещин, в кото рых застряли мёртвые мухи. Он пытался моргнуть, но веко будто приклеилось к глазу. Лишь с усилием, с влажным щелчком удалось освободить его. В нос ударил запах плесени и гари. Этот запах был не из снов. Он приподнялся — и тут же согнулся, задыхаясь от боли. Рёбра ныли, как будто кто-то сжимал их изнутри. Плечо стреляло тупой болью, будто оно вовсе не его. Горло пересохло так, что при глотке возник вкус крови. Он огляделся. Он был в чём-то вроде бетонной коробки. Крыша — низкая, в углу валялись обломки полки. Куски стекла. Ветошь. Никаких окон. Один лаз, похожий на провал в стене, откуда доносился равномерный гул — будто город задыхался за этой бетонной маской. Или говорил с собой. Он тронул пол. Шершавый, влажный. Под пальцами — холод. Камень. Пыль. Настоящее. И тогда он понял: он здесь. Не во сне. Не в той вязкой черноте, что жевала его сознание последние дни — или недели. Он жив. Измождён, оглушён, истощён. Но жив. Он попытался вспомнить — как оказался здесь? Память была рваной плёнкой. Он помнил... да, он шёл. Один. После того как Ая исчезла. После того как он узнал, что никогда её и не было. Боль от этого знания всё ещё сидела под кожей. Не как укол — как постоянный фон, как низкий гул, как дрожь воздуха перед землетрясением. Он не знал, сколько пробыл без сознания. Должно быть, его свалило — может, от обезвоживания, может, от облучения. А может, психика просто устала и выключила свет. Он сел, медленно. Каждое движение отзывалось в теле, как будто внутри всё было залито свинцом. Где-то в груди билось сердце — упрямо, глухо. Жив. Он посмотрел на свои руки — костлявые, грязные, в трещинах и пепле. На запястье — алые полоски, где он, должно быть, бессознательно царапал себя, проверяя: я есть? я здесь? Он не знал, сколько ещё выдержит. Но теперь, по крайней мере, знал — он снова в теле. А тело — значит выбор. Тело — значит дорога. Он встал, шатаясь. Подошёл к выходу — если это можно было так назвать — и положил ладонь на бетон. Стена была холодной. Настоящей. Подушечка пальца ощутила шероховатость и влагу. Он зажмурился и прислонился лбом к поверхности. Глубоко вдохнул. Запах плесени. Камня. Металла.

Боже, как же хорошо пахнет реальность.

Примечания: