Свист плетки, приглушенный стон.
В маленькой комнатушке темно. Только свечной огарок, в котором едва теплится пламя, освещает статуэтку Девы Марии. Богородица разводит руки, словно хочет обнять. В ее кротких голубых глазах — любовь и сострадание.
И снова свистнула плетка. Спину обожгло болью.
А у беды отца Клода глаза черные. Но сияет в их глубине чистый и яркий свет, будто само солнце освещает все изнутри. В них нет и следа кротости, зато бьет через край живая жизнь.
Еще удар. Опять боль.
Та же живая жизнь билась внутри у отца Клода, сколько он себя помнил. И сколько себя помнил, вынужден был это в себе хоронить. Негоже священнику быть обуреваемым страстями. Негоже дворянину древней, но обнищавшей фамилии влачить жалкое существование. Если уж не вышло сохранить состояние у семьи Фролло, то во что бы то ни стало нужно было сохранить лицо. Где как не в церкви сделает достойную карьеру нищий, но гордый аристократ? Так рассуждали родители, отдавая живого и подвижного мальчугана в иезуитский коллегиум. Там его учили двигаться степенно, говорить тихо и медленно, чураться женщин, пороков и поглощать новые знания.
Кровь тонкими струйками стекает по спине, неприятно щекоча кожу.
Клод Фролло был отменным учеником, и быстро усваивал уроки. Пусть и вбивались они, порой, слишком больно. Единственной страстью которую ему дозволяли, оставалась наука. Сначала он изучил богословие, латынь и итальянский с испанским, потом — труды античных философов, патристику, схоластику, риторику и логику, математику, астрономию… За что бы ни брался, все у него выходило блестяще. Словно та живая жизнь, которую в нем старательно убивали, спряталась за ученическими успехами и прилежанием. К семнадцати годам Клод стал подающим надежды молодым священником. Сам кардинал де Бональд* принял в судьбе юноши живейшее участие, и хлопотал об его принятии в Папский Григорианский университет, но тут случилась беда.
Клод получил известие, что его родители тяжело заболели. Бог знает, как в деревушку Креси-ла Шапель вдруг пробралась чума, но когда он добрался до родной усадьбы, то нашел там лишь тела родителей, несколько заболевших слуг да младшего братца в колыбели. К счастью, тот был вполне здоров и даже бодр. Клод забрал его себе, а вместо университета в Риме оказался священником в Нотр Дам де Пари, чтобы иметь возможность заботиться о братце. То немногое, что удалось получить в наследство, покрыло лишь отправку Жеана в дальнюю деревеньку к проверенной кормилице. В остальном надеяться приходилось только на требы да помощь парижской епархии.
Спина онемела от боли, покрывшись свежими рубцами. Священник распростерся на полу, шепча молитву. Но облегчения не приходило.
Придавленный заботами, увлекшийся наукой, отец Клод и вовсе не вспоминал о мирских соблазнах. Он презирал тех священников, которые заводили себе метресс, мешались в политику или обирали прихожан. За каких-то пару лет его безупречное поведение стало притчей во языцех среди местного духовенства. Одни посмеивались, другие побаивались, но большинство священников его просто сторонилось. Однако и это не трогало отца Клода. Годы шли, и забот у него прибавлялось. Лет двадцати от роду он неожиданно для себя стал приемным отцом.
В яслях для подкидышей кто-то оставил уродливого младенца. Крупный нос, подковообразный рот, крохотный левый глаз и огромная бородавка, нависшая над правым, едва ли позволяли узнать в ребенке человеческое дитя. В довершение всех бед, несчастный был горбат. Местные кумушки сочли его едва ли не за дьяволенка, и неизвестно, чем бы все обернулось для ребенка, не вмешайся Клод в его судьбу.
Ему пришлось усыновить мальца. Священник его окрестил, дав имя Квазимодо. Тогда же он забрал из деревни и подрощенного Жеана. Эти двое вместе росли, вместе шалили, вместе постигали грамоту и шатались по узким парижским улочкам. Две противоположности: белокурый ангел и рыжий демон. Жеан всегда был заводилой, а Квазимодо — его верным помощником. И никто из местных хулиганов не отваживался задирать младшего Фролло, вед иначе приходилось познакомиться с крепкими кулаками уродца.
Едва горбуну минуло четырнадцать, как его пристроили в Соборе звонарем. Сильный и ловкий, тот быстро освоился со своими обязанностями. Не было во всем Париже человека более подходящего для этой роли, чем Квазимодо. Правда, колокола принесли горбуну еще одно горе: от их гула он быстро оглох. Но сам Квазимодо отнесся к этому философски: когда твое тело — собрание уродств, не все ли равно, что их станет чуть больше? В свободное время он по-прежнему шатался с Жеаном по улочкам.
Фролло-младший стал студентом. Но наука книжная не шла ему впрок. Куда охотнее он постигал науку страсти и возлияний в местных кабаках. Не раз и не два Клод отчитывал их обоих, грозя оставить брата без денег. Тот каялся, вздыхал, обещал исправиться и при первой же возможности кутил вновь. И Квазимодо, конечно, совсем никак не мог его образумить. Все, что ему оставалось, лишь приглядывать за непутевым другом.
…и не придет. Не будет ему облегчения. Сказано в Евангелие: «А кто отречется от Меня пред людьми, отрекусь от того и Я пред Отцем Моим Небесным и в последний день скажу ему: «Я не знаю тебя!»
И он отрекся. Не перед людьми, нет! Перед самим собой отрекся, когда позволил. Когда допустил, что черные глаза земной женщины стали для него дороже веры в Деву небесную. Он сотворил себе кумира и рад был ему поклоняться. Безумец! С тех самых пор не искал он ни служения, ни спасения!
Бог отвернулся от паршивой овцы. И это было справедливо. А всему виной та проклятая живая жизнь, которую отец Клод так в себе и не убил.
Точнее, ему показалось, что она умерла в нем сама. В тот момент, когда он узнал о смерти Жеана и Квазимодо на демонстрации против Центрального комитета 22 марта 1871 года. Бог знает, как эти двое там оказались. Скорее всего, случайно. Но оба получили по пуле. Это был страшный удар, от которого, ему казалось, больше не оправиться. Похоронив своих мальчиков, он впал в уныние. Ничто его отныне больше не интересовало. Хуже всего, что Клод потерял силы к служению. Все кругом напоминало ему в Париже о воспитанниках. И потому, собрав кое-как волю в кулак, попросил дать ему приход в какой-нибудь отдаленной деревушке.
И Клоду Фролло пошли навстречу. Полгода спустя он оказался в деревушке Шеврез, недалеко от Парижа. Она была живописнейшим уголком. С одной стороны к ней прилегали поля и прекрасная дубовая роща — остатки старинного парка. С другой — неподалеку протекала узкая, но глубокая быстрая речка. Церквушка была древней, но очень уютной. А на окраине деревни Клоду отвели и небольшой домик. Он стал жить уединенно и тихо. Из соседей была лишь благочестивая вдова — белошвейка Пакетта Шатофлери. Она вышивала прекрасные работы, которые пользовались спросом у всех окрестных кумушек. Имела даже парижских клиентов, которые время от времени заглядывали к ней, чтобы сделать заказ. У Пакетты дочь шестнадцати лет от роду и ворох сплетен за спиной.
Конечно, добрые люди тут же нашептали новому священнику, что в свое время его соседка была непутевой, чуть не сбежала с каким-то бродягой, и лишь вмешательство ее отца заставило того жениться и осесть на месте. Что был тот бродяга худ, черняв и несколько странен. Скорее всего цыган или андалузец. Что был неплохим кузнецом, и умер однажды от грудной жабы.
Но Клод прекрасно видел, что Пакетта жила вполне достойно, и лишь посмеивался, припоминая присказку о том, что когда Павел говорил о Петре, куда больше рассказал о себе. Саму вдову, как, впрочем и ее дочь Готон (та, по уверениям местных, куда охотнее откликалась на прозвище, данное ей отцом — Эсмеральда) он видел нечасто, да и то лишь мельком. Священник не обращал на них никакого внимания до того рокового дня, как обнаружил, что больше не будет принадлежать ни себе, ни Богу.
Грубый подрясник, надетый с усилием, тут же прилип к израненной спине и нещадно саднил. Но эта боль — и вовсе ничто с тем жгучим чувством, которое он испытывал, вспоминая…
Сен-Жан был праздником, крайне почитаемым в народе. Из тех, чья история теряется еще в древнем язычестве, и лишь для благопристойности носит христианское название. Церковь смотрит на такое сквозь пальцы: раз нельзя запретить, то можно сделать своим. Но на деле разгульный праздник, кроме, пожалуй, утренней службы, ничего общего с христианством не имел. Люди пели песни, жгли костры, танцевали и прыгали через огонь.
Отцу Клоду эти языческие празднества никогда не нравились. Еще большее отвращение он начал испытывать к подобным праздникам после смерти Жеана и Квазимодо. Слишком шумно, слишком бестолково… И если в Париже Сен Жан отмечался еще пристойно, то в окрестных деревушках это были настоящие разгул и буйство. Вот и тот его первый Сен Жан в Шеврез не был исключением. Отслужив с утра в церквушке, он удалился к себе, надеясь заняться, наконец, трудами Августина Святого но и этого ему не удалось. Шум и гвалт на деревенских улочках беспрестанно отвлекали, не давая сосредоточиться.
Тщетно отец Клод закрывал ставни и зажимал уши руками. Проклятый шум все равно проникал в его разум, отвлекая от философских трудов. В конце-концов, раздосадованный и раздраженный, священник отложил книги, запер домик и отправился бродить по окрестностям в надежде побыть в тишине, подальше от людей. Для этого ему пришлось забраться довольно далеко от деревни. Лишь в дубовой роще он оказался в блаженной тишине. Здесь не было слышно гвалта, в который сливались музыка, песни и пьяные крики. Лишь древние дубы, сквозь кроны которых едва-едва пробивалось июньское горячее солнце, да тихий шелест ветерка в листьях. Молчали даже вездесущие птицы.
Отец Клод расстегнул ворот сутаны, отер лоб и отдышался. Он был еще далеко не стар: ему не исполнилось и тридцати шести, хоть лицо уже и бороздили морщины, а черные волосы от перенесенного горя начали до времени седеть. Он не был немощен: во всей его рослой, поджарой и широкоплечей фигуре угадывалась недюжинная сила. Он не утратил воли к жизни — в живых и беглых черных глазах бились мысль и жажда познания. Но как черви точат корни еще могучего дерева, так и силы отца Клода были подточены потерей. Схоронив своих воспитанников, он потерял ориентир. Служение, религия, Собор — все это было для него необходимостью. Сначала, чтобы поправить дела родителей, затем- чтобы поставить брата на ноги. Наука была ему отдушиной, но разве нельзя заниматься наукой, не нося сутаны? А теперь все потеряло смысл.
Клод огляделся и заметил в стороне старую заброшенную лачужку. Вблизи она оказалась еще более жалкой, чем виделось издалека: стены наполовину ушли в землю, солома на крыше кое-где подгнила. Зато ее, кажется уж давно никто не посещал. Священник вошел внутрь. В полумраке, кое-где разбавленном пятнами солнечного света, он различил очаг, грубый стол с огарком свечи, лавку, старый настил, служивший когда-то кроватью. Скудная обстановка, мало пригодная для обитания. Но зато тихо, прохладно и так умиротворяюще! Он жалел, что не догадался взять с собой книгу. Здесь было бы очень удобно разбирать Августина.
Клод сел за стол и подпер голову рукой. Раздражение покинуло его, оставив после себя лишь усталость. Дубы мерно шелестели где-то над крышей, за печкой шуршала мышь… Священника сморил глубокий сон. Проснулся он несколько часов спустя, бодрым и отдохнувшим. Вокруг царила кромешная тьма: кажется, наступил вечер. Клод протер глаза и ощупью направился к выходу.
Оказавшись снаружи, понял, что догадка его верна. В роще стремительно сгущались сумерки, а между деревьев видны были отблески заката. Клод зашагал на просвет, надеясь выйти в поля. Но вместо этого оказался на берегу реки. Красное зарево, которое он принял за закат, оказалось отблесками большого костра. Вокруг него кружком сидели деревенские девушки в венках и рубашках.
Клод замер в тени дубов, опасаясь быть замеченным. Он хотел потихоньку удалиться, но тут одна из девушек поднялась. В руках у нее был тамбурин. Она пошла прямо к укрытию, где прятался Клод, и тот даже отпрянул, но девушка встала на полпути, встряхнула тамбурином и начала танцевать.
Невысокая, грациозная и гибкая, словно змея, в свете костра она казалась созданием неземным. Ее маленькие белые ножки, обнаженные до колена, были едва различимы — настолько быстро они двигались. Изящные руки следовали в такт, выбивая мелодичные трели из тамбурина. Огромные темные глаза сияли, словно две звезды, а в черных волосах то и дело вспыхивали золотистые искорки.
Клод словно прирос к месту. Он глядел на ее танец, будто завороженный. Неужто это и впрямь — неземное создание? Эльф, лесной дух, фея, языческое божество? Он не знал, да и не хотел знать. Все, чего желал сейчас Клод — чтобы этот танец не кончался. В его душе вдруг поднялось что-то смутное, доселе неведомое, чему он и сам, при всей его начитанности, никак не смог бы дать названия. Изумленный, очарованный, опьяненный, Клод дал себе волю глядеть на волшебный танец.
Девушка вдруг легонько подскочила и обернулась вокруг себя в воздухе. От этого движения ее венок слетел с головы и упал прямо к ногам священника. Она же грациозно опустилась на землю, чуть отдышалась и запела на чужом языке. Кажется, это был испанский, по крайней мере, Клод прекрасно разбирал слова, правда, их смысл доходил до его одурманенного разума с трудом.
«Сегодня, чтобы жить,
Я обманул любовь.
Она слезам не верит,
Но завтра повторить
Ты то не сможешь вновь:
Любовь не терпит лжи,
Ее лишь правдой мерят!»
Звонкий чистый голос был еще пленительнее пляски! Клод вдруг понял, что околдован этим неземным созданием, и нужно скорее бежать, пока не стало поздно. Но невозможно! Он чувствовал себя пригвожденным, словно бабочка булавкой. Ноги его леденели, голова пылала. Девушка тем временем закончила петь и теперь стояла, озираясь в поисках венка. Ее товарки молчали. Видимо, танец и песня тоже произвели на них неизгладимое впечатление.
Где-то вдалеке зазвучал благовест. Это немного отрезвило несчастного священника. Он сделал шаг в сторону, но тут его заметили. Девушка, наконец, нашла свой венок и бросилась к нему, чтобы тут же отпрянуть, увидев в тени высокую надменную фигуру.
- Отец Клод? — Удивилась она, подбирая у его ног венок.
Священник моргнул, прогоняя наваждение. Перед ним стояла не фея и не богиня, а просто Готон Шатофлери. Смущение, стыд, растерянность и восхищение вдруг превратились в злость. Да как эта девчонка посмела плясать языческие пляски в непотребном виде?!
— Святотатство! Кощунство! — Загремел его грозный голос, отчего испуганные девушки у костра враз сбились в стайку и вжали головы в плечи.
— Что? — Готон, казалось, нимало не испугалась ни его гневного вида, ни сердитого голоса.
— А может быть и колдовство?!
Не помня себя от гнева, священник выступил из своего укрытия. Готон попятилась.
— Что за языческие пляски у доброй христианки! Что за непотребный вид у честной девицы! Разве тому учат благовоспитанных девушек? — бушевал он, все наступая и наступая на притихшую девушку, которая все так же пятилась от него к реке.
Еще десятки обидных и злых слов роились у него в голове, и он было снова открыл рот, чтобы клеймить позором недостойное поведение, но тут случилось неожиданное.
Берег под ногами Готон закончился, она взмахнула руками, уцепилась за рукав отца Клода и оба они кубарем полетели в речку. Ледяная вода обожгла тело и выбила из груди воздух. Клод кое-как встал и распрямился. Вода у берега доходила ему до колен. Зло фыркнув, он уставился на Готон и потерял дар речи: мокрая рубашка облепила ее тугую грудь и тонкую талию, не скрывая теперь вообще ничего, в волосах запутались капельки воды, переливающиеся в свете костра огненными искорками, венок унесло, а глаза смотрели дерзко, зло и весело. Будто насмехалась оттуда, глядя на вымокшего священника, та живая жизнь, которую он так старательно в себе хоронил.
— Ого, святой отец, кажется река нас сегодня повенчала! — Громко рассмеялась Готон.
Клода словно кипятком ошпарило! С проклятиями и руганью он выскочил из воды и опрометью бросился прочь. Невольные зрители этой сцены молчали. Слишком боялись священника, чтобы так же дерзко смеяться.
Если смотреть на пламя свечи слишком долго, то станет больно. Но если смежить веки, то привидятся ему в красных сполохах черные глаза, сияющие словно звезды.