take this lonely heart (maybe i'm just not the man i was before)

Горячая работа
NC-17
В процессе
48
3
автор
_WinterBreak_ гамма
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написана 91 страница, 34 359 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
48 Нравится 48 Отзывы 7 В сборник

chapter VI

Настройки
Она всё ещё жила в том сгустке боли и напряжения, что подняла в ней встреча с Каталиной. Дыхание оставалось неровным, и высокий воротник нового платья будто бы душил её; Минджон бесконечно тянулась к нему руками, желая отвести в сторону, и останавливала себя в последний момент. Она обернулась. За мутным стеклом окон на землю пробивалось солнце, и вся спальня утопала в его рассветной дымке. Свеча на столике колебалась столь же сильно, сколь и она сама, будто в неровном дребезжании пламени выражалось её собственная робость; это было то редкое утро, когда она просыпалась, уже чувствуя себя разбитой, словно бы не спала вовсе, словно день предыдущий длился вечность и всё никак не хотел закончиться. Минджон с трудом переносила это ощущение. Она промокнула перо. Едва только начатый текст письма казался ей таким же пустым, как сам лист сероватой бумаги. Дорогой Джемин. Отец прочел мне твое письмо, и сейчас я уповаю на то, что ты не выступаешь против того. Я сама не могла писать тебе столь долго, потому что на этой пустой земле, как оказалось, нашлось место болезни. Но не тревожься — сегодня я чувствую себя в добром здравии, хоть и ощущаю еще некоторую слабость. Меня тревожат твои слова о положении нашей Родины. Она перечитывала эти строки снова и снова, до тех пор, пока не заметила, что с пера вот-вот сорвется капля. Минджон ломанным движением отвела руку в сторону и капля чёрной кляксой упала на стол. Она подозвала служанку. Отодвинула лист в сторону, давая прислуге стереть следы её глубокой задумчивости; казалось, та тянула всё её тело на дно глубочайшего озера. Минджон вновь глянула на письмо; и её вдруг сковало сильнейшее отвращение, тошнота, как если бы она отравилась плохим вином; здесь было плохо всё. Каждое слово выдавало в ней безразличие и равнодушие, и что-то в груди билось — надрывно, наказывая ей свой собственный ритм, в протесте, в несогласии, ей не всё равно. Это была правда, но она едва могла выйти наружу. В эту минуту Минджон беспокоила только она. Ей было трудно признаться себе в этом и куда труднее осознать, что делать дальше. Каталина поселилась в её голове, как болезнь, как проказа, что невозможно вытравить никакими снадобьями; словно жар, мутящий рассудок, захватывающий каждую клеточку её тела. Что-то надрывалось в ней всякий раз, как она вспоминала их встречу в глухом, темном коридоре, и восторг от мысли, что они обитают столь близко, сдавливало до хрипоты чувство горькой обиды. Она не смогла бы заговорить с ней сама, даже если бы ей хватило на то смелости, и это беспомощное ожидание, пропитанное насквозь бессмысленной, глупой надеждой — рушило порядок её мыслей и сон. Это угнетало её хуже толстых, холодных стен Алькасара, и лучше них напоминало о том, где она оказалась. Ей не к кому было пойти; не у кого спросить совета, и Минджон готова была поклясться, что ещё никогда не чувствовала такого всепоглощающего одиночества; что Каталина заставила её чувствовать себя столь одинокой, ничего не сделав, что это пугало и злило её до исступления, и ей хотелось броситься ей в ноги и разрыдаться столь же сильно, сколь ударить себя по лицу и выбросить из своей головы всю эту глупость. Она почти ненавидела то, что эта встреча сделала с ней, и не могла поверить, сколь легко и просто всё в её мире рухнуло в одночасье, стоило Каталине заговорить с ней всего раз. Минджон отложила перо, решив вернуться к письму позже, когда ураган её мыслей осядет на земле пыльным ковром. Сердце неровно билось в груди; она откинулась на спинку кресла и прикрыла глаза. Это было глупо. Она продолжала повторять себе это, словно это простое слово могло вернуть ей привычную рассудочность, словно если она осудит себя первой — это спасёт её от грядущих напастей. Ещё никогда не сталкивалась она с таким показным равнодушием, и эта мысль была больнее всех прочих. Скрипнула дверь. Минджон нехотя открыла глаза, и что-то в её груди упало ещё до того, как в покоях успели прозвучать первые слова. Ей пора идти к отцу. Но больше всего на свете она хотела упасть в кровать и притвориться больной. Пришла бы она снова её проведать? Минджон хотела проверить это настолько же сильно, насколько не желала знать ответа на этот вопрос. Она открыла глаза и глянула в зеркало. Нин стояла в дверях за её спиной, сложив перед собой руки. Её взгляд показался Минджон почти испуганным. — Что-то не так, Нин-а? Отражение дернулось и склонилось в поклоне. — Нет, Ваша Милость. — Отчего у тебя такой вид? — Какой вид, Ваша Милость? — Ты молчалива. Ниннин опустила взгляд. Она прикусила губу и нахмурилась. — Мне показалось, Вы не спали этой ночью, Ваша Милость, — наконец произнесла она, тихо и осторожно. Минджон коротко и безрадостно усмехнулась. — Мне тоже так показалось. Она встала, оттолкнув кресло; платье шелестнуло о пол, и воротник снова впился в шею. Минджон подняла руку, словно бы собираясь расправить складку, но опустила её, как и прежде. — Нам пора, — устало сказала она. Минджон глянула в зеркало, проведя рукой по ткани нового платья. Но отражение не подчинялось, и ей вдруг почудилось, будто смотрит на неё вовсе не она сама, а кто-то чужой; словно оно принадлежало иной женщине, которая только примеряла на себя её лицо. Платье сидело безупречно — она не была уверена, что ей когда-либо доводилось носить нечто столь совершенное, столь складно смотрящееся на теле; но её не покидало ощущение, что это была не она. Словно тёмная ткань из тонкого бархата, и строгая линия плеч, и этот высокий черный воротник, похожий на вуаль и обрамляющий шею, как тяжелая рама вокруг портрета — были чьей-то чужой кожей, которую она зачем-то натянула на себя. И всё же; чем дольше Минджон всматривалась в собственное отражение, тем беспокойнее делалось её сердце; платье прикрывало всё, от чего она в прежние недели ощущала неловкость и почти стыд, но не было способно оно скрыть до конца ту обнаженность души, что преследовала её последние дни. Словно бы мир встал вверх дном и заодно вывернул её наизнанку.              

---

       Широкие окна мастерской были прикрыты плотными шторами, отделяющими комнату от слепящего мадридского полдня; лишь сверху, из узких проёмов под потолком лился рассеянный свет. Свечи неровно мерцали по углам. В этих бликах краски на палитре отца казались живыми — густые, как расплавленное стекло; белила, киноварь, ультрамарин, тёмная умбра… На длинном столе, заваленном грязными рваными тряпками, запачканными в масле, стояли коробочки с порошками, склянки с льняным маслом, разбросаны кисти. Запах масла и венецианского терпентина был едким и сладковатым одновременно; он въедался в кожу и волосы. Минджон подошла к одному из незашторенных окон, чтобы забрать склянки с густым, настоявшимся маслом; на самом дне, словно осадок, бывший у хорошего вина, плескался свинец белил. Она делала это не единожды, но всякий раз её охватывало почти детское волнение, словно ей доверили нечто исключительной важности; конечно, так оно и было!.. Её захватывал неподдельный ужас всякий раз, как она прикасалась к ультрамарину; Минджон полагала, что главной и единственной ошибкой отца в его напутствии было сказать ей, сколь высока цена на сей редкий пигмент, привозившийся к ним морем из далёкой Цинской империи, и сколь трудно изыскать его здесь при всех их средствах. Она не имела права обронить ни грамма этого порошка зря. Но руки помнили и действовали сами, будто бы отдельно от неё; с тех пор, как она больше не боялась их замарать, всё это стало столь привычным, как если бы она занималась вышивкой, подобно другим дамам; стоило ли говорить о том, что столь исключительное занятие, как приготовление красок, занимало и интересовало её куда больше, чем всё прочее, что мог предложить ей обычай. Отец работал уверенно и живо. На мольберте в дальнем конце комнаты, скрытом от палящего солнца, возвышался почти законченный конный портрет Филиппа II; его сдержанный профиль, серое лицо с узкими губами и упрямым подбородком смотрело на них свысока; закованное в дорогой доспех тело, покоящееся на темной лошади, само казалось отлитым из стали. Отец сидел на низкой скамеечке, работая маленькой кистью — Минджон видела, какой твёрдой была его рука, когда он уточнял тени на налокотнике доспеха. — Нужны ли тебе ещё белила, отец? — тихо спросила Минджон, закончив смесь. — Хочешь, чтобы они погубили прекрасную глубину моей falzailo? — усмехнулся он, не глядя на неё, и Минджон улыбнулась про себя. — Белила — яд живописи, lieverd, и могут быть вводимы лишь в светах. Раз они нарушат прозрачность, золотистость тона и теплоту твоих теней — твоя живопись не будет больше легка, но сделается тяжелой и серой. Минджон молча внимала; она всё же подготовила эту белоснежную, как чистейший снег в горах, краску; прекрасно полагая, что после отец непременно прибегнет к ней, оканчивая портрет. Он продолжил, а она не смела и не хотела его прерывать; самым большим наслаждением своей жизни она считала возможность внимать его мудрости и знаниям, будучи не обремененной тем тягостным бременем, которое преследует всякого живописца, возжелавшего быть великим. — Тени нужно писать легко, избегая вводить в них даже ничтожное количество белил, — продолжал он, склонившись над доспехом. — Совершенно иначе дело обстоит по отношению к светам. Тут уж краски могут наноситься корпусно, насколько это нужно, но необходимо, однако, сохранять тона чистыми. — Как же это удается, отец? — всё же сказала Минджон, отойдя к окну. Она вернула склянки с маслом на их место. По пути подобрала мастихин, чтобы как следует перемешать полученную смесь. Масло, настоенное таким образом на солнце, получалось невообразимо густым и липким; ей думалось, что именно благодаря этому секрету её отцу удавалось выполнять всякий заказ столь быстро и не заботясь о спешке; краска высыхала в невообразимые сроки. — Всё просто, lieverd, — ответил он, и Минджон слышала в его тоне ту умудренную опытом улыбку, как если бы он разговаривал с сущим младенцем. — Это достигается наложением каждого тона на свое место, один возле другого, так, чтобы легким движением кисти можно было стушевать их, не тревожа, однако же, самих красок. По такой живописи можно пройти затем решительными, заключительными ударами, которые так характерны для больших мастеров. Она закончила свою часть работы и подошла к холсту, чтобы передать отцу новую палитру. Минджон наблюдала за движением его руки с тем вниманием и одновременной рассеянностью, что иной раз случалось при длительном созерцании огня в камине. Мазок, лёгкое касание кончика кисти, короткая пауза, снова мазок. Всё было так размеренно, будто время в этой комнате текло по иным законам. — Наша дорогая Артемизия получила заказ на роспись, — вновь заговорил с ней отец, будто бы и не прерывая беседы; Минджон первые мгновения лишь безвольно пропустила его слова мимо себя. — Близ Неаполя. Упомнить название этого городка у меня нет сил. Известно ли тебе что-то об этом, дорогая? — Нет, отец, — Минджон рассеяно мотнула головой. — Разве она покинула Рим? — Антун сообщил мне об этом радостном известии в письме, — размыто ответил он и обернулся к ней. Его глаза сочились теплом в бликах свечей, но глухие тени придавали лицу почти скорбный вид. Минджон внутренне сжалась. — Как теперь обстоят его дела? — спросила она, а затем отошла и опустилась на ближайший табурет; отчего-то ей было тягостно выдержать его взгляд. — Очень хорошо, — улыбнулся отец. — За портрет он получил в подарок от Светлейшей Инфанты золотое ожерелье, чем очень гордится теперь. Он добавил, помолчав: — Это удивительно, сколь много талантливые женщины могут достигнуть в наши дни. Горло Минджон сжалось. Она вымученно улыбнулась и протянула ему новую, чистую палитру, будто бы этот жест мог сохранить ее, а не подтолкнуть лишь ближе к этому разговору. Отец принял от неё палитру. Он с несколько мгновений глядел на свежие краски, как бы осматривая их, но затем уверенной рукой промокнул кисть в белила — как и ожидала Минджон; это заставило её внутренне ликовать, но к этой тихой радости примешивалось беспокойное ожидание. Она знала, чего он ожидал от нее; и едва могла вообразить себе, сколь болезненным для него было сознание, что дети его, кровь от крови, не располагали ни малейшими склонностями к тому же дару, что тёк в его жилах. Тяжелая вина сдавила ей грудь. Она едва помнила Артемизию; они свели знакомство тогда, когда отец еще девочкой только привез её во Флоренцию, спасаясь от глубокой скорби, настигшей их — и более всех его самого — в Антверпене; всё было столь размыто и смутно, и почти безрадостно, ибо саму её, и сейчас она сознавала это куда больше, чем прежде, кончина матери раздавила не менее сильно. Наверное, отец хотел, чтобы Артемизия стала для неё благородным примером; и то бы случилось, ибо у них было много общих положений, будь Минджон чуть старше. Они виделись после ещё один или два раза. Артемизия довольно скоро покинула Флоренцию, и с тех пор они получали о ней известия из Венеции — и все написанные рукой Антонио, как он просил её обращаться к нему на итальянский манер. Антонис был немногим старше Минджон. Его она помнила куда боле, ибо он поспешил последовать вслед за её отцом, оставив свою собственную мастерскую, чтобы продолжить обучение. Отец всегда отзывался о нем, как о своем лучшем ученике. Она разделяла это чувство и всегда относилась к нему с теплом. И теперь эти воспоминания поселили в ней тоску ещё большую, чем она испытывала до сей поры. Минджон вновь глянула на отца; он казался ей непомерно обременённым интерьерами Алькасара, вырванный из своей собственной мастерской и вынужденный ютиться в столь огромных стенах, сдавливающих их обоих. — Дорогая, пожалуйста, подготовь лак, — вдруг заговорил с ней отец. — Боюсь, белила не станут меня слушаться. Она тихо кивнула и покинула его. Минджон отошла в другой конец мастерской, практически в самый угол; в темноте трудно было различить то, что она искала. Отец редко использовал лак. Это обстоятельство говорило лишь о том, что теперь работа требовала немедленного завершения; она открыла сундук с материалами и пожалела, что не взяла с собой свечу. Но Минджон не успела ничего предпринять. Дверь распахнулась без стука — ровно и решительно, будто хозяин дома входил в свой собственный кабинет. Минджон невольно вздрогнула, словно пузырь, в котором она находилась, неожиданно лопнул и явил её миру; она резко обернулась. И увидела её. Каталина вошла — и у Минджон перехватило дыхание. Всё, что осело в ней после их последней встречи, вдруг всплыло наружу, захватив её целиком и полностью; как если бы Каталина распахнула двери её души, а не мастерской. Тревога быстро сменила первоначальную растерянность. Воспоминание о её взгляде, осевшем на коже, как ожог ледяного лезвия, мгновенно взмутило её рассудок, словно подняв со дна только улегшийся осадок. Минджон заставила себя не опустить взгляда, хотя всё внутри неё требовало ускользнуть, скрыться, раствориться в тенях мастерской; ей доселе казалось, и даже не казалось — настолько зыбкой была эта тропинка мыслей, что её невозможно было различить в привычном ходе вещей, — что здесь, в мастерской отца, рядом с живостью красок, запахом масла, уютным, почти родным беспорядком — она способна скрыться от всего мира, точно и от себя самой. Но появление Каталины разрушило и это убежище. В её присутствии даже стены Алькасара будто бы потеряли свою привычную твёрдость. Она остановилась в дверях, и даже светлая половина мастерской, не скрытая плотными шторами от палящего солнца, не способна была осветить её; тёмный хубон, расшитый серебряными нитями, и чёрная шпага на боку — блестели на солнце, но ничто не могло высветить тот мрак, что опустился на душу Минджон в её присутствии. Каталина задержалась на пороге дольше, чем того требовал этикет; Минджон жадно следила за каждым её жестом, даже если то было лёгкое движение руки, когда она снимала перчатки. Свет от высокого окна упал на неё неровно, лишь выхватив резкую линию подбородка и тёмный блеск коротких волос, туго собранных в строгий узел на затылке; в общем полумраке мастерской её силуэт казался вырезанным словно из иной материи — чёрной, плотной, как дёготь, чуждой всей этой лёгкой атмосфере скромных серых интерьеров; подбитый тонкой кожей чёрный плащ лёг складкой по плечу. Минджон ощутила, что время на мгновение сжалось, будто вторя её сердцу. Дыхание красок, тяжёлый запах масла и терпентина — всё вдруг стало второстепенным. Было только её присутствие, тяжесть шагов и этот холодный, величественный порядок, который Каталина неизменно приносила с собой, где бы ни появлялась. Она не улыбнулась, не произнесла ни слова, но Минджон показалось, что всё вокруг — даже уважаемые persone на недописанных портретах — повернуло голову навстречу ей. Это короткое молчание, повисшее в мастерской и наполненное тишиной и холодным блеском её взгляда, длилось мгновение, но измучило Минджон сильнее, чем недавно пережитая болезнь. Напряжение едва спало лишь когда отец поднялся с места и поприветствовал её. — Doña Katalina, — обратился он с улыбкой, откладывая кисть. — Видеть Вас здесь — большая честь. Надеюсь, Вы простите старику свойственный увлеченной работе беспорядок. Каталина коротко кивнула. Она скрестила руки за спиной, откинув плащ; Минджон скользнула взглядом по блестящему эфесу шпаги; воспоминание о том, сколь власти возымел над ней этот жест в ту ночь — заставило её дыхание оборваться. Каталина держалась так, словно каждое, даже мимолетное движение уже было выверено заранее — Минджон снова ощутила, сколь много силы имела эта сдержанность; но сейчас в ней таилось и нечто иное. Словно кислый привкус от вина — что-то, от чего у неё моментально сжималось горло. Она застыла в углу мастерской, скрытая тенью и сваленными драпировками; боясь пошевелиться и выдать себя, Минджон задержала дыхание. Каталина кивнула отцу и прошла дальше, вовсе не замечая её взволнованного присутствия. Она заговорила по-кастильски, будто бы подтверждая собственное неведение: — Don Hendrik, — произнесла она спокойно. — Su Majestad пожелал уточнить, как продвигается Ваша работа. Он надеется отправить холсты во Flandes уже на следующей неделе. Минджон почувствовала, как дрогнула у неё под пальцами ткань платья. Фландрия. Тонкая нить, что соединяла её, братьев и их отца; слово, место, о котором она давно уже говорила так, словно была посторонней. Она невольно вспомнила про недописанное письмо, и её остро кольнула в грудь досада и злость на себя; Минджон крепче сжала в руках баночку с лаком, и глубокий, тяжелый вздох застрял у неё в горле. Каталина шагнула ближе к холсту, и мастерская, до этого казавшаяся принадлежащей только им двоим с отцом, вдруг оказалась слишком тесной. Минджон заставила себя не шевелиться, но всё её тело будто отзывалось на её присутствие и на её голос; высокий воротник нового платья снова сжался на шее удавкой — её бросило в жар; страх клокотал где-то в животе, и она не могла дать ему ни названия, ни уяснить для себя его природу. — Почти завершено, — ответил отец, сдержанно поклонившись. — Останется лишь уточнить detalles в доспехах. Я надеюсь закончить в ближайшие дни. — Perfectamente, — кивнула Каталина. — Сообщу об этом графу-герцогу. Каталина перевела взгляд на палитру, потом на длинный стол, заваленный красками и тряпками. Она молчала с минуту, разглядывая аккуратно разложенные мазки красок, словно у неё было всё время мира; ни капли неловкости или смятения не чувствовалось в её гордой, стройной осанке, с которой она застыла посреди мастерской. Минджон глянула на отца и ощутила неловкость: он выглядел, стоящий рядом с кистью в морщинистой руке, скованно и почти неуклюже; Каталина была выше него на пол головы. Она отвернула голову в сторону, глянув на зашторенное окно, прежде чем заговорить: — Есть ещё одно дело, don Hendrik. Вскоре двор будет отмечать Corpus Christi. Su Majestad пожелал, чтобы оформление праздника соответствовало grandeza del acontecimiento. Мы рассчитываем на Ваше участие в подготовке эскизов. Отец чуть приподнял брови. Он взял со стола тряпку и медленно протёр кисть; в его взгляде мелькнула искра интереса: — Эскизы для процессии? — Да, — подтвердила Каталина. — Arcos, escenografía, панно вдоль маршрута. У вас богатый опыт в таких делах. Нам нужен Ваш глаз — и Ваша рука. Минджон, затаив дыхание, смотрела то на Каталину, то на отца. Её охватило странное чувство: будто вновь пересеклись линии, которые она считала давно разошедшимися. Судьба продолжала сводить их вместе. Как могла не усмотреть она в этом чьей-то тайной воли, чьего-то провидения? Дыхание оборвалось; это чувство, будто Каталина не была для неё случайной, вновь охватило её, но на сей раз она не могла и предположить, чего от неё требовала Fortuna. Была ли эта встреча настоящей удачей или всего лишь уловкой непредсказуемой судьбы? Чем глубже погружалась она в эти раздумья, тем сильнее колотилось её сердце; Минджон крепко сжала в руках склянку с лаком. Ещё никогда в своей жизни она не чувствовала себя более беспомощной перед силой мгновения, чем сейчас. Отец осторожно отложил кисть, взглянув на портрет — словно проверяя, может ли оставить работу без своего внимания хоть на минуту. — Для меня будет честью принять участие, — произнёс он, обернувшись к Каталине. — Во Флоренции я не раз исполнял подобные поручения к праздникам по милости Его Высочества Ferdinando. Но местная традиция мне не столь знакома… боюсь, я могу нуждаться в советах знающих. Каталина слегка наклонила голову, впрочем, вовсе не обернувшись; казалось, её занимал беспорядок на столе куда сильнее, чем этот разговор. Она не торопясь смахнула с лица прядь выбившихся коротких волос, прежде чем ответить. — Советами Вас не обделят. От Вас ждут мастерства. Но, если пожелаете, я сама могу передать Вам все detalles распоряжения Su Majestad. Её слова были просты и сухи, но Минджон всё равно слышала в них ту силу, из-за которой у неё кололо под рёбрами; всё происходило, будто во сне. Никогда прежде не была она свидетелем её речи; густой, низкий голос раздавался в мастерской, но не было это похоже на удар колокола или раскат грома; он распространялся в воздухе, тяжелый и увесистый, словно рассветный туман, проникая в каждый уголок и прежде всего — в её разум. Пальцы крепче сжали склянку с лаком, стоявшую на столе, и она чуть не выронила её. — Ваша помощь будет неоценима, — сдержанно кивнул отец. Он замолчал, опустил голову, но затем вздёрнул подбородок, будто бы вспомнил нечто. Отец закрутил головой, словно что-то ища; его взгляд смягчился, когда он обнаружил её. Минджон застыла; молчаливая просьба, отчаянная мольба не обращаться к ней — почти сорвалась с её уст, но было уже слишком поздно. — Ах, да! — воскликнул отец, широко и криво улыбнувшись. Минджон тяжело сглотнула. — Doña Katalina, позвольте представить Вам мою дочь — Минджон. Она помогает мне в моих делах. Для неё мир в этот миг словно опрокинулся: то, чего она тайно ждала, но чего боялась сильнее всего, вдруг сделалось явью. Минджон почувствовала, как кровь бросилась к лицу, и низко склонила голову, делая реверанс — неловко, слишком поспешно, почти задев юбкой край стола. — Su Merced… — едва слышно выговорила она. Каталина не сразу ответила. Она медленно обернулась на неё, и прежде, чем их взгляды встретились — Минджон резко опустила свой. Она не смела взглянуть на неё, чувствуя, как её вмиг охватил непостижимый стыд; и больше всего желала спрятать от её проникновенного взгляда румянец смущения на собственных щеках. — Señorita, — наконец произнесла Каталина. Сухо, но с тем оттенком уважения, что показался Минджон куда дороже любого формального дружелюбия; она робко взглянула на неё. Каталина слегка коснулась рукояти шпаги — и снова перевела взгляд на отца; столь скоро, что Минджон не успела бы считать её настроение, даже если бы попыталась. Это чувство поднялось в ней с новой силой; робость и жгучее нетерпение сковали её от одного только призрачного воспоминания о том, как заговорила она с ней в последний раз; и теперь здесь, в этот миг, при посторонних, в тусклом свете солнца и свечей — Каталина показалась ей столь далёкой и непостижимой, как высеченная из мрамора скульптура алтаря, наполненная божественной красотой вопреки холоду камня. Минджон слишком хорошо помнила, как ощущалась в ладонях её твёрдая рука в ту стылую, полную мрака и ледяного ужаса ночь. Кровь прилила к лицу. Она опустила глаза, боясь, что ещё миг — и её волнение выдаст себя слишком явственно. — Нередко я нахожу её руку столь же надёжной, как собственную, — продолжил отец с улыбкой. — Минджон помогает мне во всём. Она, наконец, вернулась ко мне после этой жуткой болезни, что разлучила нас на долгие дни. Каталина прошла к холсту, окидывая портрет тягучим, но неизменно цепким взглядом своих темных глаз. Она едва заметно склонила голову, обернувшись: — Радость видеть Вас в добром здравии. Минджон дрогнула и чуть запоздало поклонилась. — Gracias, Su Merced. Вы крайне любезны. — Любезность здесь ни при чём, — произнесла та спокойно, вернувшись взглядом к холсту. — Болезни в здешнем воздухе нередко затягиваются. Я рада, что с Вами этого не случилось. Эти слова ударили сильнее, чем Минджон ожидала. Её щеки вспыхнули, и она склонила голову, стараясь скрыть смятение; всё в ней вдруг взволновалось, и она сжала в руках ткань платья, будто силясь скрыть охватившую тело дрожь. Сердце неровно билось в груди. Она украдкой подняла взгляд — Каталина боле не смотрела на неё. — Милость Господа, — тихо сказала Минджон. — И, к-конечно, забота слуг… — Несомненно, — согласилась Каталина. Она на мгновение взглянула на неё, и сердце Минджон пропустило удар под пристальным взглядом её темных глаз. — Пусть Господь хранит Вас в трудах Ваших. Она произнесла это ровным тоном, но в паузе, что последовала, Минджон уловила ту самую сдержанность, которая теперь казалась ей не равнодушием, а особой осмотрительностью. И сердце тут же наполнилось новой, опасной надеждой. — Ваше внимание ободряет нас, — вдруг сказал отец, склонив голову. Каталина позволила себе короткий, почти незаметный жест — лёгкое движение уголком губ, будто усмешка, но не до конца проявившаяся, которую она сопроводила кивком головы. Она вновь скрестила руки за спиной и последний раз окинула взором полотно. Минджон не могла отвести от неё взгляда. Было что-то в том, как она держалась; несмотря на прямую осанку и гордо вздёрнутый подбородок, в ней не чувствовалось того высокомерия, которое обычно было свойственно иным персонам её положения и статуса; стройный мужской костюм подчеркивал её фигуру и шел ей так, как не подошло бы самое лучшее в мире платье; и если для иных сеньоров он служил лишь прикрытием лени и праздности, проникшей в душу столь глубоко, что те уже отразились на теле, то для неё широкие плечи и узко затянутый пояс расшитого серебром строгого хубона выступали лишь доказательством достоинства. Она была великолепна и знала об этом; и в каждом её плавном, медленном, умеренном движении чувствовалась эта уверенность; но Минджон не могла её за сие винить. Она полностью разделяла это чувство. Оно овладевало ей всякий раз, как они виделись, и не в её силах было бороться с этим трепетом, что охватывал всё тело при одном только взгляде на её лицо. Каталина отошла от холста; она медленно вновь надела перчатки и положила руку на эфес шпаги, прежде чем заговорить: — Я боле не смею отвлекать Вас от Вашей работы, — сказала она. Отец поклонился. — Двери моей мастерской всегда открыты для Вас. — Вы можете приходить сюда в любое время, — подтвердил их соглашение отец. — Я по мере сил стараюсь бывать здесь каждую свободную минуту. Каталина ничего не ответила. Лишь едва заметно кивнув, она сделала несколько ровных, выточенных шагов в центр комнаты; и лишь когда до дверей оставалось всего ничего, она остановилась, чуть склонив голову вбок. — Señorita Minjeong, — учтиво сказала она, не обернувшись до конца. Минджон вздрогнула, спешно склонившись в реверансе. — Su Merced, — тихо произнесла она, и собственный голос потонул в охватившей душу робости. Каталина перевела взгляд в её сторону, но не на неё, задержавшись там на мгновение. И стремительно вышла из мастерской.              

---

       Она шла в свои покои. Стены мастерской остались позади, и всё же она несла в себе их полумрак, запах масла и звучание её голоса. Шаги гулом отдавались по каменному полу пустой галереи, но Минджон едва их слышала: всё её внимание было приковано к одному-единственному воспоминанию, что захватило душу и сердце — напоследок брошенное, блеклое имя. Минджон возвращалась к себе с таким чувством, словно несла в ладонях невидимую драгоценность, и боялась пошевельнуться, лишь бы не расплескать её. Руки сами прижимались к груди, и ей казалось, что тепло, окутавшее её там, вполне можно ощутить кожей. И если прежде она — пусть и в муках — считала её равнодушие холодностью сердца, то теперь пред ней раскрылся новый, куда более желанный образ. В покоях царил полумрак и тишина; лишь в камине, зажженном чьей-то заботливой рукой, потрескивали поленья и теплился огонь. Минджон медленно опустилась на скамью у изножья постели, приложила ладони к лицу и позволила себе улыбнуться. Мыслями она возвращалась к этому мгновению, словно запоздало улавливая то, что произошло; будто тонкую струну её души внезапно тронул смычок. Звук затихал, оставляя за собой почти болезненное эхо. И в этот миг дверь мягко скрипнула. — Ваша Милость, — отозвался тихий голос Нин; несмотря на то, Минджон всё равно боязливо вздрогнула. — Вы уже вернулись. Позвольте помочь Вам. Служанка вошла, держа в руках светильник. Она вежливо поклонилась. Минджон закивала, оторопело поднявшись, и прошла за ширму. Нин привычно взялась за шнуровку платья, умело освобождая её грудь и плечи от тяжести ткани и узлов, но Минджон боялась лишний раз вдохнуть; ей казалось, что её сердце бьется столь сильно, что его могут ощутить чужие руки. Нин встала пред ней, снимая высокий воротник; Минджон отвела взгляд в сторону, но это не спасло её от проницательного вопроса: — Вы прямо светитесь, Ваша Милость, — заметила Ниннин, и в её голосе прозвучала осторожная, но доброжелательная насмешка. — Расскажите, что же Вас сегодня так порадовало? Она поджала губы, колеблясь. Но удержать это в себе не было возможности: казалось, её сердце просто разорвется, если она не отпустит. — Нин-а, я… — тихо начала она. — Не могу понять одну вещь. — Что такое, Ваша Милость? — Я… — Минджон замолкла, позволяя Нин высвободить её руки от тяжелых бархатных рукавов. — Даже теряюсь, как сказать. Нин окончила с платьем; прохладный воздух спальни полоснул по ключицам, посылая мурашки по коже. Минджон обхватила себя руками. Ей смертельно хотелось выразить себя хоть кому-то, но она боялась непонимания; всё это чувствовалось столь сокровенным, будто обнажить собственные мысли и чаяния означало выставить себя на посмешище. — Что-то случилось с doña Katalina? Минджон смутилась и вспыхнула так, что Нин наверняка заметила это в отсвете пламени. — Нин-а… Она глубоко вдохнула, и слова сами рванули наружу. Она рассказала ей о фрейлинах и о последующей встрече в галерее. Под сердцем что-то кольнуло; Минджон испугалась того, сколь сильно всё это вновь поднялось в ней. Нин не говорила ни слова, продолжая помогать ей с туалетом, лишь изредка что-то мычала себе под нос. Минджон поддалась этому потоку, и воспоминание обо всём случившемся утянуло её за собой, как река; она подобралась к дню текущему лишь тогда, когда уже лежала в кровати. Сознание того, что она вовсе не помнила, когда успела забраться под одеяло, смутило её. — И сегодня… — впрочем, продолжила она; Нин привычно устроилась на табурете подле кровати и принялась чистить украшения. — Нин-а, я так глупа! — Отчего Вы так думаете, Ваша Милость? С минуту она не знала, как это выразить. — После того… — начала она и замялась; Минджон принялась теребить край одеяла и потупила взгляд. — Я, к своему стыду, ведь почти поверила тому, что о ней говорят. Но могла ли я подумать иначе? Нин мотнула головой, нахмурившись. — Не могли, Ваша Милость. — Она увидела меня, но ничего не сказала. И, быть может, ей это было слишком неудобно, — продолжила Минджон, уже не зная, кого пыталась оправдать. — В конце концов, то, что произошло в городе… Не знаю, к чему я питала надежду. Она горьковато улыбнулась и опустила взгляд на руки, лежащие поверх одеяла. — А теперь… Я и не знаю, что думать. Сегодня она была в мастерской mio padre… — Что Вы!.. — воскликнула Нин. Минджон посмотрела на неё, и в её груди разлилось успокоение. Широко распахнутые глаза Нин, полные шока и неверия, будто бы мгновенно оправдали всё, что она сказала. — Он представил нас, и, право, я не понимаю, о чём я думала!.. Как могла она заговорить со мной, будучи в таком положении? Любое обращение грозилось бы обернуться в конфуз; не говоря уже о том, чтобы вызвать лишние перетолки. — Так, значит, Вы полагаете, doña не заговорила с Вами лишь посему? — Право, я не знаю, что думать, Нин-а. Скажи мне, что ты знаешь об этом? Нин оторвалась от своего занятия. Она отложила в сторону ожерелье и долго смотрела на Минджон, будто о чем-то крепко задумалась; её молчание поселило под кожей тревогу. Вид её вдруг стал столь серьезным, что Минджон начала опасаться худшего. Но что могло быть для неё худшим? Она оглянулась на свою жизнь; на то, во что превратилась её жизнь. Испания была огромной, но она чувствовала такую скованность, словно её заперли в темнице; Минджон никогда не задумывалась о том, что её ждёт, и, быть может, это не было правильным. Всю свою жизнь она едва ли планировала завтрашний день, беря в расчёт то, что ей уже довелось испытать; сколь зыбким и непостоянным было каждое мгновение их жизни… Но она что-то сделала с ней. И ей тяжело было даже уловить, о чём она вела речь в подобных тонах; была ли это сама Испания, заставлявшая её искать опору в том, о чём она не имела никакого понятия; Каталина, взволновавшая её сердце столь неотвратимо и стремительно; или же война, неминуемо приближающаяся к ним. Минджон вдруг вспомнила про письмо. Её охватил стыд и тревога; и всё вдруг показалось совсем неважным, чем-то, не стоящим её внимания. Но Нин заговорила, вернув её в непостоянство момента. — Ваша Милость, про doña Katalina при дворе ходят разные толки, — с задумчивостью в голосе сказала она. — Ни для кого не секрет, что половина обожает её столь же крепко, сколь ненавидит вторая. До сего момента я была в прислуге у одной из фрейлин… и, с Вашего позволения, я не буду упоминать её имени. Минджон согласно кивнула, лишь бы Нин продолжала. — Её Милость близка с Его Величеством; ходят слухи, что они близкие друзья. Вам стоит быть осторожнее, — тихо добавила она. Минджон с ужасом осознала, что сие известие нисколько не пугает её. Быть может, она даже знала, что стоило; это было не первое предупреждение, которое она получила за последние дни. Но разобрать его значение было ей не по силам. — Впрочем… — продолжила Нин, и на её лице появилась игривая ухмылка. Она зыркнула на Минджон, сощурив глаза. — Я знаю достоверно, что почти половина фрейлин… Она замолчала, продолжая усмехаться, и Минджон не выдержала: — Ну же!.. — Влюблены в неё по уши, Ваша Милость! — воскликнула Нин, тут же разразившись смехом. — Могли ли Вы себе это представить? Нин захохотала, схватившись за живот, и её живой, искристый смех зазвенел в комнате. Минджон застыла. — Что?.. — только и обронила она. — Por Dios, Ваша Милость, еле я сдержалась, когда Вы сказали, что они трепали про неё в салуне! — засмеялась она. Минджон было не до веселья. Смех Нин ещё долго перекатывался по комнате, словно отголосок чужого праздника; Минджон не ответила — губы её едва дрогнули, но ни улыбка, ни слова не нашлись. Она смотрела куда-то в сторону, поверх огня свечи, что догорал в серебряном подсвечнике подле зеркала. В груди у неё что-то опустилось, тяжело и бесшумно. Мысль, сперва слабая, как сквозняк у двери, вскоре стала слишком ощутимой. Но теперь, осознав, что многие другие, возможно, смотрели на неё с тем же трепетом, что и она — Минджон захватило ощущение, что всё её чувство вдруг рассыпалось на мелкие, ничем не примечательные осколки. Она попыталась отогнать его, но оно уже осело в её груди, плотное и густое. Нин всё ещё хихикала, бормоча что-то про фрейлин. Минджон рассеянно кивала, не слушая. Внутри неё что-то тихо, беспомощно смолкло. — И потому то удивительно мне, — вдруг спокойнее продолжила Нин, — что заходила тогда она. Паж сказал, но я ни за что не поверила бы, не увидь своими собственными глазами! — Брось, Нин-а. Она сделала это, потому что вежлива. — Но ведь все так много говорят, Ваша Милость! — воскликнула Нин, разгорячившись, будто слова Минджон оскорбили её лично. — Стоило ли рисковать? Что-то упало в груди. Минджон вдруг встрепенулась и уставилась на нее. Нин захлопнула рот на полуслове, прикрыв рукой. Её глаза широко распахнулись. — Что говорят?.. — не своим голосом спросила Минджон. Всё её тело залил холод, как если бы она попала под грозу; Минджон мелко задрожала, и паника, которую она была не в силах предупредить, истошно забилась у неё в горле. Мгновение висела тишина. Затем Нин схватила поднос с украшениями и продолжила начищать их, словно этих слов вовсе не прозвучало. — Ничего, Ваша Милость, — пробормотала она. — Это я сдуру ляпнула. Знаете же, как… — Говори. — Право, нечего, Ваша Милость… — Leonina! — воскликнула Минджон. Нин боязливо вздрогнула, опустив голову, и Минджон на мгновение стало стыдно за свой окрик. Но она ничего не могла поделать: эти слова что-то всколыхнули в ней, и она вся горела изнутри, как будто ей сковал жар. — Я ничего не говорила, Ваша Милость! — вдруг воскликнула Нин, отложив поднос и схватившись обеими руками за одеяло. Минджон невольно выпрямилась. — Молю, поверьте… — Просто ответь мне. — Прислуга болтает, — наконец, сказала она. — Кто-то видел нас той ночью, Ваша Милость… Той ночью. Минджон закрыла глаза, и на миг снова ощутила тот сухой, приторно пахнущий воздух, каким дышал Мадрид. Мостовая блестела от влаги, а кучер, дрожа, держал поводья; лошади фыркали, сбивая пар, фонарь у кареты колыхался на ветру. Туман охватил её. Она помнила, как Каталина раскрыла дверцы, бросив на неё короткий взгляд — садитесь. Всё это длилось считанные мгновения; но теперь, отчего-то, Минджон слышала каждый звук: как захлопнулась дверца, как конь храпнул в упряжи, как кашель кучера потонул в громе, и каким тяжелым было ее собственное дыхание. Она помнила, как они миновали мост, и как на подъезде к дворцу Каталина выглянула наружу, холодно приказав стражникам открыть врата. Внутренний двор пустовал, и они спешно покинули карету. Минджон натянула капюшон плаща столь низко, что едва видела, куда идёт. Нин увела её внутрь столь скоро, что она едва ли могла успеть сказать Каталине хоть пару слов. Гром грянул вновь, прежде чем они оказались внутри. — Но коридоры были пусты… — едва слышно проговорила она, ощутив, как поперек горла встал ком. — Всё верно, Ваша Милость! — воскликнула Нин, и затем добавила почти шепотом: — Все болтали: что doña Katalina делала в городе в столь поздний час? Но совсем недавно я услыхала, как кухарки шептались, что с ней был кто-то ещё. Минджон тяжело сглотнула. — Я… Нин тихо зашипела и приложила палец к своим губам; она наклонилась к ней ближе. — Я не слыхала, чтоб кто-то говорил о Вас, Ваша Милость, — шепотом добавила она. — Но… — Не тяни. — Болтают всегда всякое. Мало ли, кто бы то мог быть? — Но мы обе знаем правду, Нин-а. — Вы правы, Ваша Милость. Но давно говорят, что Её Милости пора озаботиться своим будущим… — К чему ты клонишь? — оборвала её Минджон. Она выпрямилась, чувствуя, как похолодело собственное лицо. Полная горечи усмешка сорвалась с её губ: — Уж не к тому ли, что из всех женщин и мужчин она выбрала меня? Нин замолкла. Она отодвинулась, тяжело вздохнув, но Минджон не собиралась сдаваться так просто. — Ты говоришь глупости. Как всегда, — сухо добавила она, отвернувшись. Разочарование опустилось на неё. Слишком многое приходилось переживать ей в эти дни; Минджон вдруг ощутила себя по-настоящему измотанной. Она глянула в окно — за стеклом тянулись сумерки, густые, как масло, и тени расплывались вокруг, будто сами стены устали держать форму; что-то в груди не давало ей вздохнуть. Минджон провела ладонью по виску; под пальцами кожа казалась горячей, как после лихорадки. Её утомило даже собственное сердце — упрямое, не желающее угомониться, как будто оно всё ещё на что-то надеялось. Нин заговорила вновь, но у Минджон не было сил её прервать. — Стала бы она спрашиваться о Вашем здоровье, Ваша Милость? И… — Хватит, Нин-а. Я устала. Служанка замолкла. Минджон услышала, как она отложила поднос, и украшения боязливо звякнули в тишине. Зашуршало платье. Нин заговорила лишь за мгновение до того, как покинуть комнату. — Я лишь говорю, что если бы ей было всё равно, она бы держалась подальше, Ваша Милость. Эти слова опустились на Минджон, как тяжелое одеяло. И всё же, когда дверь за Нин тихо закрылась, в груди у неё что-то едва заметно дрогнуло — слабый, упрямый огонёк, который Минджон не посмела задуть. И чем дольше она безвольно наблюдала за его шевелением, тем сильнее разгоралось это пламя — пока не охватило её всю. Ей стало дурно. Она до боли желала, чтобы эти слова оказались правдой.
Примечания:
48 Нравится 48 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (4)