Не вставай

NC-17
Завершён
3
автор
Фэндом:
Размер:
17 страниц, 5 050 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
3 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Сценарий недоделанной ВН

Настройки
Слышишь? Как тихо… спокойно… пусто. Пустота и внутри, и вокруг. А в ней — будто утром в тёплой, мягкой постели — хорошо и уютно. Как в родительском доме, где по случаю никого нет, никто не шумит и даже не скрипнет ни одной половицы. Где тебе всегда десять лет, и каждое впечатление — новое, яркое… и обязательно доброе. Пустота абсолютна. Настолько, что в ней нет даже тьмы. Здесь нечему тебя потревожить. И не найти таких слов, чтобы её описать. Но стоит лишь над этим задуматься, как сказка исчезнет. И на место подлинной пустоты придет пустота эфемерная, сотканная из людских представлений о ней. Зыбкая, тёмная пустота — ощутимая, настоящая… иллюзорная. Как и всё, что умещается в человеческом разуме, она обретает вес, плотность и текстуру. Теперь она мягко обволакивает твоё «Я», сжимая в чёрных объятиях своей бесконечной плоти. Простирающаяся во все стороны жидкая мгла, в которой нет ничего, кроме одинокого наблюдателя, сжатого до размеров геометрической точки. Пока что без формы и плоти, лишенный тяготы мыслей, эмоций, сознания, чувств — ты даже не можешь понять ещё, что существуешь. Но всё равно чувствуешь. Это едва заметное тёмно-красное пятнышко посреди темноты. Чувство… существования. Чувство, что резко усиливается, становясь конкретным и ясным. Но в силу отсутствия мысли всё так же неописуемое. Быстрее неё проносится некий инстинкт, словно предупреждающий…

СЕЙЧАС БУДЕТ БОЛЬНО

Очень больно… То, что я по-глупости назвал чувством существования на деле оказывается невыносимой агонией… Поначалу едва заметная и бесформенная, она мигом преобразуется в нечто материальное, живое и чётко очерченное. Я чувствую её всё отчетливее. Чувствую, как она пульсирует и отчаянно стонет во мне. Память о предыдущих пробуждениях огревает по голове свинцовым снарядом. Ещё не до конца очнувшийся разум не успевает рассортировать всё по полочкам. Растекаясь в пространстве, боль формирует собой некий сосуд. Я ещё не могу последовательно мыслить, но обрывистые воспоминания дают понять, что сосуд этот — и есть моё тело. Боль наспех очерчивает его невидимым контуром, давая примерно понять, где начинается и кончается плоть. Словно скульптор, она мастерски выскабливает моё тулово из глубин пустоты — и я замечаю, что чем ближе она к своей цели, тем тоньше и кропотливее становится её работа. Слепив из мяса основу, следом она принимается возвращать мне лицо, тысячью лезвий высекая на нём мои глаза, губы, нос и скулы. Каждая из воссозданных ею частей ощущается как-то по-своему: в висках ритмично пульсирует кровь, дёсны пронизывает невыносимый зуд, а глаза жжёт от налипшего в уголках сора. Мне рефлекторно хочется проморгаться, но откуда-то (кажется, из прошлого опыта) я уже знаю, что стоит мне неосторожно разомкнуть веки, как зажатая ими труха осыпется на слизистую оболочку глаза — и станет лишь хуже. Постепенно боль растекается по всему организму. Внезапные вспышки простреливают каждый орган и каждый сустав. Красной нитью она проходит через разорванные, разбросанные по бесконечной пустоте части тела. Затем волочит их в центр и завязывается узлом, образуя из этих ошмётков единое тело. Сперва боль напугала меня своим нарастающим, бескомпромиссным характером. Но проходит не так много времени, прежде чем я понимаю, что это чувство, в целом, терпимое. В каком-то смысле, оно даже кажется мне очень привычным. Будь эта боль человеком — без всякий сомнений, для меня не существовало бы никого ближе неё. Почему-то я был уверен в этом. Несмотря на всю тревожность ситуации, к своему физическому состоянию я привык на удивление быстро. Куда сложнее оказалось собрать разбитое вдребезги «Я» в неказистое, битое целое. Даже когда ощущения в теле перестали меня беспокоить и воспоминания сами собой выстроились в хронологически правильный ряд, разум упорно отказывался формулировать хоть сколько-нибудь осмысленные предложения. Вместо этого голову наполняли собой какие-то смутные мыслеобразы — то ли из недр памяти, то ли торопливо выдуманные находу. Но смысла в них было так мало, что вскоре я вовсе оставил попытки обдумать происходящее. Кроме того, мои глаза всё ещё оставались закрытыми. Не то чтобы из обрывков памяти сложно было понять, где я сейчас нахожусь, но всё же неплохо было бы убедиться… Ссохшиеся веки с трудом разлиплись, но толку от этого было мало — глаза упорно отказывались ловить фокус. К тому же, их так жгло от опавшего сора, что приходилось удерживать веки едва приоткрытыми и очень быстро моргать. Впрочем, не то что бы это было так важно. Как и ожидалось, смотреть в комнате было решительно не на что. Это пробуждение не было каким-то особенным. Я вспомнил, что просыпался так, может, не сотни, но десятки раз — точно. И всякий раз это сперва напоминало собою Ад. Будто бы разум пожрало некое неописуемое космическое чудовище, а тело переварилось в мякоть и смешалось с желудочным соком этого существа. Однако на деле, к сожалению или к счастью, всё куда прозаичнее и проще. После каждого сна, с трудом продирая зенки, я надеюсь увидеть перед собой что угодно другое… но всякий раз вынужден наблюдать одну и ту же осточертевшую в край картину. Перевернутая набок комната, надёжно защищенная плотными шторами от света снаружи, груды мятого мусора на полу, большей частью раскиданного ногами по углам помещения, кубометры паутины и пыли повсюду, кучи пластиковой посуды и смятых упаковок под столом… Можно было бы долго и до омерзения красочно описывать весь сложившийся здесь натюрморт, но как картину ни назови — мусор останется мусором: неприглядным, ненужным и совершенно бессмысленным. Да и я уже не тот студент-графоман, находящий в такой жизни своеобразную эстетику и скрытый от глаз обывателя смысл. «Анон просирает жизнь в четырёх стенах, питаясь пивом и дошираками», — оригинальность так и зашкаливает… — …У тебя есть предложения получше? Презрительно фыркнул мой воображаемый доппельгангер — макака по кличке Абу. Я уж было хотел трагично вздохнуть, соглашаясь со своим выдуманным собеседником, но даже тут потерпел неудачу: обе ноздри оказались безнадежно заложены. Я был бы рад высморкаться или, на худой конец, хотя бы поковыряться в носу, позабыв о манерах, но мы с телом в ссоре — и оно наотрез отказывается давать руки мне в пользование. А, может, у него просто нет сил. Ломящиеся от чуть более сильного вдоха ребра и какая-то странная резь в районе скомканных альвеол тоже как бы намекали лишний раз не выёбываться, и не прислушаться к ним было трудно. Так что дышать приходилось через высохший рот. Пусть ко мне и вернулась память о том, кто я есть и как докатился до жизни такой, в силу обстоятельств соображал я всё ещё весьма туго, поэтому каждое такое пробуждение сопровождалось для меня небольшими открытиями. В этот раз таким открытием оказалась внезапная податливость затёкшей шеи. По крайней мере, если сравнивать с другими совершенно неподъёмными частями тела и до жути капризными органами. Я мотнул больной головушкой в сторону, дабы надоевший ракурс сменился — и уставился в мутный от помеси слизи и сора в глазах потолок. Из-за резкого движения позвонки хрустнули, враз избавившись от многодневного окостенения. И вдруг я почувствовал, как что-то тяжелое волной окатилось по стенкам черепа вниз, ослабляя височную боль и кровяное давление. На пару минут стало непривычно легко. Да настолько, что даже всякие там рези и спазмы в остальных частях тела на мгновение перестали казаться чем-то мучительным — на их фоне эта внезапная легкость наоборот стала лишь более ясной. Но облегчение, увы, не было долгим. Не прошло и пары минут, как ощущение радости отчего-то кануло в лету. Может быть оттого, что мои вялые попытки слепить из вороха сумбурных мыслей нечто целостное… хотя бы даже очень отдаленно целостное… наконец, начали приносить плоды. Хоть и с трудом, но я всё же мыслю — следовательно, существую. Следовательно, у меня есть тело — и тело это жутко болит. А я точно откуда-то знаю, что боль есть сигнал нервной системы, побуждающий к действию — организм хочет, чтобы я что-то предпринял. Что угодно, лишь бы унять эту боль. — Идиот… Мы умираем уже третью неделю. До тебя до сих пор не дошло, что его бессмысленно мучить? Ей богу, дал бы лучше поспать — всё равно от этого овоща никакого толку. Будто от тебя он есть… — Пока ты там наслаждаешься небытием, я, по крайней мере, могу видеть сны за тебя. А это всяко приятнее прозябания в этой провонявшей коморке. Да какая уж теперь разница? Страдать — так страдать до конца. Боль медленно, но верно отрезвляла — и мысли становились всё более последовательными, а воспоминания вместе с тем — ясными. Точно… Я ведь оказался в таком положении не по случайности. Да, верно… Я здесь, потому что, как ни банально, всегда клал на всё болт. Зарывался в песок, всякий раз покорно мирясь с ухудшением своего и без того весьма шаткого положения. Если так посудить, то, конечно, глупо жаловаться теперь, когда что-то предпринимать уже поздно. Всё равно у меня нет сил даже подняться — тело изредка вздрагивает, но команд совершенно не слушается. — Будто ты что-нибудь сделал бы, даже не будь всё так плохо. …И то верно. Собственно, я потому и оказался здесь, что не сделал. — А ведь тебе говорили: ничего не выбирать — тоже своего рода выбор. Ну что, доволен? Всё ещё отказываешься сожалеть? Ну… В целом, я, пожалуй, даже согласен с придумщиком этой поговорки. Вот только ему, скорее всего, невдомек, что порой правильного выбора попросту нет. Больше того, если тебе довелось выбирать из нескольких зол — это ещё далеко не худший вариант развития событий. Кому-то выбирать не приходится вовсе. Интересно, что бы сказал такой человек трехмесячному младенцу, родившемуся в нищей африканской семье и умершему в свой второй день рождения от обезьяньей оспы? Или водителю автомобиля, который ездил ездил по всем правилам, но погиб от вылетевшего на встречку пьяного мудака? Если бы жизнь была с нами по-настоящему честной, то эта поговорка ещё имела бы смысл. Но не в реальности, где стремящееся к бесконечности число неизвестных не оставляет даже самому умному шансов просчитать всё наперёд, вынуждая всякий раз уповать на шлюху-удачу. — Ах-ха-ха! Ты что, правда собрался строить из себя жертву, у которой не было выбора? Серьезно? Ты хоть сам в это веришь, страдалец ты наш? А я этого и не утверждал. Да, у меня был выбор и, конечно, было множество шансов вылезти из дерьма. Шансов, которыми я не воспользовался. Так что едва ли я могу оправдать себя невезением. Ведь, как это ни очевидно, чтобы тебе не повезло нужно сперва хотя бы предпринять попытку — и только затем уже можно жаловаться на судьбу. Моё же личное зло было трехликим: превозмогание; самоубийство; медленная и мучительная смерть. Превозмогать я никогда не хотел и, более того, не видел смысла. Активная жизнь никогда меня не влекла и оттого мне казалась абсурдной радость людей, хвалящихся преодолением трудностей. Я могу понять счастье того, кого беда обошла стороной, несмотря на все риски. Кому не пришлось вылезать из дерьма, в котором, быть может, он и оказался-то не вследствие своих опрометчивых решений, а в силу банального невезения. Но радоваться тому, что жизнь вынудила тебя тратить время и силы, мучиться и искать выход, превозмогать и выносить все невзгоды — серьёзно? Это же форменный мазохизм… Оттого верхом счастья для меня всегда был не успех в преодолении, а отсутствие необходимости прикладывать усилия вовсе. Казалось бы, не хочешь стараться — пускай. Лежи себе на печи да попёрдывай — вот оно, твоё счастье. Однако, родившись в не самой богатой семье на северном краюшке мира, в окружении заполненных лужами ям, промозглого ветра и слякоти, серо-бурого снега, осыпающейся краски со стен и вони мочи вперемешку с запахом жареной картошки в подъезде — ты не сможешь претендовать даже на нищую жизнь, если не приложишь усилие. А наполнять кровью и потом и без того несладкое существование просто ради его продолжения… зачем? За всю свою жизнь я так этого и не понял. Мне говорили, что в этом и есть суть жизни. Если всё так, то я, выходит, так никогда и не уяснил, что же это такое — человеческая жизнь… По той же причине пришлось отказаться от идеи самоубийства. Хотя это как посмотреть… Хоть общество и называет самоубийц слабаками и трусами, едва ли кто-то из этих крикливых выскочек смог бы так легко переступить через животный страх смерти и без задней мысли покончить с собой. — О, а вот и попытка свалить всё на злое и глупое общество. Отнюдь. Я и сам понимаю, насколько наивно представлять социум чудищем о трёх головах. Всякое зло творят конкретные люди, а не огульно обобщённые абстракции в лице серой массы людей. Не существует такого человека — «все». «Все» не разговаривают. «Все» не бьют тебя. Они не сердятся и не смеются. «Все» — не более, чем иллюзия, созданная волшебством группового мышления. Призрак, снимающий ответственность с отдельных людей, призванный скрыть маленькое индивидуальное зло в гуще непроглядной толпы. В школьной травле, массшутингах, коррупции, нищете, растущей статистике самоубийств, безработице, загрязнении атмосферы — кто виноват? Правильно, «все». А раз виноваты «все», то никто не виноват. Вот почему я это презирал. Я презирал мир, построенный на спинах козлов отпущения. Мир, обозначенный словом «все». Презирал каждого, кто прятался за коллективной ответственностью, желая разделить груз последствий за свою лень и ошибки. Кто использовал такие слова, как «дружба», «семья» и «общество» лишь затем, чтобы всегда иметь возможность превратить свою личную проблему в общую, слиться мясным монстром-зародышем с мамой-толпой и одновременно занять в этой человекоподобной массе свою незаметную нишу. Я презирал их… и в то же время, как будто боялся. Эта человекоперерабатывающая машина не знает жалости. Не знает сомнений, личной трагедии и не рассматривает частные случаи. Холодная статистика — это всё, что у неё есть. И потому она без промедления сносит голову всякому, кто выглядывает из толпы. Будь то бывшие друзья или даже самые близкие родственники — все вдруг оказываются чужаками и нелюдьми, недостойными ни сочувствия ни признания. Таковы законы «Детского королества». И с возрастом они не меняются. Максимум, обрастают новыми гранями; суть, однако, остается та же — продавить, обмануть, заставить меняться в угоду традиции, стать идеальным винтиком системы. Да, знаю, звучит как манифест подростка-максималиста. Все дети экстремисты. И я остался экстремистом. Не стал взрослым — не предал себя, не продал душу свою. Оттого и такие муки. — Остался малолетним идиотом, проще говоря. Пф… Будто есть альтернативы получше. «Взрослый» — не тот, кто может переспорить ребёнка убедительной аргументацией и неопровержимой логикой. «Взрослый» — это тот, кто, пользуясь авторитетом, просто заткнёт рот зазнавшемуся пиздюку и не будет вступать с ним в полемику вовсе. Не от мудрости житейской, нет. Просто он и сам не нашел ответы на те вопросы, что мучали его в этом возрасте. А затем это перестало иметь значение. Когда работаешь пять через два, а на выходных ходишь с женой по рынкам или нажираешься дешёвым пивом, лишь бы не общаться лишний раз с самыми родными на свете людьми, в конце концов, очень многое перестаёт иметь значение. Думаю, это и значит «повзрослеть» — заебать себя подростковой околофилософией и сконцентрироваться на насущных проблемах. Забыть мучавшие тебя вопросы, либо выбрать наиболее простой и подходящий ответ, чтобы больше никогда не возвращаться к этой теме. Думаю, в этом и есть ключевое отличие условного подростка от такого же условного взрослого: первый мыслит категорией смысла, тогда как последний заменил её на «ближайшую цель». … …Ну давай, спиздани что-нибудь. — …Я так и не понял: ты презирал общество или всё-таки просто боялся? Сказал же: и то, и другое. — Нет-нет-нет. Нельзя одновременно презирать и бояться — это почти что антонимы. И что-то мне подсказывает (прямо-таки нутром чую), что ты элементарно прятал страх за напускным презрением. — И только не говори, что не хотел бы разделить свой собственный груз с другими людьми. Мы уже уяснили, что ты нихрена не герой-одиночка. Но даже так, разве в этом случае я не должен был стать этим самым героем, пусть и не по своей воле? Если всё это время справлялся с трудностями в одиночку, пока другие полагались на окружающих. Это же и значит быть сильнее, в конце-то концов. — И с чем же ты таким справлялся, позволь спросить? Ну, мне думалось, что я умру прежде, чем успею столкнуться с действительно сложными проблемами, так что, полагаю, ни с чем особенно сложным. Ещё в детстве мне отчего-то казалось, что я обязательно умру маленьким. От этой мысли всё внутри съёживалось. В отрочестве же я собирался покончить с собой, как только обстоятельства станут хоть сколько-нибудь некомфортными. К примеру, если умрет мать и мне придется самому себя обеспечивать. Думал, для человека вроде меня это вполне рациональное решение. В конце концов, зачем нужна такая жизнь, которой даже ты сам не можешь найти применение? Однако, сколько бы я ни держал лезвие у запястья, как бы ни давил им на кожу, как бы ни умолял себя дёрнуть рукой вдоль плеча — в итоге, так ни разу и не решился… Я понял тогда, насколько колоссальна разница между принятием смерти как данности и готовностью умереть здесь и сейчас. Я был готов умереть в любое время, кроме момента, когда нужно было умереть. Может быть, поэтому самоубийцы всегда представлялись мне людьми либо очень волевыми и твёрдыми, либо в конец отчаявшимися — и оттого сильными. Теми, чья боль в какой-то момент обернулась столь нестерпимыми муками, что в попытке сбежать от этого состояния даже древнейшие инстинкты отступают на задний план, не смея перечить самоубийственному волеизъявлению. Оттого я всегда считал, что решение сродни этого должно приниматься на холодную голову и быть окончательным, сильным. Решительным, обдуманным и сильным. Я же оказался банально слишком ссыклив… Не может покончить с собой тот, кто всю жизнь только и делал, что плыл по течению — выполнял минимум, который от него требовали остальные, а сам ничего никогда не хотел, не требовал и не решал. И потому из трех зол я выбрал смирение. Выбрать что-то другое просто не смог. Я закрылся в тесной коморке, завалил её хламом чуть больше, чем полностью — и тупо стал ждать, когда всё закончится само по себе. Да, вот так просто. Не было ни маньяка, что запер меня в подвале, ни ЧП, которое похоронило бы меня под обломками дома, ни смертельной болезни — ничего объективного, что можно было бы счесть достойной причиной для смерти. Забавно, не правда ли? Чтобы породить человека, оправдываться не нужно. Но чтобы расстаться со своей жизнью обязательно нужно придумать достойный повод, если не хочешь уйти в небытие осмеянным. — Заслуженно осмеянным, надо сказать. — Как бы ты ни пытался тут рационализировать своё положение через отрицание моральных трюизмов, но умереть ты никогда не решал. Это случилось само по себе вследствие твоей лени и внушённой самому себе депрессии. — У тебя было целых пять лет на то, чтобы придумать хоть какой-нибудь план. И что ты сделал? …Продолжал кормить родителей байками о том, как проходят мои студенческие будни. В прошлом году, кажется, я как раз должен был заканчивать пятый курс. Я так и не сказал им, что меня отчислили с первого. Так что, когда на карту перестали капать деньги «на учёбу», я… … — Ничего не сделал. Н-да. Я тупо лёг на кровать. И теперь, видимо, уже с неё не встану. — Вот она — твоя жизнь на печи. Радуйся! Говоришь так, будто это что-то плохое. — А что хорошего? Ты только и делаешь, что без конца ноешь о том, как тебе плохо и какое ужасное у тебя состояние. Я ныл и в лучшие времена, так что не надо тут. А помирать от голода оказалось не так и страшно, как меня пугали с детства. Хотя, если вспомнить, в школе меня больше пугали судьбою дворника, чем голодной смертью. Ну да не суть. Вот, точно! Мне говорили: «Есть захочешь — не так раскорячишься», — ну, и где же обещанный мне триумф воли? — Как будто они виноваты в том, что ты вырос чмом до того бесхребетным, что тебя даже голодом нельзя заставить подняться. Так ведь это, наоборот, должно говорить о моей силе воли, разве нет? Любой другой на моем месте пошел бы даже на убийство ради еды, а я и пальцем не пошевелил за всё это время. — «Любой другой» никогда и не оказался бы на твоем месте, дурень. Подумать только, внешний мир оказался для тебя даже страшнее смерти от голода! Но, вообще-то… Не то что бы я хотел оправдаться, и всё же, если мне не изменяет память, однажды я действительно пытался измениться и изменить свою жизнь к лучшему. — Это ты о поступлении в университет в другом городе? Вот так подвиг, действительно: пять лет жить на деньги родителей на съемной квартире, даже не пытаясь учиться или искать работу. Не спорю, херня вышла… Но ведь я правда хотел измениться, как бы ты ни пытался сейчас меня пристыдить. Впрочем, учитывая, как рано я сдался — едва ли это можно считать оправданием… — Нет, нет. Ты не сдался. — Сдаться — значит быть раздавленным весом навалившихся трудностей. А на тебя, в сущности, никогда ничего не давило. Кроме, разве что, переезда. — И то, даже этот груз тебе максимально облегчили родители, когда согласились оплачивать твой комфорт на протяжении всей учебы, пока другие твои ровесники были вынуждены ютиться в общежитиях и питаться исключительно лапшой быстрого приготовления да вареными тараканами. Пф, я тоже питался лапшой все эти пять лет. Да и на тараканов с клопами не жаловался — мне они не мешали. — Ну да, и голодал ты явно больше них — не забудь записать себе в плюс. К слову, если вспомнить… Странно, но я не помню, чтобы когда-либо испытывал голод до этого времени. Не в том смысле, что жил в богатой семье — нет, я совсем не про эту банальную ситуацию. Просто, как-то так получилось, что мне это чувство было неведомо с самого детства. Помню, ещё когда учился в младшей, да даже средней школе, вокруг постоянно носились ещё помнящие голодные годы бабушки и всё время тормошили меня с вот этим вот назойливым: «Проголодался, наверное? Знаем-знаем! Сами помним, как жутко хочется есть после школы. Может, хочешь сладенького зефирчика? А бисквита не хочешь? У нас и печеньки есть!» И я — подхалим от рождения — бормочу напускное «спасибо» в ответ, нехотя проталкивая в себя несколько плюшек. Хотя, конечно, на третьи сутки без единой крошки во рту даже мой опустевший желудок стал выдавать китовые рулады о помощи, а через неделю и вовсе сжался, как сдутый шарик, от болезненных спазмов. — Ну, и что тебе на этот раз помешало встать да пойти хотя бы порыться на ближайшую мусорку? Я уж молчу про поиск работы. Давай, выдай-ка оправдание. … …Философия. — О как! Да-да. У меня, между прочим, была собственная громадная онтология уровня хайдеггерианской — не меньше. И в ней я подробнейшим образом пояснял, почему любое действие априори бессмысленно, а всякое убеждение — ложно. Сейчас только вспомню… — Всякое? То есть, и это — тоже? Разумеется. — … … — Ну, и в чем тогда смысл? А ни в чем. Я просто логически доказал алогичность любых логических систем — от формальной логики до диалектического материализма — и в итоге сам себя обскакал, опровергнув собственное же доказательство. — Гениально. Сразу видно — Философ с большой буквы «Фэ»! — Нет, я, конечно, ждал оправданий, но всё ж таки думал, что «подхалим от рождения» выдаст чего-нибудь более правдоподобное и жалостливое. Я, вообще-то, не врал — у меня правда была онтология. И не какая-то кухонная, какую в три утра под водочку обсуждают, а матерая, настоящая, которая вполне могла бы тягаться с величайшими философами последних лет ста. Тратя месяцы и годы лишь на размышления, даже такой как я смог взойти в итоге на эту вершину. — … — Я больше, чем уверен, что не доведись мне родиться ленивой жопой, мои научно-философские статьи разлетелись бы по всему свету и цитировались бы не реже всяких там Гёделей и Витгенштейнов. — … … Ну? Где язвительный комментарий? — Ты ведь и сам понимаешь, как это нелепо звучит. Последняя реплика прозвучала вдвойне больно от не вовремя прострелившей рези в районе кишечника. Вместе с её приходом обострились и спазмы желудка, и головная боль. В какой-то момент ощущения стали до того нестерпимыми, что отвлечься воображаемым диалогом больше не удавалось. Мысли рассыпались в труху при малейшей попытке выстроить их во что-то вразумительное из-за непрерывного треска в ушах. И вскоре от последнего оплота оцепеневшего разума остались только самопроизводные мыслеобразы и отдельные малозначащие слова. В основном, нецензурные. Я зажмурился и из последних сил постарался сжаться в позе эмбриона. Трудно сказать, чего я хотел этим добиться — сил на осмысление своих действий уже не оставалось, тело двигалось само, вероятно, ведомое каким-то рефлексом. До одури болезненная пульсация в районе висков, рубящие стенки кишечника рези, выворачивающие спазмы желудка вкупе с привкусом желчи во рту и непонятно откуда взявшийся треск в ушах вынуждали биться в слабых от кахексии конвульсиях и заливаться хриплыми стонами. Видимо, как-то так и выглядит Ад. Думаю, в христианской схоластике это имело бы смысл. Ежесекундная боль, которую нельзя выносить и от которой невозможно отвлечься — стопроцентный способ заставить человека искренне раскаяться в чём угодно. Вот и я, никогда прежде не испытывавший ни угрызений совести, ни даже обиды за бездарно растраченную юность, как другие завсегдатаи имиджборд, внезапно, всей своей гнилой душонкой раскаиваюсь за то, что довёл свою жизнь до такого отчаянного положения. Меня никогда не тяготило одиночество, отсутствие девушки, полнейшая профессиональная и социальная непригодность, как следствие — нищета и презрение в глазах общества… Даже эти пять лет, насквозь пропитанные ложью, ленью и бесконечными однотипными буднями не пробудили во мне ничего хоть отдалённо напоминающего муки совести. До чего же малодушной нужно быть тварью, чтобы, кроме собственной боли, ничего тебя не тревожило и не цепляло… Во всех историях герои превозмогают боль во имя высшей цели. А для меня такой целью стало просто не чувствовать боль. Но даже с этим я в итоге не справился. Я никогда не знал ни причин, ни желания что-то менять и к чему-то стремиться. То, что для других было само собой разумеющимся, у меня вызывало лишь недоумение и вводило в ступор. А главное, что никто так толком и не смог объяснить мне, зачем он что-либо делает. Зачем проживает свою жизнь именно так, а не как-то иначе. Будто в паттернах его поведения есть скрытый смысл, который он просто не хочет мне раскрывать. Банальный вопрос: что изменится от того, что я сделаю N? Или, правильнее будет спросить, есть ли в тех изменениях какая-то ценность — причина, по которой эти изменения вообще важны? В конце концов, изменения неизбежны — мы каждую секунду что-то узнаем, что-то забываем, чему-то учимся, либо наоборот теряем навыки в прозябании и деградации. Но что в итоге? Большая часть изменений, так или иначе, происходит с нами не по нашей воле. Скорее волю определяют те самые изменения, которым мы невольно и часто даже неосознанно подвергаемся извне. Постоянно адаптируясь к изменчивой среде, наши решения и желания в итоге становятся продиктованы ею же. Но речь не о свободе воли. Едва ли я — тот, кто умирает у себя дома от голода — вообще могу претендовать на какой-либо дискурс о ней. Но даже если бы у меня была эта сила… Нет, даже если бы не я, а если бы люди в принципе обладали той самой пресловутой свободой и могли менять мир вокруг и меняться сами по своему желанию, что бы это ни значило, то что изменилось бы? Как бы я ни прожил свою жизнь, даже если бы я мог воплотить каждую из моих самых смелых фантазий — мне всё никак не удавалось понять, какая между всеми этими воображаемыми ипостасями качественная разница? Счастливая или несчастная, одинокая или полная любви, комфортная или опасная — жизнь всегда остаётся просто историей, которая однажды закончится. Вот есть, например, условный Геннадий Петрович. Родился в 1953, умер — в 2018. Был квалифицированным инженером, служил во флоте при СССР, имел жену, двух дочерей и сына, а также брата, тестя и ещё кучу родственников. В его жизни было много всего, но едва ли она чем-то качественно отличалась от жизни любого другого Петровича. И вот я спрашиваю себя: разве тебе не насрать на Геннадия Петровича? Если бы Геннадий Петрович умер не в 2018, а на 20 лет раньше в автокатастрофе — тебе было бы дело? Если бы он был не инженером, а, допустим, успешным писателем — что от этого поменялось бы? Можно, конечно, ответить: «Ну, я же не знал его лично и не жил его жизнью; но вот если бы он был моим близким родственником, другом или самим мной, то мне не было бы плевать на жизнь Геннадия Петровича». Но это не отвечает на вопрос: почему? Что качественно отличает жизнь Геннадия Петровича от твоей или моей жизни? Субъектность? Самость? Близость? Выходит, психопаты, неспособные испытывать привязанность, а также шизофреники и маразматики, страдающие от тотальной деперсонализации неспособны качественно оценить разницу между людьми? — …Ты это кому сейчас? Почему на него мне насрать, а на себя должно быть не похуй? Только потому, что у меня есть некая самость, феноменальный опыт и память о прожитой жизни? И всё? А что, если я не вижу ценности ни в этой остоебавшей мне самости, ведь быть собой я не хочу, ни в опыте, который проел мне мозги настолько, что мысль, проносящаяся в моей голове, выглядит сейчас как бред сумасшедшего, ни, тем более, в феномене чувств и эмоций, приносивших мне только страдания? Что, если мне жизнь Геннадия Петровича важнее собственной именно потому, что меня она попросту не заебала так, как заебала меня моя жизнь? Тогда выходит, что качественно отличаются жизни напротив отсутствием этой самости, опыта и чувств со стороны наблюдателя. Или, вернее, в отрицании их. — Ты сам себя заебал. И Геннадия Петровича ждала бы та же участь, будь он таким же зашоренным, эгоцентричным идиотом. — Дело вовсе не в качественных отличиях. Геннадий Петрович может быть даже «глупее» тебя, но его мысли — огульные, поверхностные и совершенно неоригинальные, как тебе кажется — будут куда интереснее, чем наши графоманские пассажи. — Потому что даже меня — выдуманного тобой собеседника — уже тошнит от них. Тошнит сильнее, чем Геннадия Петровича когда-либо тошнило от палёной водки. — Потому что Геннадию Петровичу никогда и в голову не приходило, что можно так яростно, до блевоты ненавидеть свой собственный внутренний диалог. — Геннадий Петворич, вот так сюрприз, оказался достаточно умён, чтобы тратить свой интеллектуальный ресурс не на десакрализацию своих интуитивных ценностей, чтобы свести себя с ума нарушением априорных мотивов поведения вроде заботы о близких и дорогих сердцу людях, а на конкретные практически цели или даже, может быть, аффирмации, пусть глупые, но призванные улучшить его жизнь. — Ты же всегда был слишком высокого мнения о себе, чтобы думать о последствиях своего образа мыслей. — Ты не родился сумасшедшим, не родился бытовым и социальным инвалидом, но стал таким намеренно, долго, старательно и плодотворно сводя себя с ума. Ну, и на кой ты мне это говоришь? Знаешь ведь, что меня давно не берёт самобичевание и муки совести — они не более тошнотворные, чем любые другие мысли. — Вот только не нужно прикрываться мной, будто я отдельная личность. «Меня» тут вообще нет. Забыл? — Я даже не глюк и не плод шизофрении, которую ты так хотел бы иметь — лишь бы у тебя было хоть какое-то оправдание. — К твоему сожалению, я просто кукла, которая открывает рот. А аниматор — ты. — Так что хватит драматизировать. Если тебя так тошнит от собственных мыслей, то просто заткнись и сдохни уже! … — … … — … … — … … — … Я только… — Что «только»? Только не можешь заткнуться? Не можешь перестать выносить самому себе мозг? Не можешь просто опять отрубиться?! … Я выронил куклу из рук. Мне нечего было ответить ей. Но мысль, тем не менее, всё вьётся и вьётся — и клубок, что она формирует, становится всё запутаннее и сложнее. И глупее вместе с тем, и абсурднее, и хуже. До такой степени хуже, что от копания в нём буквально, без всяких метафор, тянет блевать. Тошнота сулит собой бессильную злобу, побуждающую бросить всё и просто тихо где-нибудь помереть, медленно разматывая вереницу затянувшегося внутреннего монолога. Только затем, чтобы в итоге держать между пальцами длинную ровную нить. Ведь, по правде, так плох тот клубок не из-за каких-то там детских травм, навязчивых мыслей, психических отклонений, личностных качеств, злости, обид — вовсе нет. Оставьте всю эту срань драматургам. Единственное, чем по-настоящему плох клубок мыслей — тем, как же он меня, блядь, заебал… Нить не обрывается, что бы я с нею ни делал. Она появляется снова и снова посреди пустоты — и влечёт за собой пробуждение. А вслед за ним — боль, тошноту и новый нырок в никуда. Я только… Я только лишь жду, когда очередной нырок станет последним. И боль не выстегнет меня из темноты. И посреди неё не будет больше этого гадкого тёмно-красного пятнышка.
3 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник