Часть 1
22 июля 2025 г., 05:09
— Вы меня хотите с землёй сравнять? — интересуется Крюков, подняв голову.
— Не хочу, а жажду и живу одним лишь этим, Борис Нилович, — отвечает Елисеев. В глазах у него бегают злобные искры ненависти.
Удар от Сергея Петровича летит в ровный нос атамана, от чего он жмурится и тихо стонет от боли.
Елисеев от такой ответности лишь ухмыляется, приседает перед связанным Крюковым на колени. Теплые ладони кладёт на костлявые коленки, и смотрит в зажмуренные глаза.
— Ну и чего ты, падаль рейховская?
— Не мучайте, а сразу лучше застрелите. Чего мелочиться? Всё равно ведь убьёте, — Борис изламывает брови, от чего больше на безобидного детёныша смахивает. Под носом алая струйка крови стекает прямо на губы, и он их облизывает, чувствуя металлический вкус.
— Застрелить тебя, Крюков, я смогу всегда. А вот измучить, заставить подчиниться — один раз в жизни такое случится, — Елисеев приподнимает его голову, придерживая за подбородок. Замечает, с какой злобой и ненавистью смотрят на него голубые глаза. Но что-то в них ещё плескается, как в бушующем шторме.
Разведывать, что именно в них треплется — нет ни времени, ни желания. Сейчас главное нужно узнать — когда наступление и сколько.
Крюков разговаривать об этом не спешит. Даже если и скажет, ведь сразу стрельнет за ненадобностью. Или выставит как жертву, когда сюда подтянутся немцы и тогда точно подстрелит.
Почему-то не хочется пулю меж глаз. Говорить о ней легко, а как пистолетом начнёт своим Елисеев размахиваться и прицеливаться, то съёжиться и будет вопить, что есть сил, о пощаде.
Но пока ни пистолета, ни немцев, перед которыми Крюкова выставят жертвой во имя процветания советской земли.
— Гнида ты, Борис Нилович. А знаешь почему? — мужчина приближается, чтобы тот не смел глаз отводить.
— Просветите, Сергей Петрович.
Елисеев смеётся, а атаман от этого смеха весь сжимается, нервным становится — пяткой сапога по деревянному полу постукивает.
— Потому что соблазнился на «хорошую и счастливую» жизнь с рейхом, с немцами. Обиделся на жизнь в Советском союзе и уйти решил туда, где люди-то такие же, только хуже. Этого ты ещё просто не понял и не видел.
— А вы-то о том мире всё знаете? — хитро смотрит на него Крюков, поджимая губы.
— Да получше тебя. Все вы там из одного помёта выродились, уродцы, — он махнул рукой и поднялся на ноги.
Елисеев прошёл к окну, глядя на весящие в небе звезды. Рядом с ними висела луна, освещала почти всю деревню своим серым лунным светом.
Борис засопел, глядя на широкую спину комиссара. Больно бушует ураган чувств: тяжело на груди — будто камень проглотил и он все внутренности давит.
А Сергею Петровичу хоть бы хны. Он сам-то не уродец? Мучает Крюкова своим тяжёлым кулаком, а ведь не лучше тех немцев будет. Калечит, в плену удерживает...хорошо лишь то, что ещё газом не кормит.
Хочется закрыть глаза и представить, что он не здесь. А в тихом месте. Хотя бы в детстве! Вон как бойко он гонял животину с товарищами, как людей пугал, шутки острые бросал на Любу, что молоком торговала. Всякие негодяйские идеи задумывал, лишь бы радость себе сделать.
А сейчас — бойня не детская. Нет того сказочного времени, когда почти всё с рук сходило. Если кто-то из его командиров узнает, как он перед красным развалился — то казнят и даже глазом не моргнут. Если успеют. Как бы первым его палачом не стал Сергей Петрович.
— О чём задумался, уродец? — Крюков и не заметил, как комиссар рядом оказался. — Али план побега строить решил? То не выйдет, отсюда без пули в голову твою пустую не сбежишь.
— Думами я занят, комиссар.
— Думами значит...это хорошо. Напоследок важно головой поработать, чтобы уходить легче было. Чтобы в мыслях было как ты советский народ предал и как друзей своих поубивал.
— Никакие они мне не друзья! — взревел Крюков, пытаясь выскочить из веревочных оков, коими Елисеев его прицепил, чтобы не сбежал. За что получил звонкую пощёчину.
Голова отмахнулась в сторону и послышался треск маски храбрости, которая крепко была насажена на лицо атамана.
— Угомонись, ущербный, — комиссар складывает руки на груди, глядя на почти идущего на компромисс Крюкова.
— Если я вам...если я вам все наконец поведаю, отпустите ли? — с надломом в голосе говорит Борис, от чего его нижняя губа дрожать начинает, то ли от страха, то ли от нервозности.
— Посмотрим сперва, что ты расскажешь, а там уже решим, что с тобой дальше делать будем, — на губах у Елисеева появилась кривая улыбочка.
Крюков опустил взгляд на свои связанные запястья и почти взвыл от неприятного жжения: они горели адским огнём, стёртые практически до крови. И ведь комиссар даже не замечает, как он мучается. И правильно, что не замечает, наверняка бы их ещё сильнее стянул.
Он ведь на всё готов, лишь бы атаману худо было.
— Устал я, вечно вот так бегать. А ради чего? Я за всю жизнь так семьёй и не обзавелся...Лизонька моя тебе отдалась. Чего же я добился? Ничего ровным счётом, врагов себе в целом мире нажил, а радости никакой не оставил. И ты щас, комиссар, больше всего на свете жаждешь моей скорой и быстрой кончины. От рейха я не отвернусь, и помру с гордо поднятой головой, лишь бы тебя разозлить, — поддался на откровения Крюков, сверля взглядом кожаные ботинки с железным носом Елисеева. — развяжи, комиссар, руки ноют.
— На жалость пытаешься меня вывести? Не выйдет, сиди уж привязанный, — злобно молвит Елисеев, не поддаваясь на уловки падшего человека.
Может, предпринять какие-то действия...найти что-то острое, что могло бы разрезать верёвки. Жжётся так, как бы заражение не началось от грубых оков.
— Ты, комиссар, истины не видишь.
— Какой же? — усмехается мужчина.
Крюков улыбается.
— Что я такой же человек как ты. Подверженный влияниям, на падкости... Ведь если тебе скажет твой главный, чтобы ты ушёл на другую сторону, ты как поступишь?
— Сперва язык тебе оторву, а потом голову, — скалится Елисеев. Наклоняется к лицу атамана и хватает его раненные запястья, сжимая их с напористостью.
Крюков дёргается, закусывает нижнюю губу, и пытается голосу не подать. Больно ведь, но слабость — порок слабых. Если сдаться в таком бою, то в другом уже не победишь.
Терпеть получается сложнее, и от боли Борис прокусывает себе губу. Маленькая струйка крови скатывается по подбородку.
Замечая это, Елисеев тут же спрашивает со смешливым взглядом:
— Что, больно тебе, атаманишка? — струйка крови Сергея Петровича завораживает, он снова приближается к лицу Крюкова и слизывает её. — даже кровь у тебя по вкусу другая. Неправильная. Грязная.
Борис сдаётся под крепким натиском рук комиссара. Закрывает глаза и откидывается на спинку стула, переставая держать спину ровно.
Самообладание трещит по швам, внутри успокаивается ураган.
— Что ты сдулся-то? Тяжело строить из себя храбреца грязного народа? — улыбка не сходит с лица Елисеева. Она, кажется, скоро дотянется до ушей и рот порвётся.
Комиссару невероятно приятно видеть такого слабого, сдавшегося атамана.
А Крюкову кажется, что он сейчас отдаст концы, и наконец не будет чувствовать этой боли, от которой в глазах черные пятна появляются.
— Сергей Петрович, отпустите, пожалуйста, в глазах темнеет, — еле мямлит он и проваливается в темноту.
***
Елисеев даже не понял, что случилось. Крюков свалился в обморок от того, что он запястья сжал? Они же не сильно поцарапаны верёвками, чтобы от такой неприятной боли в обмороки, как баба, ввалиться.
— Дуришь ты меня, атаман, — он бьёт его по щеке, пытаясь привести в чувства.
В сознание не приходит. Голова отмахивается в сторону и всё. Даже мышцы на лице у Крюкова не дёргаются.
— Падаль немецкая, — плюёт в сторону от злости, видя в каком беспомощном положении находится атаман.
Комиссар поспешно развязывает запястья. Бьёт по щекам сильнее, стараясь в чувства привести, чтобы не откинулся окончательно этот бес поганый. Но тут же притормаживает, боясь свернуть шею Борису.
Тянет на себя тушу атамана, поднимает над полом и удивляется, какой Крюков лёгкий. Он хоть и худой, но так в бою проворен и силён, что казалось, и на земле устоит, если земля пошатнётся.
Кладёт его на тахту, подсовывая под голову Крюкова подушку.
— Не думал я, что буду обхаживать тебя, немецкая рожа, — присаживается на тахту, берёт в свои руку запястье атамана и внимательно рассматривает. — От чего же тут чувств лишаться? Не серьёзная рана, а стольку шума наделал.
Встаёт с тахты, смотрит на лицо Крюкова, замечает, что губы приоткрыты и брови нахмуренны. Даже без сознания пытается с кем-то ругаться. Думает про себя комиссар.
Подходит к круглому столу, наливает с кувшина воды в гранёный стакан и обратно возвращается к тахте.
Набирает воду в рот, и брызжет в лицо атамана. Крюков смыкает губы, трепещет ресницами и распахивает глаза, резко поднимаясь.
Елисеев с брезгливостью во взгляде кладёт ему руку на грудь и укладывает обратно.
— Лежи, гестаповская подстилка, лежи. Сейчас я тебе обработаю твои горе-запястья, — поднимается и уходит в дальнюю часть дома, где находится аптечка.
Для Крюкова фигура комиссара выглядела мутно и размыто, но с каждой секундой она восстанавливалась, приобретая тот грозный и опасный образ Сергея Петровича, от которого не звучала лишь сирена, орущая от опасности.
Он приподнялся, опираясь на локти, глядя на удалившуюся фигуру во мраке. Если он так хотел замучить, вынудить на разговор, почему не остановился? Привел бы в сознание на стуле и продолжил.
Значит не такой он и монстр, как считал Крюков? Или комиссар вспоминает их когда-то существовавшую дружбу? А была ли дружба...или они просто всю жизнь играли в волчью игру, пытаясь сотворить из себя вожака.
В любом случае то, что Сергей Петрович увидел бессильного к его пыткам Крюкова — это может обернутся в плохие обстоятельства и он надавит на это в скором времени. Или добьёт только, потому что видел, что он с ног сбивается от любой физической боли. Отступления у Бориса не надумывалось, он это даже и не рассчитал. Не продумал, а зря. С этим дураком в разную беду попасть не тяжко, а умереть и подавно.
Ладно, будет разбираться, когда контрнаступление от Елисеева начнётся. Начать бы обрабатывать раны, а там по ситуации видно будет, что дальше делать.
— Как же ты к немцам ушёл, если от одних верёвок во мрак проваливаешься? — в голосе прозвучали нотки заботливости, но быстро исчезли.
— Раньше за собой такого не наблюдал...
— Или ты специально? — комиссар присел на край тахты.
Крюков отрицательно помотал головой, говоря безмолвное: «нет». Раньше ведь и правда подобного за самой атаман не наблюдал. Разнежился, старым стал, вот и от одних верёвок и ввалиться в небытие.
Дёрнув пробку из бумаги с бутылки водки, он опрокинул её на чистую, подготовленную марлю. Запахло крепким алкоголем.
— Давай сюда свои грязные лапища, — устало прошептал Елисеев, обтирая протянутые стёртые запястья. — давай это...без воплей, а то бабой тебя считать буду.
Борис стойко выдержал дезинфекцию ран водкой. Когда в дело пошёл йод, Крюков сжал челюсти.
— Терпи боец, атаманом будешь, — шутливо сказал комиссар.
Перевязка окончилась, и теперь на руках красовались кусочки марли, бережно перевязанные на каждой руке Елисеевым.
— Теперь фашистская подстилка может считать себя свободной? — полюбопытствовал Борис, разглядывая руки.
Сергей поднял на него взгляд и с удивлением уставился.
— Справедливо, конечно, но грубо ты так о себе отзываешься, — на щеках выступил лёгкий румянец.
— Неужели стало стыдно за содеянное, товарищ комиссар? — рассмеялся Крюков.
Елисеев схватился за шею атамана и повалил на диван, нависая над ним.
— Как ты смеешь...обвинять меня в стыде да ещё и к кому! К тебе?! Радостнее мне лишь стало бы, если ты подох здесь в муках, сукин сын! — руки крепче сжали тонкую, нежную, почти женскую шею.
Борис захрипел под Сергеем, а губы растянулись в улыбке.
— Р-разве не правда? Вы вон как на дыбы-то стали...
Глумная улыбочка и глаза с этими блядскими искрами — для Елисеева звучали как спусковой крючок. Он треснул ладонью по щеке Крюкова.
— Я тебе оторву голову, — прошипел на ухо Борису комиссар.
Отнял руки от шеи — придушить этого фашиста он ещё успеет. Можно и самому в игры поиграть да Крюкова к ним подключить.
Распахнув китель на теле атамана, а после разорвав рубашку так, что некоторые пуговицы отлетели и шлепнулись об пол. Борис залился краской, пытаясь как-то сдерживать неожиданный порыв незнамо откуда взявшийся.
Резким рывком комиссар расстегнул штаны на Крюкове, и посмотрев на красного, как рак, атамана рассмеялся.
— Если не можешь вытерпеть пытки моего кулака, может такое «мучение» будет для тебя сладостно? — засунув руку под исподнее, наткнулся на почти вставший член. С неожиданности, он глянул вопросительным взглядом на атамана, от чего тот голову отвернул. — Нет уж, смотри на меня, милый мой.
Потянул к его лицу свободную руку и крепко стиснул шею Крюкова.
Борис, от накрывшего его приторного возбуждения, тяжело задышал, прикрыв глаза.
— Долго о таком мечтал? Наверное, ты на это и хотел напроситься...что ж устроим один праздничный вечер...
Рука на стволе стройного члена начала двигаться. Нежные движения переходили в более быстрые и резкие, видимо, у комиссара был план о скорейшем доведении Крюкова до кульминации. А что мелочиться-то? Елисеев к особым срамным чертам не имел никакого отношения.
Если и трахать Крюкова, то быстро и с жёсткостью. Нежным и ласковым приходилось ему быть с одной лишь Лизонькой, а с мужчиной — никогда. Так что облюбовать тело гибкое да горячее нужно с дикой животной страстью, а не с любовной сахарной нежностью.
Приподняв голову, атаман, глянул на Елисеева, замечая, что и он от такого действа весь разгорячился. Крюков тяжело вздохнул, чувствуя, как припекает низ живота от спазмов о скором конце. Захотелось растянуть на подольше оргазм, но и силы тоже не вечные.
— Что же вы со с-своим...
Мужчина затуманенным, грозным взглядом поглядел на нациста. Что же спрашивает глупости всякие, думает про себя комиссар.
— Со своим срамом я сам разберусь, — сквозь зубы проговорил Елисеев.
Крюков кульминировал себе на живот. И убрав руку с шеи, комиссар, наклонился ближе к лицу Бориса.
— Выдохся ты быстро, Борис Нилович. Но попрошу об одном лишь, чтобы никому ничего не смел разбалтывать, — и рассмеялся. — Точно, ты ж и не скажешь никому. Не поверят, и тебя в голубки заделают, али расстреляют поскорее, чтобы такой по русской земле не бродил. То, что я слабину дал, так это ты меня вынудил.
Атаман искренне рассмеялся, прикрыв глаза. И успокоившись, с насмешкой в голубых огнях, спросил:
— Будем друг друга слабостями шантажировать? И с чего это вы меня, Сергей Петрович, в голубки раньше меня заделали? — хитро прищурил свои голубые, как два океана, глаза Крюков.
Теплые губы Елисеева накрыли крюковские, заставляя того замолчать. Поцелуй выходит горячим, грубым и сладким.
Никто из них бы никогда не додумался...да даже в голове бы такая мысля не проскочила, что они будут таким срамом заниматься, таким бесстыдством... Ведь врагами были, чуть за бабу не подрались, друг друга не подстрелили, а чувства нежные всё равно тянутся. Обвязывают поверх шеи и душат, душат, пока их воедино не сплетут.
— Давай помолчим Крюков, у тебя так хорошо получается молчать... — между их распухшими губами тянется маленькая нить слюны.
Штаны с Крюкова ловким движением исчезают, оставляют их покорно лежать на полу. Вроде и повернуть его на живот надо, чтобы удобнее пристроиться было. Но силы остаются только ноги раздвинуть чужие и пристроиться членом к горячему, тугому колечку.
Плоть комиссара проникает внутрь, от чего Крюков громко охает и затыкает рот рукой, чтобы звука не подать. Тахта под ними тихо поскрипывает.
Елисеев пыхтит над ним, глаз не сводит с лазурных зенок. Падок комиссар перед этими влажными глазищами. Даже в полумраке они поблескивают, также не сводя взгляда.
Прикусив губу, Елисеев с развратным хлюпаньем вышел из разнеженного Крюкова и свалился рядом.
— Полежим немного и встанем. Допрос ещё не окончен.