***
Дом жил, но дышал неровно — будто каждый вдох давался ему с усилием. Коридоры тянулись длинными кишками, в которых лампы моргали, как пульс больного. Девочки перешептывались — коротко, обрывками, будто боялись, что стены услышат. Они сами не понимали, отчего тревога росла, но чувствовали — что-то произошло. Что-то сдвинулось, нарушило привычный порядок. Камеры время от времени мигали, выдавая короткие сбои, и казалось, что сам дом нервничает, как живое существо, чье сердце сбилось с ритма. Тэсс стояла у окна, сжимая сигарету. Пальцы дрожали, пепел осыпался на подоконник. Дым резал глаза, но она не моргала. Губы шевелились беззвучно — будто она повторяла одну и ту же мысль снова и снова, стараясь поверить. «Он знает». Пепел упал, и в этот момент где‑то вдали прошли шаги — ровные, отмеренные, тяжелые. Джей. Он шел по коридору, как часовой механизм: без эмоций, без остановок. Никто не смел заговорить. Его тень скользнула по стене, задела лицо Тэсс — и исчезла. Она сжалась, будто этот взгляд мог прожечь кожу, даже не поднимая глаз. Борис стоял у лестницы — огромный, рогатый, с тяжелым взглядом, который всегда казался слишком умным для животного. Его морда блестела в свете лампы, а глаза, янтарные и усталые, не отрывались от Тэсс. Он фыркнул, мотнул головой, рога скользнули по перилам с сухим звуком. Тэсс дернулась. Ей показалось, что в этом фырканье было что‑то похожее на осуждение. — Успокойся, Борис, — пробормотала она, затягиваясь. Но козел не шелохнулся. Только посмотрел на нее так, будто все понял. Николь появилась из‑за угла — будто из дыма. Волосы собраны, на губах ленивая усмешка, в руке бокал. Она шла медленно, с тем беззаботным величием, которое выводит из себя всех, кто слишком напуган, чтобы дышать свободно. — Ты дрожишь, как свеча, — сказала она, проходя мимо. — Не гори раньше времени. Она остановилась, скользнула взглядом на Бориса, потом обратно на Тэсс. — Этот козел смотрит на тебя, будто ты ему должна денег, — усмехнулась Николь. — Вид у него, как у свидетеля на допросе. И знаешь, в его взгляде что‑то есть — как будто даже рогатые чувствуют, когда кто‑то облажался. Страх ведь воняет, детка. Особенно, когда он свежий, теплый и твой. Тэсс не ответила. Только опустила глаза. Николь усмехнулась, отпила вино и пошла дальше. Ее каблуки отмеряли ритм, похожий на обратный отсчет. В воздухе остались только дым и цинизм, тонкий, как ее след — аромат дорогого вина и насмешки, что не выветриваются даже сквозняком.***
Сон начинался с тепла. Эли стояла у окна, залитая мягким золотым светом. За стеклом мерцал сад, будто сотканный из пыли и солнца. Воздух пах лавандой, детством, спокойствием — тем, что когда-то действительно было ее жизнью до шести лет, до того дня, когда все кончилось выстрелами и криками. В этом сне детство вернулось — в запахах, в солнце, в прозрачном воздухе. На ней было тонкое платье, и оно обтекало округлившийся живот, как жидкий свет. Она гладила его, чувствуя, как под кожей бьется крошечное сердце, будто в ее теле поселилось солнце. Ворон стоял сзади. Его руки — на ее животе, ладони теплые, тяжелые, уверенные. Впервые его лицо было спокойным, живым. Без привычной маски. В этом спокойствии было что-то пугающе настоящее — слишком человеческое для него. — Ты носишь мою тьму, — прошептал он ей в ухо. — Но в тебе она — свет. Эли улыбнулась. Все вокруг казалось чистым, как вдох после бури. Мир дышал мягко, будто тоже хотел защитить этот момент. Она хотела обернуться — увидеть его глаза, сказать, что больше не боится. Но зеркало у стены дрогнуло. Сначала — едва заметная рябь, будто воздух за стеклом стал плотнее. Потом — тень, вязкая, тянущаяся из глубины. В ней вырисовывались плечи, лицо, знакомые очертания. Отец. Его глаза были без зрачков, пустые, как старое фото, из которого вырезали жизнь. Он улыбался — мертвой, холодной улыбкой, и из-под его ног по стеклу ползла черная трещина. Мир застыл. Цвета поблекли, запах лаванды сменился гарью. Свет в комнате начал гаснуть — медленно, как будто кто-то выжимал солнце из стен, превращая золото в серый прах. Ворон исчез, его руки исчезли, как растворившаяся тень. Осталась только она и отражение, и это отражение вдруг зашептало чужим голосом: — Ты не моя. Голос был не просто звуком — он проникал под кожу, звенел в костях, будто сама кровь пыталась убежать. Зеркало пошло паутиной трещин, и каждая из них отражала искаженное ее лицо — десятки Эли, все со страхом в глазах. Пол под ногами пошел волнами, стены застонали, будто дом проваливался в себя. Сквозь треск и гул она услышала биение сердца — не детское, не свое, а что-то древнее и темное, бьющееся прямо под полом. Свет разорвался на куски, запах лаванды сменился железом, и Эли сорвалась в черную бездну. Она проснулась рывком — как из-под воды. Воздух в легких жег, кожа липла от пота. Лоб блестел, волосы спутались. Резкий вздох сорвался с ее губ. От этого звука Ворон вздрогнул — открыл глаза, посмотрел на нее. Сигарета догорела, пепел упал на пол. В его взгляде — сонная настороженность, мгновенно сменившаяся вниманием. Эли дрожала. Дыхание сбивалось, грудь ходила часто. Ее трясло — будто морозом изнутри. Она схватилась за простыню, пальцы белые, ногти впились в ткань. Ворон поднялся с кресла, подошел ближе, не спрашивая. На лице — тень усталости и тревоги, которую он прятал под холодом. — Эли… — тихо, почти шепотом. Она подняла на него глаза — полные ужаса и растерянности. Слезы блеснули на ресницах. — Поцелуй меня, — выдохнула она, будто просьба могла вернуть дыхание. Ворон опустился ближе, его пальцы скользнули по ее щеке, потом в волосы — грубо, но не жестоко, будто проверяя, что она живая. Он зарылся пальцами в пряди, слегка потянул ее к себе, и воздух между ними стал горячим, как перед бурей. Поцелуй вышел неровным, хриплым, со вкусом соли и пепла, в нем было столько боли, сколько может вместить один вздох. Не нежность — крик изнутри. Эли ответила с тем же отчаянием, вцепившись в его рубашку так, что ткань затрещала, будто собиралась разорваться под ее пальцами. Ее дыхание сбилось, сердце колотилось в унисон с его — больно, быстро, как удар молнии в живое тело. — Тебе снилось что-то, — произнес он. — Что? Эли замерла, закрыла глаза. Перед ней вспыхнули образы: свет, руки на животе, зеркало, голос отца. Слова всплыли сами — хрипло, растерянно: — Я видела его… отца. Он сказал… «ты не моя». Ворон ничего не ответил. Только взгляд стал холоднее, тяжелее. Тишина снова опустилась, тянулась между ними, как лезвие. Эли вдруг выпрямилась, ладони легли на живот. Тепло сна вспыхнуло внутри — то самое, которое она ощущала во сне до того, как появился отец. На мгновение ей даже показалось, что под кожей что-то отозвалось, будто память о несбывшемся продолжала жить. Она провела пальцами по ткани рубашки, вглядываясь в лицо Ворона, пытаясь понять, есть ли в нем хоть тень того света. Голос сорвался, стал почти шепотом: — Мы трахаемся без защиты. Ты не боишься, что я могу забеременеть? Пауза — длинная, гулкая. Внутри Ворона все сдвинулось, будто кто-то сорвал тормоза. В голове мелькали вспышки — страх, злость, боль, что он не позволял себе чувствовать годами. Ему хотелось выругаться, сорваться, схватить ее и заставить молчать, а потом — наоборот, закрыть ладонью ей рот, чтобы не ранить больше. Но он стоял, как из камня, сжимая челюсть, пока пальцы не побелели. Он смотрел на нее долго, слишком долго. Потом сказал ровно, почти безжизненно: — Нет. От беременности есть прекрасный выход. Эти слова врезались в нее, как молот. Внутри что‑то рвануло — связь между дыханием и телом оборвалась, и мир сузился до одного колкого звука, застрявшего в горле. Воздух стал тяжелым, острым, будто в груди всадили раскаленную проволоку. Эли обожгло насквозь: губы сжались в судороге, во рту застыл вкус меди, в висках пронзал гул, ладони похолодели и побелели, ноги подгибались. В ее глазах расползся мрак, и там поселилась боль, которую нельзя было унять словами — только ощущать, как будто внутренности треснули на тонкие, почти прозрачные щепки. — Убирайся, — сказала она тихо. Ворон не двинулся. — Убирайся! — выкрикнула Эли, и голос сорвался на рыдание. Ворон выдохнул, будто хотел что-то сказать, но не смог. Развернулся. Дверь захлопнулась с глухим ударом. Эли осталась одна. Сердце билось в висках, слезы текли по щекам, не остывая. В воздухе — запах дыма и пепла. И тишина, похожая на пустоту, в которой больше нечему гореть. Кабинет встретил его тишиной. Такой густой, что от нее звенело в ушах. Ворон захлопнул дверь, и звук показался выстрелом. Несколько секунд просто стоял, опершись ладонями о стол, глядя в никуда. В висках гудело. Воздух тяжелый, как перед грозой. Внутри — что-то треснуло. Мысли о ее словах не отпускали. Он сам слышал свой ответ, как чужой голос, и ненавидел его. Прекрасный выход — циничное дерьмо, брошенное, чтобы не показать, что внутри все вывернулось наизнанку. Ворон никогда не мог представить себя отцом — не потому, что не хотел, а потому что не верил, что способен. Он был прогнивший изнутри, полумертвый человек, который давно разучился верить в свет, в дом, в спокойствие. Какая, к черту, семья у чудовища? У него — только пустота. Только тьма, которая с каждым днем звала все громче. Ворон сел. Потом резко встал. Стул заскрежетал по полу, как зверь, выцарапывающий себе путь наружу. Стакан полетел в стену, взорвался брызгами стекла и виски. Ворон схватил пепельницу, метнул ее в окно — стекло звякнуло, осыпалось дождем осколков. Потом второй стакан — громче, сильнее. Гул прошелся по комнате, будто ударил в сердце. Он смахнул со стола все, что было — папки, зажигалку, бутылку. Бумаги взвились в воздух, как стая белых птиц. Осколки звенели, как насмешка. На полу — блеск стекла, следы пепла, отражения дрожали, будто живые, а в этом хаосе он сам стал хищником, разрушающим собственную клетку. Ворон стоял среди этого хаоса, и вдруг хрипло рассмеялся. Коротко, низко. Смех звучал так, будто из горла выходил дым. — Прекрасный выход, Эли... да. Убей, чтобы не чувствовать, — прошептал он, почти без звука. — Хочешь тишины? Вот она. Пустота, вкус пепла. Радуйся, ублюдок. Он говорил сам с собой — обрывками, будто пытаясь убедить кого-то, кто жил под кожей. В голове гудело, мысли прыгали, как искры. — Ты хотел контроля — получай. Холод, стены, пепел. Все как любишь. Только теперь дыши этим сам, — Ворон рассмеялся снова, на этот раз громче, с хрипом. — Ха... черт. Ты даже из любви делаешь мясорубку. Он подошел к мониторам, включил систему. На экране замелькали камеры. Он щелкал их одну за другой, пока не увидел нужную. Коридор. Тэсс. Маленькая фигурка в платье, идущая от его кабинета в сторону комнаты Эли. Он нажал «стоп». Картинка застыла. Подошел ближе, почти вплотную. — Ты тоже ищешь выход, да, птичка? — тихо, с усмешкой. — Только этот — в ад. Он провел пальцем по экрану, по застывшему лицу Тэсс. На губах появилась улыбка — страшная, хищная. Настоящая. Та, что он держал годами под замком. Смех прорвался снова, хриплый, неровный, как треск металла. — Все думают, что играют со мной. Но никто не понимает... — он прижал кулак к губам, сдерживая хохот. — Я и есть, блять, игра. Монитор мигнул. На секунду — помеха, свет полоснул по лицу. Ворон сжал кулак и со всей силы ударил в экран. Треск. Стекло треснуло, кровь брызнула с костяшек, капнула на стол. Красное пятно расползлось по белой поверхности, как цветок. Он выдохнул, медленно, хрипло. Взял сигарету, закурил, втянул дым. Сел на край стола, не глядя ни на что. — Добро пожаловать обратно, чудовище, — тихо сказал он, глядя на свое отражение в треснувшем мониторе. — Я скучал. Дым стелился по комнате, клубился по полу, цеплялся за мебель, как живая тварь. Запах крови, виски и пепла слился в один густой, тяжелый аромат разрушения. Ворон вдохнул его глубоко, чувствуя, как яд этой смеси проникает в легкие, как сердце отзывается на него знакомой болью. И именно в этой боли, в этой гари и крови он наконец ощущал жизнь — ту дикую, безумную, настоящую, где нет прощения и нет пути назад. — Все к хуям катится, — пробормотал он, чуть склонив голову. — Но, может, в этом и есть порядок. Пусть горит. Он выдохнул дым и посмотрел на разбитый экран, где отражался только кусок его лица. Глаза — мертвые, но в глубине уже начинало просыпаться что-то другое: сумасшедшее веселье и тень безумной улыбки. Ворон тихо хмыкнул, наклонив голову в сторону, как будто слушал голос, звучащий только у него в черепе. — Ну что, хаос, ты скучал по мне? — пробормотал он. На губах появилась ухмылка, кривая, болезненная, но опасно живая. Что-то, чего он давно ждал, возвращалось — то, что шептало, что боль — это музыка, а разрушение — его родной дом. — Игра началась, — сказал он почти шепотом. — Только на этот раз я не собираюсь проигрывать.