***
Эли сидела на кровати, обхватив колени, будто удерживала себя не в реальности — а за самый край собственного сознания. Остатки сна все еще шевелились под кожей ледяными червями, оставляя неприятный холод под ребрами. Она стряхнула его резким выдохом — так будто выдавливала из себя страх. Сегодня она решила: хватит. Хватит думать. Хватит бояться собственной головы. Хватит шагать по дому, как по минному полю. Она встала. Пол под босыми ступнями тихо скрипнул — почти одобрительно. Будто дом сказал: «О, малышка, наконец-то ты возвращаешься к жизни». Где-то впереди смех. Живой. Чуть хрипловатый. Такой смех бывает только у девушек, которые пережили достаточно дерьма, чтобы смеяться громко. Эли свернула за угол — и попала в настоящий женский дурдом. Николь сидела за столом, как королева подпольного царства грехов: нога поджата, спина прямая, губы красные как предупреждение, взгляд острый, будто режет пространство. Перед ней: бутылка вина, стакан, сигареты и выражение лица «я прекрасна, опасна и совершенно заебалась». Никки лежала поперек кресла — как человек, смирившийся с судьбой и принимающий ее лежа. Рука свисала вниз, а в пальцах щелкала зажигалка — маленькая граната с ее характером. Эли застыла на пороге. — Как вы вообще расслабляетесь? — спросила она осторожно. Не меняя положения, Никки ответила: — Орем, бухаем и жалуемся на жизнь. Все сразу. Иногда по очереди. Иногда в случайном порядке. Николь нехотя оторвалась от сигареты и кивнула: — И танцуем на столе. Но это надо заслужить. Сегодня, кстати, потенциально подходящий день. Эли тяжело выдохнула, прикрыла глаза ладонью: — Давайте напьемся. Тишина. Мгновенная. Густая. Потом Никки взвилась, будто под ней сработала взрывчатка. — Аминь! — и умчалась на кухню, размахивая руками, как пророк в трико. Николь хищно прищурилась: — Девочка… я знала, что ты рано или поздно сдашься. — Если я не буду пить, — сказала Эли. — Я начну думать. — О, не надо, — с пафосом вздохнула Николь. — Думать вредно. Нам, по крайней мере. Никки вернулась, прижимая к груди бутылку текилы, как новорожденного. — Я принесла грех! — торжественно объявила она. — И потенциальное отравление. Но алкоголь — это риск. Поставила бутылку на стол с видом человека, который поставил ядерную боеголовку. И ровно в этот момент бесшумно возник он. Борис. Козлиный командор дисциплины. Повелитель пассивной агрессии. Тихие копыта, полные презрения. Живое воплощение фразы: «люди — ошибка природы». Он подошел к столу и уставился на бутылку так, будто она лично оскорбила его породу — и всю его материнскую линию до седьмого колена. Ткнулся рогом. Не просто ткнулся — объявил бутылке локальную войну. — Нет, — строго сказала Николь. Он ткнулся еще раз. Более напористо. Как будто пытался продавить ее волю своей козлиной харизмой. — Я сказала НЕТ. Борис театрально отступил, развернулся всем корпусом, как обиженный маршал, и посмотрел на них с такой вселенской тоской, будто они лишили его наследства, титула и права на жизнь. Эли уже давилась смешком. — Дай ему лайм, — предложила Никки. — Ни в коем случае. Он потом будет считать, что мы пытаемся его ебнуть кислотой. А потом устроит нам святую войну. Они разлили рюмки. Прозрачные, звенящие, как маленькие стеклянные обещания, которые никто не собирался выполнять. Запах лайма, соли и текилы поднялся в воздух — резкий, будто щелчок плетью. — За что пьем? — спросила Никки, крутя рюмку пальцами, как кость судьбы. — За то, что выжили, — сказала Николь томно, поднимая свою. Свет от лампы отражался в ее бокале так, будто там плавало жидкое золото. — И за то, что пока не передумали, — добавила Эли, чувствуя, как внутри дрожит что‑то теплое, почти живое. Они синхронно подняли рюмки. Звон стекла разнесся по комнате — чистый, как хохот богов, которым на все плевать. Выпили. Эли резко втянула воздух, выгнулась: — Жжет как яд! Жар растекся по горлу, по груди, по животу. Теплая, обжигающая комета, которая тает слишком медленно. — Это и есть яд, — философски заметила Николь, лениво водя пальцем по краю рюмки. — Разница только в том, что этот добровольный. Никки хлопнула рюмку на стол так, что та подпрыгнула: — Нормально! Глотка жива — значит, можно еще. Если не отпало — продолжаем испытания. И смех понесся по комнате, как волна, накрывая их всех. Смех звонкий, искренний, пьяный, такой, какой бывает только у женщин, которые слишком рано увидели слишком много боли и теперь смеются, чтобы не сломаться. После третьей рюмки началось шоу. Комната будто сдвинулась — свет стал мягче, воздух гуще, а мир вокруг дрогнул, превращаясь в сцену, на которой царствовала одна женщина. Николь стукнула бокалом по столу так громко, что даже Борис вздрогнул. — Ладно, — протянула она, осматривая присутствующих взглядом королевы, собирающейся огласить смертельный приговор. — Раз уж мы тут все слегка ебанутые — расскажу, как мы с Борисом два года колесили по миру и устраивали такие разъебы, от которых до сих пор плачут двенадцать стран. Борис гордо встал рядом, вытянув шею и подняв подбородок так, будто сейчас ему вручат орден «За выдающиеся заслуги перед хаосом и козлиным народом». Никки выгнула брови, раскинулась на кресле и, грациозно размахнувшись рукой, заявила: — Детка, пожалуйста, просвети нас. Освяти наш путь. Николь прикурила, втянула дым, и он обвил ее, как ореол греха. Она улыбнулась медленно — выражением «давайте, детки, сейчас я покажу вам мир». — Таиланд, — начала она. — Жара такая, что даже мои грехи потели. Воздух плотный, сладкий, пахнет жареной рыбой, потом и надеждой на быстрые деньги. Я была молодая, красивая и максимально тупая. Борис — наоборот. Умный, мохнатый, упертый. Он уже тогда был умнее всей местной полиции. Борис гордо вскинул подбородок, будто подтверждал: «Так и есть». — Иду я вечером по улице. Не улица — блестящая кишащая ярмарка: неон, музыка, жаровни, люди, которые улыбаются, будто пытаются тебя продать. И тут вывеска: «Ночной турнир по муай‑тай. Женщины тоже участвуют». И у меня в голове загорается мысль… — Николь драматично ткнула пальцем в потолок. — Я — женщина. Почему я, блять, не дерусь?! Эли чуть не уронила рюмку. — Ты что, правда? — охнула она. — Ага, — спокойно подтвердила Николь. — Захожу. Подхожу к стойке. Записываюсь. И тут случается… он. Она указала на Бориса. — Этот ушастый долбоеб влетает за мной в раздевалку. Видит толпу женщин, которые могли бы убить носорога взглядом. И начинает меня тащить наружу. Зубами держит мою футболку. Я держу футболку. Мы тянем в разные стороны. Я ору. Он орет. Картина: «Тупость против козлиной ответственности». Борис фыркнул так выразительно, что этого было достаточно, чтобы подтвердить каждое ее слово. — В итоге выходит моя соперница, — продолжила Николь. — И, блять… это был таец. Огромный. Красивый. В блестках, с ресницами длиной с мои нервы. Он выглядел так, будто мог одновременно победить в турнире, выиграть конкурс красоты и украсть твоего мужа. Николь приложила ладонь к сердцу. — И говорит мне: «Уверена, малышка?» — таким голосом, что у меня аж колени стали слабее. — И ты сказала… — начала Эли. — «Нахуй пошел, давай сюда». Пауза. Уважительная. Театральная. — И он размотал меня как рулон дешевой туалетной бумаги. Я улетела после первого удара. Просто шлеп — и я уже на полу. Эли уронила голову на стол от хохота, стуча кулаком в дерево. Никки сползла с кресла и, согнувшись пополам, хохотала так, что казалось — у нее сейчас реально откажут легкие. Она била кулаком по полу, уткнулась лбом в ковер, пытаясь хоть как-то остановиться, но смех только усиливался, превращая ее в клубок истеричного, счастливого хаоса. — Лежу, — продолжала Николь драматично. — Лицом вниз. Звезды вижу. Пот течет. Гордость умерла. А Борис… Она многозначительно посмотрела на козла. — …этот мужественный герой… бегает по рингу, орет на тайском, хотя не знает тайского, и пытается бодать рефери! Борис поднял взгляд к потолку, будто взывал к небесам: «Подтверждаю!». — Нас потом выгнали, — заключила Николь, взмахнув рукой, как будто отгоняла прошлое. — А тот тайский трансвестит посвятил мне победный танец. Божественный мужчина. Или женщина. Неважно. Я была влюблена. Чисто. Искренне. Ненадолго. Борис снова подошел. Медленно, важно, будто вышел на инспекцию своего личного дурдома. Грудь вперед, хвост трубой, морда выражает чистое презрение к человеческой расе и ее слабостям. Он ткнулся в миску с лаймами — не мягко, а с тем напором, с каким обычно предъявляют претензии соседям. — Нет, — сказала Никки, даже не поднимая головы. Борис поднял взгляд. Медленно. Так, будто окидывал ее глазами сверху вниз и находил недостатки быстрее, чем человек листает чек. Даже Эли почувствовала укол стыда — как будто перед ней стоял строгий учитель, а не козел, который весит сорок килограммов и пытается украсть цитрус. — Этот козел, — сказала Никки, вытирая слезы смеха. — Единственный мужчина, который смотрит на меня так, будто я должна ему деньги, причем давно, много и без процентов не отделаюсь. Николь подняла бокал, слегка качнув запястьем: — И хотя бы он не пытается тебя трахнуть. Борис фыркнул так глубоко и выразительно, будто сказал: «Я выше подобных земных страстей. И вообще — я святее вас всех». Они пили еще. Алкоголь мягко растекался по дому, пропитывал воздух легкой хмельной сладостью. Смех дрожал в комнате, как теплый воздух над раскаленной плитой, и казалось — если протянуть руку, можно потрогать его пальцами. Тени от ламп плясали на стенах, скользили по бархату, по стеклу, по их лицам — делая сцену почти нереальной, как будто это не реальный мир, а кадр со странной женской пьянки, которая случается раз в столетие. Эли почувствовала, как напряжение утекает из тела. Не резко, не рывком — а плавно, будто кто‑то медленно повернул скрытый клапан внутри груди. Свет из окна лег ей на колени, разливаясь золотым теплом. Он гладил ее кожу, проникал под ткань, заставляя мышцы расслабиться. И она впервые за долгое время улыбнулась так, чтобы это не болело. Улыбнулась всем лицом. Глазами. Горлом. Сердцем. Дом слушал их — и впервые не напрягал стены, а будто прикрыл глаза. Его дыхание стало ровнее, теплее, спокойнее. Эли поймала себя на мысли: “пусть эта ночь длится чуть дольше. Хоть немного. Хоть до утра”.***
Дверь хлопнула так, будто по дому ударили кувалдой — стены дрогнули, потолок взвыл, а воздух рванулся назад, словно его вышибли из легких. Смех девчонок оборвался мгновенно, как перерезанная нить. Тишина натянулась, тонкая и злая, готовая лопнуть от малейшего дыхания. Эли подняла голову. Ворон стоял в проходе, сжимая темное пальто так, будто оно было последним напоминанием о нормальной жизни. Черная рубашка висела на нем клочьями — разорвана на плече, порезана у ребра, пропитана чужой кровью и дымом ночи. Рукава были закатаны небрежно, словно он делал это на бегу. Ладони — в ссадинах, полосах грязи и темных пятнах, от которых веяло чужой болью. На скуле — свежий, яркий след удара, уже наливающийся тяжелой синевой. Его взгляд был таким темным, что тени будто ползли к нему сами, собираясь вокруг, как если бы он был их центром тяжести. Он пах порохом, холодной ночью, влажным асфальтом и яростью, которая будто жила собственным пульсом. Чистой, хищной, животной злостью — такой густой, что воздух вокруг него дрожал, словно боялся дотронуться. Он прошел мимо девушек не останавливаясь, не бросив ни взгляда. Слишком быстро, слишком злой, слишком… живой. Никки тихо присвистнула: — Ну он и… ебучий шторм. Николь подняла бокал и, не сводя глаз с его спины, ухмыльнулась: — Малышка… иди и размотай его. За такое поведение мужчины должны страдать. Эли почувствовала, как внутри что‑то вспыхнуло не просто горячо — огненно, хищно, будто в груди лизнул язык пламени. Запоздалая обида развернулась в ней, как расправленные крылья зверя, которого слишком долго держали на цепи. Алкоголь же подлил масла в этот внутренний пожар — сделал ее смелой, дерзкой, опасной… слишком смелой для любой трезвой версии себя. Она встала. Ноги чуть подогнулись, но она выровнялась. Пошла. Коридор встретил ее глухим эхом шагов. Кабинет Ворона был приоткрыт — теплый свет лился тонкой полосой. Эли толкнула дверь. И остановилась. Ворон стоял спиной, без рубашки — голые плечи дышали яростью и усталостью. Не как демон похоти — как человек, который только что прорвался сквозь ночь и вернулся целым чисто из упрямства. Он срывал бинт с руки, кривясь так, будто каждый миллиметр кожи был обожжен огнем, будто каждая царапина напоминала ему о том, что он все еще жив, хоть и против своей воли. Мышцы под кожей двигались плавно, опасно. На спине — новая царапина. На боку — след от чьего‑то кольца. Он был живой, раненый, злой — и от этого еще более настоящий. Эли тихо втянула воздух — коротко, будто этим вдохом могла удержать себя на ногах. Алкоголь теплой волной ударил в голову, закружив мир мягкой пьяной спиралью. Но вид его, обнаженного, злого, дышащего жаром и ночной яростью, кружил сильнее, глубже — так, что у нее подогнулись колени и внутри что‑то сладко сорвалось в пустоту. Ворон замер. Повернулся. Глаза — стальные, узкие, прожигающие до внутренностей. Его взгляд скользнул по ней медленно, будто касанием: по растрепанным от смеха волосам, по горячим покрасневшим щекам, по губам — припухшим, влажным, слишком красным от смеха, алкоголя и ее собственной дерзости. И он тихо, опасно выдохнул: — Ты пьяная. — А ты… — Эли провела взглядом по его телу медленно, горячо. — Весь в крови и все еще дерешься с миром. Он наклонил голову вбок, медленно: — Что ты хотела сказать? Эли подошла ближе. Без слов, без позы, без намерения — просто подошла. Медленно. Уверенно. На шаг. На полувздох. На то дрожащее, опасное расстояние, где его тепло уже не просто чувствовалось — а захватывало ее дыхание, обжигало кожу, будто она подошла вплотную к огню, который одинаково мог и согреть, и спалить до костей. Ее рука поднялась сама — легла ему на грудь, словно ее тянуло туда силой притяжения. Кожа обожгла ладонь жаром, прямо под пальцами бился пульс — сильный, тяжелый, хищный, будто сердце у него стучало ей в руку, требуя: «Еще ближе». Вторая рука скользнула ниже — к линии пояса. Пальцы легли на ткань, медленно, тепло, будто пробовали ее на вкус. Почти, почти задели застежку… едва царапнув металлический зубчик, как обещание того, что она может — если захочет — сорвать с него все. Ворон вдохнул резко — так глубоко, будто воздух внезапно стал огнем. Его грудь вздрогнула под ее ладонью, будто под пальцами билось загнанное, разозленное сердце зверя, готового броситься, если его спровоцировать еще хоть на миллиметр. — Эли… — предупреждение. Хриплое. Опасное. Но она не остановилась. Ее пальцы скользнули по его животу — медленно, горячо, по-настоящему чувственно. Ласково, но с дерзостью, которая прожигала. Провокационно, будто не просто спрашивали, а шептали кожей: «А теперь? Что ты сделаешь со мной, если я пойду дальше?» Его глаза потемнели так резко, что привычная сталь в них будто растворилась, уступая место густой, хищной тьме — той самой, которая не смотрит, а затягивает внутрь, как бездонная ночь. Ворон шагнул вперед. Рывком. Схватил ее за бедра — резко, требовательно, так, будто хотел вписать ее тело в свое, стереть пространство между ними, забрать дыхание, волю, остатки самообладания. Запах алкоголя от нее ударил в него — сладкий, горячий, дурманящий, такой, от которого у самых стойких перегорают тормоза. Его пальцы впились сильнее, словно он боялся, что она исчезнет, если он ослабит хватку хоть на секунду. Он поднял ее на стол так уверенно, будто делал это сотню раз — и всегда мог делать еще. Эли запрокинула голову, выдохнула — хрипло, сорвано. Ворон наклонился к ее губам — так близко, что его дыхание скользило по ее коже, касаясь не губ, а каждого нерва, но все еще намеренно не прикасаясь. Его голос сорвался на смешок: — Ты дурная. Опасная. Мне это… нравится. Он провел носом по ее скуле. Горячее дыхание обожгло кожу. Она подняла руки — и обхватила его шею. Пальцы зарылись в волосы. Она притянула его — ближе. И он сорвался. Поцелуй взорвался между ними — грязный, жадный, прожигающий, такой яростный, будто он хотел вырвать из ее рта остатки ночи, злости и тех теней, что цеплялись к нему по дороге домой. Он целовал так, будто тонул в ней, будто пытался вдохнуть ее вместо воздуха. Его поцелуй был требовательным, голодным, безумным. Ее губы отвечали — горячо, пьяно, дрожаще, но смело, будто она сама бросалась в этот огонь, зная, что обожжется. Его ладонь легла ей на талию, вторая — на бедро. Он дернул ее к себе, и ее колени разошлись под его телом. И в этот момент его пальцы скользнули выше — по внутренней стороне бедра, медленно, скользко, жарко. Он чувствовал все: ее пульс под кожей, дрожь, и то, как она уже тонула в этом, становясь мягкой, податливой… мокрой. Это свело его с ума еще сильнее — низким, животным, тянущим голодом. Эли оторвалась от его губ, но осталась на опасно близком расстоянии, глядя ему прямо в глаза. Зрачки расширены, будто она смотрела на солнце слишком близко. Губы припухли, влажные, дрожащие от недоконченного поцелуя. Вся — пьяная, горячая, трепетная, смелая до безумия — как вспышка чистого, дикого желания. И прошептала, одновременно ведя пальцами по выпуклости на его брюках — медленно, почти лениво, будто проверяя, насколько сильно она его сводит с ума: — Я хочу быть сверху. Ворон замер — не просто на полудыхании, а будто сердце споткнулось о ее слова. Его взгляд вцепился в нее, как в огонь: яркий, жгучий, безумный. Он смотрел на нее так, словно она была пламенем, которое и обжигает, и манит, и спасает, и губит — всем сразу. Медленная, опасная улыбка поползла по губам. — Конечно хочешь… — тихо, почти ласково. Он провел большим пальцем по ее нижней губе. — Малышка… если ты хочешь сверху — я сам лягу. Только не вздумай потом просить пощады. Он наклонился — снова почти поцеловал — и в этот миг дверь распахнулась. Глухо. Жестко. Как выстрел. И напряжение разлетелось в щепки. Джей стоял в дверях — будто сам дом попытался удержать его, но он прорвал воздух, тяжелый, как предгрозовое небо. Лицо каменное, почти мраморное, а под ним дышала тревога, горячая, рваная. Грудь вздымалась резко — так дышат те, кто бежал не ногами, а инстинктом. — Менсон приехал, — сказал он коротко, будто выстрелил. Сзади в коридоре показалась Николь. Ее походка еще помнила рюмки, но взгляд — ни капли. Протрезвевший до боли, до стали. Инстинкт выживальщицы схлопнулся в зрачках, делая ее другой — собранной, опасной. — Собирайся, — почти шепотом, но этот шепот был как удар ножа по столу. — У нас гость, которого можно встречать только с оружием. Эли будто ударило током. Пьяность исчезла сразу — как свеча, затушенная пальцами. Мир качнулся, стал холоднее. Сердце провалилось вниз, в живот, и застыло там тяжелым свинцом. — Вы стучать разучились? — рыкнул Ворон. Но голос… не тот. Не его обычная злость. Он прозвучал сорванным, глухим, будто удар пришел прямо в грудь, глубже кожи. Джей не отвел взгляда. — Это не тот случай, босс. Эти слова упали между ними — и что‑то в лице Ворона изменилось. Резко. Так, будто из него одним движением вытянули весь цвет. Он побледнел не телом — душой. Он стоял неподвижно. Как зверь, который услышал шаги охотника у себя за спиной. Тишина вокруг стала вязкой, темной, плотной. Эли смотрела на него, ничего не понимая. Но каждый нерв подсказывал: то, что стоит снаружи дома, страшнее любого шепота в его коридорах. Страшнее самого Ворона. Он медленно повернулся к ней. И впервые за все время — его серые глаза были не стальными, не острыми, не хищными. Они были испуганными. Живыми. Человеческими. — Николь, — тихо, как будто голос проходил сквозь боль. — Уведи ее. Николь шагнула вперед мгновенно. Рука крепко легла на локоть Эли — уверенно, но не грубо. — И спрячь, — добавил он. Даже не приказал. Попросил. Или умолял — так, как умеют только те, кто никогда не просил. — Что происходит? Ворон? — выдохнула Эли. Голос сорвался, дрогнул. Она впервые видела его таким. Он смотрел на нее так, будто в его груди разрывалось что‑то живое. Будто хотел сказать многое — все — но понимал, что каждое слово может убить. Николь сжала ее руку. — Пошли, девочка. Сейчас же. Коридор будто сжал стены. Шаги отдавались в висках. Воздух стал холодным, как утренний туман — и тяжелым, как страх. Эли успела оглянуться. Ворон стоял посреди кабинета. Голый по пояс, весь в крови, в тени, в страхе и ярости — и смотрел ей вслед так, будто мир треснул прямо под его ногами. Дверь закрылась. И в тот миг внутри него что‑то хрустнуло — сухо, глухо, будто ломалась кость, которую никто не должен был трогать. Он уже не дышал. Не моргал. Он просто стоял, сжав кулаки так сильно, что костяшки побелели. Мир сузился до одного факта: в дом вошло прошлое. И если Менсон пришел за ней… значит, старые грехи нашли дорогу назад. Он будет драться не за дом. Не за власть. За нее. Если он пришел за ней — Ворон похоронит весь этот город.