пускай ты не дышишь,
пускай солнце светит,
оно не услышит, как горько на свете.
гуляй, моё сердце, залитое кровью —
мне некуда деться,
я связан любовью.
рубеж веков — гуляй
Дозатор для жидкого мыла, широкая душевая кабина, аккуратно висящее на хромированном змеевике полотенце, плитка под мрамор — просторная ванная комната в квартире Дазая будто слизана с выставочного стенда Икеи. В ней, словно в зазеркалье, Чуя. Впервые и в ахуе. Избегает круглого зеркала со светодиодной подсветкой вдоль рамы, закатывает глаза при виде электрической зубной щётки. Дазай рисковал вынужденно повременить с её использованием, потому что Чуя испытал дикое желание выбить ему верхний зубной ряд — как только узнал, что Дазай живёт в доме напротив той самой детской площадки, канувшей в лету во имя платной парковки. Узнал, что квартиру на восьмом этаже ему купил отец в качестве подачки на совершеннолетие, — и день рождения у Дазая, оказывается, в июне — как повод выселить из своей жизни без угрызений совести. Каждый месяц отец присылает ему деньги — иногда в валюте, — оставляя пустым даже поле сообщения в банковском переводе, а Дазаю тошно в плену серых стен, пропитанных одиночеством, лицемерием и гнилостной вонью отторжения. Весь уют этой однушки — отполированная фальшивка, в её границах кажется, что даже дышать нужно тише. Чуя далёк от подобной реальности, как горизонт — от стартовой точки сна, но всё равно искренне говорит: «Мне жаль». Дазай легкомысленно отмахивается, улыбается со сломом на губах. Гонит Чую отогреваться в горячий душ после валяния в снегу. Кипяток струями бьёт по промёрзшему телу, и Чуя утыкается лбом в равномерно нагревающийся кафель, гоняя локомотивы мыслей по скошенным рельсам. Второй шанс — красное зеро, выпадает слишком редко, и у Чуи нет права распыляться на сомнения осколками разбитых стёкол. Умереть на руках, пустить ко дну пиратские корабли, опрокинуть небо, обнажить свою сущность — дорога рушится под ногами идущего. Чуя прекрасно понимает, что должен набраться смелости выйти из участка тени на палящее солнце, но тревога просто существует. Непривычно тихая и незаметная, как тонкое стекло под пудрой инея. Должен вскрыть разом все карты, завершить цикл последней главы крошечной повести, утихомирить гниение энтропии — тварей-бабочек в животе, родных-чужих в груди. В конце концов, от честного разговора словами через рот ещё никто не умирал — возможно, метафизически, но не буквально. Сегодня голоса в голове сказали мне, что я мудак, и я не стал спорить. Не страшно падать в пропасть — страшно, когда некому подхватить. Небо бездонное, но птицы в него взмывают, чтобы разбиться. Чуя прогоняет в голове возможные развилки диалога, пока механически закрывает крышечки на шампунях, взвешивает все «за» и «против», по-собачьи встряхивая спутанными мокрыми волосами, оценивает градус уклона дереализации и резкость неожиданного желания исчезнуть, когда перешагивает порог ванной, оставляя дверь приоткрытой. Дазай лениво курит прямо на кухне, стряхивая пепел в соусницу. От кружки на столе поднимается пар. — Попей, чтобы точно не заболеть, — указывает на горячий чай, и его простуженный голос царапает слух. Чуя застывает в паре шагов, циклично впитывает, впаивает в сознание тот факт, что он умудрился Дазая потерять — и обрести вновь. Катастрофа отгремела воем и пеплом, но им удалось выбраться из-под завалов, прожечь лёгкие свежим вдохом. Умение обладать — это слабость. — Курить ты тоже умел ещё до нашего знакомства? — Чуя бесшумно садится на стул, греет холодные ладони о кружку. — Нет, — Дазай качает головой, не поворачиваясь к нему. — Стал зависим и не смог бросить. Чуе кажется, что все открытые переломы насильно расходятся в стороны, мясо мягко отделяется от костей, плоть начинает гнить. Чуя хочет обнять самого себя, но опасается пропитать кровью ткань футболки, которую ему дал Дазай — застиранной, растянутой до мешкообразного состояния, со Смешариками. В забытом детстве Чуя бы ассоциировал себя с Крошем. Сейчас думает, что он — Бараш. Либо Лосяш — из той серии про злого пакостного двойника. Психопатыч — матерящийся не для детских ушей, в шляпе и с топором. — Со мной вышло так же? — пробует первым шагом на минное поле, обжигает чаем кончик языка. Смелый не к месту, умный не вовремя. Дазай хмурится, щелчком стряхивая пепел, и без предупреждения прошивает его взглядом в упор. Тяжёлым, глубоким, вычищенным от света — как тысячелетие в обратной перемотке, — от которого стыд царапает неокрепшими когтями изнанку. — Ты лучше, чем сигареты. Улыбается с болезненной нежностью, и светлячки включённой под потолком гирлянды тонут бликами в его глазах. Скачок напряжения — вот-вот замкнёт с фонтаном искр. Открыто признавать свою боль — это базис, верный путь, а не кривая дорожка, только это невыносимо трудно, как заставить себя нырнуть в кипяток. Засунуть голову в Йеллоустонский гейзер. Добровольно отключить себя от аппарата жизнеобеспечения, который закачивает в тело отрицание, замалчивание, избегание и пагубную жертвенность. Только жизнь в спичечном каркасе нестерпимой боли не тянет даже на существование. — Что изменилось сегодня? — тихо спрашивает Чуя, и сердце давится пылью. Песком, грязью, обрывками прелых листьев, летящими в лицо, когда продираешься сквозь шквалистый ветер. Дазай отвечает не сразу. Наблюдает за тянущейся вверх струйкой дыма, крепче сжимая помятый фильтр в пальцах, и взгляд его тускло тлеет, как кончик сигареты. Чуя не торопит, потому что готов ждать его до конца жизни. Считает частые узелки на прерывистой нити дыхания, потому что согласен вплести её себе в вены. Вслушивается в осторожные слова, потому что песню голосом Дазая он бы держал на повторе. Чувствует, что есть боль, в которой они одинаковы. — В тот день, когда я впервые тебя увидел — зима, падение, обледеневший тротуар, — Дазай обхватывает длинными пальцами собственное запястье, сжимает до мелкой дрожи. — Я шёл на вокзал. Сначала думал уехать по билету в один конец, а затем решил, что это можно осуществить без касс и паспортного контроля. Положить голову на рельсы и дождаться поцелуя с поездом. Трагедия сходит лавиной со страниц книги и воплощается перед глазами мелькающей кинолентой — сеанс правды, которая вспарывает живот и заживо сдирает кожу. Мысль о том, что Дазай мог умереть, — что его могло не быть или не стать — настолько мучительная, невыносимая и запретная, что отказывается укладываться в голове. Слепо тычется в тупики глухого лабиринта, разрывает каждый нерв по волокнам, и декорации мира вдруг становятся щепоткой соли в кастрюле с кипящей водой. — Я даже не могу назвать конкретную причину, — Дазай усмехается коротким осколочным взрывом. — Я устал от одиночества, смердящего гнилью, устал от показушных улыбок, фанерных людей. Устал быть клоуном в гастролирующем по орбите цирке. Вот, значит, какая участь ждёт рухнувших с неба ангелов — они стремятся вернуться домой, но неизменно попадают в ад. Чуя не знает, как происходит трепанация черепа в домашних условиях, но ощущается именно так. Он сжимает онемевшими пальцами кружку, не чувствуя кожей температуру. — Я увидел тебя и захотел остаться, — линия плеч Дазая ломается. — А потом поддался собственной паршивой слабости, когда тебя бросил. Испугался, что не справлюсь и оставлю тебя с бременем трагедии, которую ты не предотвратил. Чуя хочет обнять его так крепко, чтобы выжать из тела всю боль. Как апельсиновый сок с мякотью — такой же мерзкий, как яйца. — И сегодня, десятого декабря, — Дазай слегка отклоняется на стуле, тычет окурок в пятно сажи. — Ровно год с того дня. Время, за которое я понял, что нужно бороться, а не бегать по кругу. Чуя не может пошевелиться, вдохнуть. Созерцает распад, загипнотизированный смертоносной красотой — нет в мире ничего пленительнее, чем его падение. Залитое кровью сердце, пережившее детонацию сотни атомных бомб, разрывается мощностью мегатонн. Чуя не спрашивает, почему Дазай не рассказал правду сразу, — всё понимает сам. До одури страшно признаться, привычно барахтаться в чувстве вины, посыпать голову отвращением, не сжигать дотла мосты, а просто с них падать. Чуя давно увяз в этой мазутной луже — настало время выбираться. Бороться, а не бегать по кругу. В ушах давит плотный гул, когда он возвращается в прихожую, берёт из кармана мокрой куртки телефон. Тошнота плотно пережимает горло — цепью, проволокой, верёвкой, — но он на ходу смахивает блокировку, открывает облачное хранилище, где остаются даже удалённые из галереи файлы. Сглатывает вязкое чувство стыда и прогорклый ком тревоги, кладёт на стол телефон с открытым на экране скриншотом. От страха колотит так, будто его заперли в симуляторе землетрясений и установили тумблер на максимальный балл, но вправлять сломанные кости нужно резко. Пока центральная нервная система ещё не успела обработать болевой сигнал. — Я познакомился с ним в шестнадцать лет, — Чуя перекручивает край футболки в пальцах, зажимает в кулаке. — Мы пересеклись в общей компании, сначала дружили, но постепенно сближались, пока не дошли до пиковой точки. Хочется разрезать себе рот от края до края, чтобы громоздкие остроугольные слова сошли грязным селевым потоком — бесконтрольным, нескончаемым. Дазай хмурится, читает короткие сообщения, и прорубь его глаз стекленеет, покрывается глубокими трещинами. — Он признался, что я ему нравлюсь. Я не понимал собственных чувств, я запутался с самого начала, но он убедил меня, что это взаимно. Пообещал, что… — Чуя запинается, крошево букв режет язык. — Покажет мне, как правильно. Воспоминания — липкие мутные урывки. Затруднённое дыхание разрывает перетянутую жгутом грудь. — Мы обнимались в подъезде по сорок минут, потому что он не хотел меня отпускать. Хватал за руки, просил ещё побыть рядом. Стал запирать дверь в комнату, когда его родители были дома, заваливать меня на кровать под предлогом вместе посмотреть фильм. Мы поцеловались впервые, потому что он попросил: «Давай научимся». Чуя ломаным движением зачёсывает назад волосы со лба и ощущает, как тело колотит от гадливости. Смотрит на смятый бумажный ярлык чайного пакетика, потому что боится пересечься с Дазаем взглядом и увидеть в его глазах зарево отвращения. — Он всегда остро реагировал на мои отказы. Обижался и кричал, что я поступаю неправильно. Угрожал самоубийством с целью меня проучить. Он знал, что мне не к кому идти, некому рассказать. Он методично ломал меня, а я был слишком тупым, чтобы это понять. Боль старая, ветхая, выученная до мелочей, но обнажать её перед другим человеком оказывается новым витком, мёртвой петлёй на американских горках — нервно курят в сторонке и «Сказка», и «Диво-Остров». Свежим и ранее незнакомым мучением — рвёшься выскочить из вагонетки, но крепления уже не отжать. — И однажды он меня трахнул, — выплёвывает Чуя, в горле начинает опасно пузыриться смех. — Связал запястья зарядкой от ноутбука, вдавил в кровать и сказал, что закричит сам, если я продолжу сопротивляться. Родители за стеной — он обвинит меня, и ему поверят, потому что его семья изначально отнеслась ко мне с подозрением. Мир так устроен, что все поверят ему, доброму приличному мальчику, а не мне — сироте с наркоманскими синяками под глазами. По всему телу кровоточат незримые стигматы — покрыть их не хватит повязок и прижатых ладоней. — Это продолжалось два года, пока в очередной раз я его не ударил. Он рассказал всем: родителям, друзьям, одноклассникам, залил пост в городской паблик. Прямо перед выпускным — и все ему поверили. Даже боль рано или поздно устаёт быть сильной. — Спустя пять лет он мне написал, — Чуя кивает на телефон, пока плечи берёт дрожью. — Тридцать первого июля — в тот день, когда я напился, позвонил тебе и признался в любви. Прости меня, прости меня, прости меня. Бескрылые создания мечтают лишь о полётах, но их накрывают панцири запертых комнат, и мир оседает пылью на коже. — Я умею, — вой сирен объявляет угрозу цунами, вода обнажает кладбищенское дно. — Я правда умею любить. И я никогда не лгал. Чуя замолкает, и сухая тишина режет острее крика. Горло кислотно саднит, словно он блевал — долго, с надрывом, как при морской болезни, пока в желудке не осталась только желчь. Поднимает и фокусирует взгляд, выстреливая себя в реальность, падает в открытый бездонный колодец. Дазай сидит с низко опущенной головой, вцепившись пальцами в волосы до побелевших костяшек, дышит шумно и часто, словно пытается усмирить пульсацию боли в венах. От него пенными волнами исходит первородная ярость. Голодная, лютая, волчья. Не за себя — за Чую, в котором справедливая злость давно облилась восковыми слезами и утратила смысл. — Блять, — глухим хрипом. — Блять. Максимально исчерпывающе — правильнее слов не подобрать. Чуя застывает на месте, испытывая детское желание спрятаться или пуститься в нелепые оправдания, потому что в его голове нет проработанных паттернов для подобной ситуации, и бракованная схема его действий сводится к школьному стишку о глаголах-исключениях. Дышать и слышать — базовые процессы, которые хочется поставить на паузу, отсоединить себя от мира. Смотреть Дазаю в лицо и видеть, как отдельные детальки — укус в плечо, первый поцелуй-авария, бесконтактные удары на балконе — руками осознания складываются в уродливую картину. Ненавидеть корневище фантомной боли, собственноручно вертеть рычаг эмоциональной мясорубки, зависеть от чужого мнения и посторонних взглядов, держать себя в капкане сломанных рук. Обидеть внутреннего ребёнка, чтобы тот забился в пыльный угол и прекратил умолять о помощи, которая не придёт. Гнать себя прочь от очагов света, чтобы чужие искренние улыбки не выжгли сетчатку. Терпеть из года в год, заливая прорехи памяти керосином, ведь крошечный шрам на нижней губе совсем не заметен. — Это всё хуйня, — рубит Чуя так, будто верит сам. — Это в прошлом, и мне не нужно, чтобы меня жалели. Я сам виноват, что не справился, что сам это допустил, примагнитил к себе. Не прожил, не отпустил, блять, и чуть не разрушил всё между нами. Паника стремительная и хлёсткая, как свободное падение — безнадёжно спутаны парашютные стропы. Чуя жалеет, что раскрыл рот и выблевал слова на стол перед собой — за рухнувшими баррикадами ждут либо букеты цветов, либо заряженные турели. Дазай вдруг аккуратно, но крепко сжимает его пальцы своими — заземляет на глубину двух метров. — Послушай меня, — мягче, чем вата, смоченная спиртовым раствором прозрачной печали. — Не обесценивай свою боль. Ты имеешь на неё право, имеешь право на усталость, слабость, чувства и эмоции. Ты не заслужил того, что с тобой произошло, твоей вины нет ни в чём — ни тогда, ни сейчас. В боли всегда виноват только тот, кто её причинил — не бывает иного расклада. Жестокость для человека — не выход, но индивидуальный выбор. Чуя ощущает себя маленьким ребёнком, которому умный взрослый доходчиво объясняет, почему бабочки живут чуть больше двух недель, — но на ресницах тяжелеют непослушные слёзы, а на пальцах отпечатываются узоры оторванных крыльев. Он проходит все стадии метаморфоза — переварившее чувства имаго, совершенство распятия, прорвавшее тесный мир шёлкового кокона. Больше не оживить то, что мертво изнутри. Но перерождение — это аутолиз. — Ты не сделал мне больно, — хрипом признаёт Чуя нечто очень важное. — Ты помог мне осознать, где болит. И без тебя меня бы уже не было. Дазай тянется вперёд, поднимаясь со стула, и его объятия похожи на тёплые волны спокойного моря, в котором вновь и вновь хочется тонуть — вдвоём идти камнем ко дну, чтобы не нашёл ни один водолаз. — Я люблю тебя со всеми твоими шрамами, — выдох Дазая пронзает стужу, держит на плаву. — И я хочу, чтобы мы остались. «Давай бояться вместе», как в мультике про котёнка по имени Гав. Чуя думает, что он его не заслуживает, — но он больше не собака, чтобы служить. Нет тугого ошейника, короткого поводка и запертой клетки. Из мякоти сердца плавно выходит последний изогнутый гвоздь. Боль рвёт провода сосудов, выламывает рельсы рёбер, но на её место вливается незнакомое чувство — медовое, топлёное, затмевающее собой беззвёздное небо, как грибовидное облако после взрыва атомной бомбы. Так иррационально ощущается спасение. Чуя всю жизнь ждал лишь правильных слов на незнакомой кухне, пока мир клеймил его нулевым пациентом. Многотонная боль не стирается ластиком, как грифельный росчерк карандаша, но остаётся с обратной стороны листа. Хлопкового и белого, как бесшумный мир за окном, укрытый густым декабрьским снегопадом, — в голову поразительно твёрдым решением приходит идея в понедельник забрать с работы рыжего котёнка, ведь сам давно хотел. «Мяукни». Переступить вместе порог нового дома, пряча тепло в перчатках. «Мяу». На Новый год в квартире обязательно должны быть мандарины — даже если пушистые и с хвостом. «Ты не похож на дворового кота». Цикл замыкается, обретает идеальную форму серебряного круга. — Мы остаёмся, — крепко обнимает Чуя в ответ, касаясь изгиба шеи Дазая обветренными губами. Думает, что встретить его — это увидеть падающую звезду, найти четырёхлистный клевер, случайно вдребезги разбить тарелку. Невероятно огромное расстояние, которое луч света преодолевает за год, умещается в десять печатных букв, где единица — «я тебя люблю», а ноль — «мы остаёмся».