подойди ко мне ближе, покажи свою душу,
пусть и выломит ребра,
впусти меня глубже — в самую гущу.
забери моё солнце,
что во снах меня душит.
оберни меня в стёкла своей же разрухи,
в вечные муки.
рубеж веков — душечка
Во снах Чуя зовёт Дазая по имени. Кошмары становятся местом долгожданного свидания. Среди безграничных строк изуродованной сказки Дазай входит в его тело, пронзает обнажённую душу — шаровым ослеплением, искуплением за отчаяние. Нанизывает стоны на вольфрамовые струны, плетёт шёлковый кокон для трепещущих бабочек в животе, и гаснущий нимб сковывает горло, будто ошейник. Дазай берёт его грубо, стягивая запястья, расщепляет на атомы поцелуями между лопаток, душит до грязных синяков и повторяет «люблю». Каждое пробуждение — падение в прорубь, тёмную полынью. В пустоту реальности, в беззвучное одиночество. Чуя просыпается с запахом его кожи на собственных ладонях, закрывает ими лицо, вдыхает до рези на линии диафрагмы. Это похоже на лихорадку, если несчастная любовь внесена в международный реестр заболеваний. В параллельной ветви реальности, существующей согласно теории струн, они по-прежнему вместе — тот мир ярче, теплее, укрыт непробиваемым куполом. Сценарий к этой реальности написал какой-то бессердечный мудак. Жизнь — вновь движение по инерции, вращение по оси, плен орбиты. Будни тянутся липко, словно выцветшая жвачка. Теряют метафоры, длинные обороты, интонации — остаются лишь грубо обрубленные строчки, незаконченные предложения, пустые страницы. Нет смысла их заполнять, нет сил вырывать с корнем. Будильник — галлюциногены сна отпускают разум только к третьему сигналу. Завтрак — таблетки и водопроводная вода. Путь до работы — семибалльные пробки, алые габаритные огни. Курилка — шортсы на ютюбе, глицериново-дынный пар одноразки. Вечер — записи стримов на минимальной громкости, настежь распахнутые окна. Ужин — помятая пачка сигарет, бутылка алкоголя. Ночь — Дазай. Голос, прикосновения, дыхание. Его красивые венозные предплечья, острые выступы ключиц. Чуя закусывает уголок пододеяльника, вдавливает пальцы в низ жгуче пульсирующего живота — до тех пор, пока не сдаётся, и движения собственной руки следуют размытым контурам чужой, а скерцо сдавленных стонов резонирует с эхом выученных наизусть вдохов. Шум пожара в голове затихает с остаточным сухим треском. Отвращение к себе липкое, словно патока, привычное и родное, гадко стягивающее линии на ладони. Чуя с силой упирает затылок в подушку, тщетно пытаясь размозжить череп о податливую мякоть. Под веками перемигиваются бусины звёзд, нить млечного пути петлёй обвивает шею, и имя Дазая царапает язык, как скол мятного леденца. Чуя помнит ритм его сердцебиения, тяжесть тела, запах геля для душа, рассыпчатость волос, вкус губ, звук стонов, тембр голоса, родинку на изгибе шеи. Чуя знает, что он пьёт чай с лимоном, обожает орехи со сгущёнкой, терпеть не может апельсиновый сок, сохраняет мемы в отдельную папку галереи, проверяет сроки годности в магазине, читает исключительно бумажные книги. Чуя собрал Дазая по бракованным лекалам — из трогательных мелочей, острых углов и лотерейных билетов. Создал тягой к прекрасному и необъяснимому, как спасительную галлюцинацию или воображаемого друга, выстроив воздушный замок без фундамента. Он слишком поздно, с азотным обморожением в груди, понимает, что не знает даже дату его рождения. Не знает, на кого он учился, какая была успеваемость в школе, хорошие ли отношения в семье, кем работают его родители, где он живёт, болел ли ветрянкой в детстве. Легко разглядеть совершённые ошибки, оглядываясь назад, когда игра уже окончена, потрачены попытки, сброшены сохранения, сгорел жёсткий диск. Ого, думает Чуя, проводя ладонью по запотевшему зеркалу в ванной, я действительно мразь. Осознаёт, в какой абсолютно отвратительной степени его признание в любви, вырванное с ошмётками сердца, со стороны выглядело тошнотворной издёвкой. Как он вообще меня терпел? Собственное отражение — жалкая пародия на человека. Диалог с Дазаем в телеграме падает ниже и ниже, теряется под перечнем новостных каналов, а Чуя не набирается смелости открыть переписку, потому что боится разбиться вдребезги. Там его смех в голосовых, его улыбки на фотографиях. Строка уведомлений остаётся пустой, и вопреки моральным принципам Чуя включает звук на телефоне, нелепо дёргается от нового сообщения, но натыкается лишь на предупреждение МЧС о ливнях и штормовом ветре. Он достигает точки невозврата, нулевой отметки высоты. Состояния стазиса, где бодрствуют лишь глухое равнодушие и блевотный цинизм. Быть мразью — значит выстроить зону, в которую не полезут даже самые отбитые сталкеры. Область тишины, покоя, одиночества, отречения. Лето кончается, листьями опадает осень. Чуя промерзает насквозь задолго до того, как землю укутывает снег. Прикидывает возможность скинуть себя в мусоропровод вместе с пустыми пакетами молока и кофейной гущей, сдать на переработку, чтобы сберечь природу. Покупает алкоголь так часто, что становится стыдно появляться в продуктовом возле дома. Теряет в весе четыре килограмма, и коллеги с налётом тревоги шутят: надо привязать к ногам мешки с песком, чтобы не снесло порывом ветра. Бетонные блоки, фальшиво улыбается Чуя, и толкнуть в воду. Неизлечимо больным требуется паллиативная помощь, и Чуя пишет Дазаю «прости меня», набирая текст вслепую на размытом экране, из-за чего получается невнятное «арсьчи мерч». Мгновенно удаляет сообщение для всех участников — боже, храни телеграм. Через несколько дней, похожих на бесконечный режим отжима в центрифуге стиральной машины, после которой — в гроб, а не в космос, Чуя пишет вновь. «Мне правда жаль» — без единой ошибки, потому что все непоправимые он уже совершил. Удаляет, едва Дазай появляется в сети. Среди ночи скидывает ему мем с невероятно печальным ретривером и подписью «i need a cigarette and to die». Чувствует себя собакой, преданно ждущей возвращения единственного любимого человека, который больше не придёт. В экранизации шерсть Хатико совсем чуть-чуть отливала рыжим. Любая собака лучше Чуи в тысячу раз. В случайный день, когда тоска обретает невыносимую тяжесть, Чуя отправляет в диалог ноль — пустое число без контекста и пояснения. По необъяснимому ритуалу, по методу избавления от тревоги, которому Дазай его научил. Их уникальный шифр, их связующая нить. Спустя несколько дней Дазай аналогично отвечает простой единицей. Они продолжают считать, обмениваясь сообщениями в случайные даты и время, как дети, ведущую только им одним понятную игру ради неизвестной награды. Чуя злится — на этот цирк после поминок, на Дазая, на арифметику, на самого себя. Злится то стужей, то зноем — холоднее поверхности Урана, горячее всех вулканов от Индонезии до Исландии. Прощает Дазаю все эмоциональные качели, ложь и риторику — так гравитации прощают рухнувший самолёт, — когда совсем не остаётся сил на притворство. Пламени необходим доступ кислорода — Чуя, кажется, не дышит всю осень. Световой день укорачивается, салоны маршруток ужимаются и шуршат пуховиками, витрины магазинов и кофеен бликуют паутинками гирлянд, в перекидном календаре остаётся последняя страница из двенадцати. Чуя понимает, что намертво застыл в янтаре августа — в тех днях, когда ему ещё было тепло. После работы, когда коллега отпрашивается на час раньше, чтобы урвать на базаре облысевшую ёлку, Чуя решает окончательно угробить кроссовки и вместо премии заработать ангину. Бредёт домой пешком сквозь снегопад — бархатный и густой, как в бродвейском мюзикле. В наушниках сплошным надрывом звучит Люверанс, и первая же песня потрошит его строчкой «прости меня, я всё разрушил». Чуя шагает по заснеженным улицам, и крупные хлопья пепла липнут к пыльному стеклу закрытой банки — колыбели сознания, в котором запечатана смертоносная стужа, как из культового «Послезавтра». Чуя не видит трагедии в катастрофах — землетрясениях, цунами, извержениях вулканов, ураганах, — потому что тысячи жертв похоронены у него под рёбрами. Настоящая трагедия остаётся вне ленты новостей, на плечах одного человека, способного лишь смеяться, когда нужно рыдать от боли. У судьбы отказывают тормоза, и она на скорости врезается в бетонную стену, в пучину водоворота, в намертво запутанный клубок алых нитей — ненависть тускнеет, вышитая крестиком. Повсюду витают призраки, фантомы-воспоминания. Кофейня с бесплатной лимонной водой — «первый раз я увидел тебя зимой». Табачная лавка с вырвиглазной неоновой вывеской — «научишь меня курить?» Пятнадцать процентов заряда на телефоне и последнее отправленное Дазаю сообщение — «10». Место встречи на невидимой оси координат. Даже у убийства есть срок давности, но не у любви, и время — хуёвый лекарь. Железнодорожный мост, трамвайные пути, сквер с линией пустых скамеек. Знакомый маршрут, диктуемый мышечной памятью, и кольцо на безымянном пальце под перчаткой раскаляется добела в попытке растопить слой арктического льда. Горло сухо горит, будто сполощенное кипятком, болезненно ноет голеностоп, развязавшийся шнурок на левом кроссовке волочится по земле. Чуя сопоставляет незамысловатые факты и понимает, что бежал. Бежал через дворы и площадки, как в одном из флешбэков к маю. Застывает на месте, по щиколотку в снегу, бестолково оглядывается вокруг. Ежедневная дереализация расплавляет мозг до консистенции киселя, но из всех видов функционирующей памяти у Чуи ещё работает зрительная — он узнаёт дома, тропинки, гаражи. Всё по-прежнему, по неизменному шаблону, только небо темнее и ниже, и верёвочного гнезда качели больше нет. Игровой городок вперемешку со строительным мусором свален за оградительной лентой, а в середину площадки впивается угол сетчатого забора автостоянки. Ха, я проебал даже это. Последней стадией принятия горя является смирение — опустошающее, кроткое, обнуляющее. Чуя сразу соскакивает на нижнюю ступень, минуя гнев и отрицание, торг и депрессию. Стягивает с головы капюшон, который всяко не убережёт от простуды, и почти беззвучно падает спиной в нетронутый снег. Озноб жадно вгрызается в лопатки, мокро облизывает поясницу под короткой курткой, сковывает колени, путается в рассыпавшихся рыжих волосах. Чуя вытаскивает дешёвую зажигалку и пачку сигарет, отчего в карман наверняка заваливается целый сугроб, лопает укусом обе капсулы. Мальборо с двумя кнопками. Ментол, лесные ягоды. Чуя выдыхает его запах в тоскливое небо, травит дымом узловатые лозы печали, рассыпавшейся белыми бутонами по ветвям трахеи. Огоньки новогодних гирлянд мерцают в квадратиках окон, как недосягаемые путеводные маяки. Снег укутывает мягкой теплотой, почти как пуховое одеяло, и Чуя всерьёз рассматривает вариант уснуть здесь, в безлюдном тихом дворе, чтобы его неподвижное тело утром обнаружили дворники с мётлами или пенсионерки, спешащие в «Пятёрочку» за свежим хлебом. Забытый из-за скуки тамагочи. Рассвет в покинутом городе. Капля крови на затёртом стыке кафельной плитки. Здесь мир кажется стёртым, отодвинутым в сторону, переведённым в режим глубокой гибернации, — и кнопку включения легко спутать с кнопкой перезагрузки. Обнулить все коды, цифры и неравенства, пустить вспять стрелу света, с бешеной скоростью преодолевающую путь от ноля до единицы. Где ноль — молочная нетронутая пелена, а единица — бесшовный лоскут тёмной материи. Обернуть выстрел вспять, чтобы пронзило сердце. Чуе спокойно, тихо и совсем не холодно. Он закрывает глаза, медленно выдыхает сигаретный дым и вдавливает окурок в снег под ладонью. Лёгкие не работают на полную мощность, будто холод просочился в щели между рёбер, и редкие снежинки тают на нижних ресницах, скатываясь по вискам незаметными каплями. Почему-то очень горячими и прозаично солёными на вкус. Купить бы мандарины по скидке, фломастером нарисовать на одном рожицу, чтобы была компания в новогоднюю ночь. Сердце — удивительно чуткий, проницательный орган, и верит в чудо гораздо сильнее, чем пронизанный скептицизмом разум. Оно быстрее реагирует на звук приближающихся шагов, разрывается громче фейерверков над крышами домов. Панически бьётся в грудную клетку, как в замурованную дверь, и Чуя открывает глаза, когда его лица мягко касается чужая тень, перекрывая тусклый свет фонарей. Если душа действительно существует, то она расщепляется на субатомные частицы за долю секунды. Сначала Чуя просто смотрит, из простого — пытается вспомнить принцип дыхания, из сложного — объять разумом реальность и не сойти с ума. Потом поднимается из снега, неуклюже заваливаясь на одну сторону, будто пьяный. Сердце начинает колотиться с новой силой, хотя напротив стоит человек, который его отобрал. Взгляд Дазая — сокрушительная нежность, поволока лёгкой тревоги, отзеркаленное чувство вины. Словно в сказке, в диснеевском мультфильме — только холод не исчезает, и Эльза не снимает перчатки. Чуя не имеет понятия, как вести себя в ситуациях, когда планета сходит с привычной орбиты, и миражи обретают структуру заточенных лезвий, поэтому позволяет себе лишь жадно вглядываться Дазаю в лицо. Вспоминать заново, впитывать на повторе, красть из цикла в цикл. Дазай делает крошечное движение к нему — и застывший в космическом вакууме коррозийный шар вновь начинает вращение. Они врезаются друг в друга, как магнитные полюса. Ломая щиты, пробуждая стихийные бедствия, разрушая структуру нейронных связей. Чуя утыкается лбом в колючий отворот шерстяного пальто, цепляется пальцами за складки ткани на разлёте лопаток, и от облегчения крошатся кости. Подкашиваются колени, но Дазай держит так крепко, словно Чуя умирает у него на руках. — Прости, что так долго, — ломким голосом произносит Дазай, и снег тает каплями ртути в его волосах. Будто не было четырёх месяцев фальшивой жизни, шрапнели разлуки под кожей, перекрученных струнами нервов, погоста отчаяния, мазутной плёнки ненависти на поверхности вод ожидания. Будто не было. Ничего. — Я успел сдохнуть без тебя тысячу раз, — хрипит Чуя, проталкивая осколки слов через застуженное горло. — Никогда, никогда больше так не делай, придурок. Он кричит, но с потрескавшихся от холода губ срывается только шёпот. Впускает в самую гущу, в самое сердце — на законное место. — Не буду, — обещает Дазай дробью по рёбрам, и любую трещину можно залатать, даже если останется след. — Я хочу остаться с тобой. Всё — грубым волоком. Через стёкла руин и мосты расставания, сквозь тернии боли и бездны молчания. Счастье пылает, словно талое Солнце. Оказывается простым, как дважды два. Даже смешно, что ради него ломаются люди. Дазай наклоняется, когда Чуя тянет его за обмотанный вокруг шеи шарф, и целует — громко, пронзительно, заживляюще. — Мы вернулись, — улыбка Дазая мягкая, полузабытая, но особенная, как май. Чуе кажется, что любовь, полностью выстраданная, отвоёванная, пронесённая через время и расстояние, со шрамами, сколами и ошибками — это сделать другого человека частью себя самого.