Суровый, как смерть

Перевод
R
Завершён
5
переводчик
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
27 страниц, 11 285 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Часть 1

Настройки

Слушай! Любимый мой — вот, идёт он, скачет через горы, перепрыгивает холмы. Любимый мой подобен газели или молодому оленю. Вот он стоит за нашей стеной, заглядывает в окна, смотрит сквозь решётки. Говорит мне любимый мой: — Встань, возлюбленная моя, голубка моя, прекрасная моя, и иди! — О голубка моя в расселинах скалы, в потаённых уступах утёса, дай мне увидеть тебя, дай услышать голос твой, ведь голос твой сладок, и ты прекрасна. Любимый мой принадлежит мне, а я ему. Говорит он мне: — Положи меня печатью на сердце твоё, печатью на руку твою, ибо любовь крепка, как смерть, а верность неотступна, как преисподняя; пламя её — огонь пылающий. Воды многие не погасят любви, и реки не зальют её. Песнь Песней 2:8-10, 14, 16a; 8:6-7a Церковь вновь открыла двери шесть месяцев назад, когда он увидел её впервые. Субботняя вечерняя месса. Конец октября, предисловие к зиме, которая, как Джад уже чувствовал, окажется суровее обычного. Отопление требовало ремонта, и мысли его блуждали сами по себе, пока руки и голос привычно скользили по знакомой колее: он поднимал дары над каждым прихожанином, и руки работали сами, без него. — Тело Христово. Аминь. — Тело Христово. Аминь. Нужно будет найти кого-нибудь для этого, думал он, и откопать деньги откуда-нибудь, и поскорее, пока посещаемость не пошла на убыль. Джад думал о бессмысленно запутанной системе документов: наверное, у церкви уже есть кто-то, с кем она работала прежде, не может же быть, чтобы за шестьдесят лет отопление ни разу не ломалось, когда он поднял глаза и увидел незнакомое лицо. Её лицо. Он моргнул и вернулся в себя. — Тело Христово, — услышал он собственный голос. Женщина кивнула и протянула сложенные руки, одна поверх другой, ладонями вверх, принимая причастие. — Аминь, — сказала она и шагнула в сторону, уступая место следующему. Но он всё смотрел на неё: тёмные волосы, покачивающийся хвост, лицо в форме сердца. Он и сам не понял, что забыл, что делает, пока Джефф Дрисколл не прочистил горло и не вскинул брови с нетерпеливым видом. Ну и ладно, подумал Джад. Джефф вечно уходил сразу после причастия: надо же успеть выехать со стоянки раньше всех. Джад чувствовал, как торопится к концу службы: слоги спотыкались друг о друга, пока он произносил: идите с миром, любите и служите Господу, слава Богу. Когда он спустился с кафедры, несколько новых прихожан обступили его, и он заставил себя не торопиться: задержаться, вглядеться в каждого, отдать всё своё внимание без остатка. Она подождёт, напоминал он себе. Новые обычно ждали: хотя бы для того, чтобы заглянуть ему в глаза, поискать в его чертах какой-нибудь след злого или доброго, чуда или чего угодно ещё, с надеждой на которое они приходили. Но она не стала. К тому времени, как он пробился сквозь паству и прошёл по проходу к выходу, её уже не было. Драка ему всегда давалось легко. С детства, собственно, с самого начала. Бабушка считала, что бокс сделал его жестоким человеком, но Джад всегда знал, в больном тёмном ядре себя, что это просто очередная история, которую она рассказывала сама себе. Бокс оттачивал то, что уже было; бокс придавал видимость мастерства ударам, которые он бы наносил в любом случае. Дело было не в злости. Или, что ли, не только в злости. Год спустя после убийств Страстной недели он наконец почувствовал, как снова возвращается покой, который, казалось ему некогда, он обрёл в семинарии. Ещё раньше: в тюрьме, где солнечный свет струился полосами сквозь решётку на окне. Он нашёл нового смотрителя, добился разрешения нанять троих для работы, которую прежде выполнял один. Вот камень, думал он, на котором Господь выстроит Свою церковь. И злость, даже не исчезнув окончательно, а она и не могла исчезнуть окончательно, казалась укрощённой, спокойной, она ворочалась где-то глубже, чем он решался заглянуть. Пространство его жизни снова стало его: его собственным, цель ясной, призвание верным. Он оставил себе то, что было необходимо, и отдал всё остальное Богу. Вот каков будет порядок его дней в обозримом будущем, думал он. Может быть, до конца жизни. Он строил свою церковь. Он строил планы. Бог, как всегда, поступил по воле Своей. Она вернулась на следующей неделе — снова в субботу вечером. Та молодая женщина. Джад заметил её сразу, ещё до того как взошёл на кафедру. Он смотрел на неё несколько мгновений, пока Роуз, одна из новеньких, наполняла воздух органными звуками, украшая здесь и там мелодию нотами, которых не было на странице. За те немногие тихие минуты наблюдения ему сразу бросились в глаза несколько вещей: она сидела одна, ресницы трепетали, касаясь щёк, когда она смотрела вниз; она молилась про себя — тихо, неприметно; она была красива. Впрочем, последнее его не касалось. Просто констатация факта. Он надеялся, что она подойдёт к нему после службы или, по крайней мере, задержится достаточно, чтобы он успел перехватить её до отъезда. Это было одним из обещаний, которые он дал себе поступать иначе, чем Уикс. Он будет приветствовать каждого. Несмотря на то с какой быстротой он отделался от остальных прихожан, он едва снова не упустил её. Наконец нагнал её уже на парковке, спотыкаясь на брусчатке и тяжело переводя дыхание, когда окликнул: — Мисс, подождите минуту. Она обернулась, ключи покачивались в тонких пальцах. Пряди тёмных волос на мгновение прилипли к блестящему изгибу её губ, прежде чем она смахнула их. — Да, отец? Голос у неё был с лёгким акцентом, мягкий, такой сладкий, каким он его себе и представлял, плавно скользивший через расстояние между ними. Однако, оказавшись рядом, он понял, что ему нечего сказать. Он перевёл дыхание, покачал головой. Улыбнулся — по-настоящему. — Вы новенькая, — сказал он. — Я хотел представиться. Он протянул руку, она её приняла. — Джад Дюплентси. Губы у неё выглядели такими мягкими, лоб разгладился. Она улыбнулась в ответ. — Марта Кабрера. Простите, я хотела сказать вам здравствуйте. Вы были заняты, я не хотела мешать. — Я не был занят, — сказал он. Слишком быстро. И поправился: — Я только хочу сказать… Я всегда могу найти время. Её улыбка стала шире. Что-то в напряжении плеч ослабло. Лишь сейчас он заметил, что она выглядела так, будто готова была бежать. Ему вдруг открылось, что за её молчанием, за её уклончивостью не было никакой особой причины. Она просто была застенчива. — Спасибо, отец Дюплентси. Вы предпочитаете именно так? — Отец Дюплентси, отец Джад, просто отец, просто Джад. Называйте меня как угодно. — Хорошо, Как-угодно. Он засмеялся — неожиданно для самого себя, и её улыбка снова стала шире. Словно внутри него вдруг что-то приоткрылось — тихое, спокойное, тёплое. — Надеюсь, вы вернётесь на следующей неделе, — сказал он. — А пока вы всегда можете прийти ко мне. В любое время. Она кивнула. Тихий звон ключей в её руке. — Приду, — сказала она и снова отвернулась, чтобы открыть машину. Она попрощалась, они помахали друг другу, пока она выезжала со стоянки. Что бы это ни было — то, что приоткрылось внутри — он захлопнул это. --- Он начал кружок молитвы. Возродил книжный клуб. Занимался спортом в свободное время. Пользовался старой боксёрской грушей Сэмсона: Сэмсон оставил всё Марте, а Марта оставила всё церкви. У них не было детей. Джад находил это грустным, достойным жалости, хотя, пожалуй, не должен был. У него тоже не будет детей. Нельзя было исключать, что у него есть сводные братья или сёстры — так что отцовская кровь, возможно, не оборвётся на нём, — но имя, по крайней мере, оборвётся. Он не находил это грустным. Не находил. Он боксировал. Выбрал «Портрет художника в юности» для книжного клуба. Он не злился. Он был не жестоким человеком, думал он. Больше не жестоким. Он узнал новых сотрудников — Роуз, нового садовника Томаса, двух новых служащих, Пола и Даниэлу. Он сделал ректорат своим домом: повесил фотографии бабушки и матери, купил проигрыватель, заменил часть старой скрипучей мебели. Иногда после службы он обменивался с Мартой несколькими краткими словами, и с каждым разом она казалась ему прекраснее, чем прежде. Он не позволял себе замечать этого. Он чувствовал, как осень соскальзывает в зиму, и понимал, что она будет такой же суровой, какой он её и предчувствовал. --- Марта вступила в книжный клуб. Это была небольшая субботняя утренняя группа: несколько пенсионеров, молодая мать, отчаянно старавшаяся не сойти с ума с новорождённым дома, аспирантка, которая при первом появлении сказала ему, что просто хочет снова читать что-нибудь для удовольствия. И Марта. За месяц он знал о ней совсем мало. Знал, что она из Гаваны. Знал, что выросла католичкой. Знал, что её мать умерла — она упомянула об этом вскользь; он догадался, что это случилось недавно, внезапно. Что она ещё в трауре. Она была тихой. Редко о чём-то просила — его или кого-либо другого, как ему казалось. Но ему нравилось слышать её голос, тонкий оттенок, с которым она выговаривала каждое слово, и потому он всегда находил повод спросить её мнения во время открытого обсуждения. Ей всегда было что сказать по существу. В декабре, утром после первого снегопада, она осталась стоять под карнизом церкви, пока все остальные расходились по машинам, и негромко кашлянула. — Есть кое-что, о чём я вам не говорила, — сказала она. — Это не было ложью, если точнее. Просто вы никогда не спрашивали. Он постарался не поёжиться. Надо было взять пальто, но он не думал, что они задержатся. — Вот как? — произнёс он. Она кивнула. Тёмные ресницы отбрасывали на щёки полумесяцы теней. Время от времени ветер сносил с крыши свежую пыль снега, и он видел, как хлопья оседают в её волосах. — Я знала, кто вы, — сказала она, — когда пришла сюда. У него внутри всё оборвалось. — Вот как, — сказал он. — Ну что ж. Это… Марта внезапно слегка растерялась. — Нет, я не то имею в виду. Это прозвучало хуже, чем я хотела. Его слова смешались с её словами, пар от их дыхания таял в воздухе между ними. — Всё хорошо, всё хорошо, я просто рад… что бы вас сюда ни привело… — Я только хочу сказать, что знаю его тоже, — перебила она — громко. Прочистила горло. — Господина Блана, я имею в виду. Слова умерли у него в горле. Джад почувствовал, как у него расширяются глаза. — Вы знаете Бенуа Блана? На этот раз она кивнула горячее, увереннее. — Могу я рассказать вам? — спросила она, и он кивнул. Согласился бы на всё, о чём бы она ни попросила. Отдал бы ей своё единственное припрятанное состояние, захоти она этого. И она рассказала. Стоя под карнизом его церкви, в жгучем зимнем холоде, пока снег всё нёс ветром в её густые, блестящие, иссиня-чёрные волосы. Она говорила, он слушал, и долго — до тех пор, пока пальцы не начали неметь, а щёки не защипало от миллиона крошечных иголок — он забыл о холоде. — После того как умерла мать, — сказала она в конце и на мгновение замолчала. — После её смерти мне просто хотелось побыть одной. Даже без сестры. Потому что я думала… получив наследство, я думала, что деньги всё исправят. Или, наверное, я не совсем так думала. Может быть, просто что они облегчат мне жизнь. Облегчили. Но не всё можно исправить деньгами. — Можно спросить, как она умерла? — Инсульт. — Она говорила спокойно, ровно. — Мы думали, она выкарабкается: несколько дней в больнице, потом домой, но случился второй. И она умерла. — Мне очень жаль, — сказал он за неимением ничего лучшего. Но это порой было всем, что нужно людям. Просто кто-то, готовый слушать. — Деньги помогли с больничными счетами и прочим. Но её они не спасли. — Я и не ожидал. Она кивала, ресницы мигали, отгоняя снег. — А я, как ни странно, ожидала. Но я видела, что они сделали с семьёй Харлана, так что, наверное, надо было понять раньше. Она моргнула, словно выходя из задумчивости, и когда снова взглянула на него, казалось, за её глазами вспыхнул огонёк. — Можно я скажу вам кое-что? Что угодно. — Да, — сказал он. — Ну вот, когда я прочитала статью о вас — в «Нью-Йоркере» — я подумала… что, может быть, это Господь посылает мне знак. Это звучит безумно? — Нет. Джад словно прирос к месту, не в силах отвести взгляд или пошевелиться. Что-то в этом — что бы это ни было — казалось важным. Значимым. — Я только собиралась поздороваться, — сказала она, слова вдруг побежали наперегонку, стараясь выбраться все разом, — познакомиться с вами и рассказать о господине Блане, но вы были так заняты после мессы, что я осталась ещё на неделю, а потом увидела, что клинике нужна помощь, и сама давно думала о переезде, или, может, просто искала повод выбраться из того дома на время, а потом мне стало неловко, что я ничего не сказала, но это было… я хотела… Он не мог дышать. — Да? — Я думаю, мне было суждено приехать сюда. Она слегка подалась назад, переступив с ноги на ногу, и он опомнился. Он не заметил, как близко оказался. Сделал шаг назад, позволил пространству между ними расшириться — каким бы противоестественным это ни ощущалось. — Боже, — засмеялась она без веселья, — вот это уже звучит безумно. — Нет, — сказал он. Ему хотелось сказать ей, что это звучит как судьба, как предначертание, что Господь хотел, чтобы они встретились, чтобы она была рядом с ним, — но всё это казалось мелким, эгоистичным и нелепым, и потому он просто покачал головой и снова сказал ей, слегка смеясь: — Правда нет. --- Было очевидно — даже с первых лет его жизни — что в сердце матери живёт какая-то глубокая неудовлетворённость. Джад чувствовал это так, как чувствуют все дети. Отец был в лучшем случае безразличен, в худшем жесток, всегда зол. Это Джад унаследовал от старика — злость. В те годы он жил с бабушкой по материнской линии — в те времена, когда у матери бывали тяжёлые периоды. А это случалось часто. Бабушка была родом из Ирландии, но за годы, прожитые в Нью-Йорке, почти утратила акцент. То, чего она желала для него, было тем же, чего желает любой для единственного внука: женитьбы, детей — целой ватаги их, здоровья и достатка. Любовь в это почти не входила; возможно, у неё был какой-то смутный инстинкт относительно того, как сложится его жизнь, даже тогда. После того как он сбежал, когда его арестовали, когда он ждал решения суда, она смотрела на него сквозь стекло между ними и плакала. Ему было семнадцать лет; его судили как взрослого. И жизнь его была кончена. Её рука дрожала, сжимая трубку. — Мальчик мой, — рыдала она, — мальчик мой, что теперь будет? Что с тобой теперь будет? И ему нечего было ей ответить. Стекло перед его глазами было неровным, волнилось по краям. Он не плакал ни когда его арестовали, ни в последующие дни. Ему было жаль — за то, что случилось, за то, что он сделал. Но объяснить это было невозможно. Потребуются годы, чтобы найти для этого слова. — Не знаю, — сказал он ей. Ничего хорошего, подумал он — тупо, равнодушно, глядя мысленным взором на годы, которые тянулись перед ним. Если выйдет под залог, то всего четыре года, но конца этому было не видно. Но ради неё он оставил всё это при себе. --- Её сестра приехала в праздники. Он решил, что это сестра Марты — по семейному сходству. Он увидел их вместе в церкви: Марта стояла на коленях, а сестра смотрела по сторонам, разглядывая витражи. Вид у неё был скучающий. Это было забавно. Он наблюдал за ней минуту, пока Даниэла дочаживала на его облачении. Когда сестра взглянула на него, он улыбнулся и помахал рукой. Она ухмыльнулась и ткнула Марту в бок. Он представил, каково это — иметь брата или сестру, семью. Марта посмотрела туда, куда указывала сестра, и, когда он помахал ей, обернулась, чтобы зашипеть тихую нотацию на сестру, пихнув её в ответ. В конце службы сестра представилась как Алисия. Она вся лучилась радостным оскалом — кошка с торчащими изо рта перьями. — Марта рассказала мне о вас всё, — сказала она, пожимая ему руку. — Надеюсь, ничего плохого. — Ужасное, — сказала Алисия. — Абсолютно чудовищное. — Она шутит, — вмешалась Марта. — Это просто шутка. Он улыбнулся. — И что же вы обо мне говорили? — Ну же, Марта, скажи ему. — Я буду в отъезде, отец, — сказала вместо этого Марта. — До конца января. Пропущу несколько встреч книжного клуба. Джад не обратил внимания на лёгкий мимолётный укол разочарования. Окна были тёмными, позолоченные витражи невидимы в отсутствие солнца. Вокруг них мерцали маленькие язычки пламени, пахло воском. — Мы будем скучать. Если позволите спросить — куда вы едете? — В Массачусетс, — ответила за неё Алисия. — Делаем кое-что с домом. — Ничего не меняем, — поспешно добавила Марта. — Просто есть проблемы с водопроводом, с отопительной системой… — Не беспокойтесь, верну её в целости и сохранности. — Поверю, когда увижу. Алисия засмеялась. Немного слишком громко, подумал он. — Смешно. Вы смешной, отец. — Вовсе нет. — Нет, смешной, — сказала Марта. Глаза её светились, маленькие огни вокруг отражались в тёмно-карих нитях радужки, зрачки широкие и тёмные. — Он просто скромничает. — О, надо же, — сказала Алисия. — Горячая похвала. И вы же знаете: раз моя сестра говорит правду… Марта помолчала чуть дольше, чем следовало, — иначе он не обратил бы внимания. — Я что-то упускаю, правда? — сказал Джад. Алисия покачала головой. Марта только улыбнулась. — Нам пора, — сказала она. — Уже поздно. Он кивнул. Он смотрел, как обе женщины идут по нефу, как Марта остановилась, чтобы окунуть тонкие пальцы в чашу со святой водой и перекреститься, и лишь потому, что она не оглянулась, он понял: он надеялся, что оглянется. Он не был заново рождён — не совсем. Бабушка пыталась воспитать его католиком, но всякое подобие веры покинуло его задолго до того, как он впервые ступил на ринг. Джад не стал бы называть себя атеистом. Он вообще не стал бы давать себе никаких определений. Он был пустым местом — человек без содержания, ни внутри, ни снаружи. До того как он обрёл Христа, его вера простиралась ровно до следующего раунда — не дальше, чем до следующих нескольких долларов, которые он мог зажать в окровавленном кулаке. Дело было не в том, что он искал во что-то новое поверить. Скорее в том, что верить ему было вовсе не во что — никогда и ни в чём. --- Его первое появление в новом приходе прошло вполне сносно. Лишь в тишине и темноте он позволял себе признать, что скучает по ней. Но работа всё равно занимала его достаточно. Было много дел: люди, которых надо навестить, молитвы, которые надо вознести Господу. Однажды — и только однажды — она ему приснилась: стоит в снегу на крыльце его дома, хлопья собрались в волосах. Джад говорил себе: я не выделяю любимчиков. Говорил себе: любой из них мог бы занять мои мысли. Год ускользнул от него, как лёд в первое дыхание весны. --- Точной даты её возвращения, насколько он знал, назначено не было, поэтому он удивился, когда однажды в среду в конце января открыл входную дверь и увидел её стоящей на пороге — она была полуотвёрнута в сторону. — О. — Она, кажется, растерялась; щёки зарделись. Может быть, просто от холода. — Здравствуйте, я… я хотела зайти поздороваться. Он ничего не мог поделать с улыбкой, которая расцвела у него на лице. Не смог бы остановить её, даже если бы захотел. — Марта, — сказал он, игнорируя трепет где-то под рёбрами. — Вы вернулись. — Я вернулась. — Губы её чуть изогнулись. Он поймал себя на том, что смотрит на нежную выемку её лука Купидона. Воротник казался влажным; язык прирос к нёбу. Он прочистил горло. — Как всё прошло? Марта махнула рукой. — О, всё было замечательно, — сказала она. — Всё хорошо? Никаких серьёзных проблем? — Абсолютно, — ответила она, лучезарно улыбаясь, после чего метнулась к перилам и перегнулась через них — прямо в кусты. Так он узнал о её особенности, связанной со ложью. Она не переставала извиняться, пока он наконец не засмеялся и не сказал ей, что это совершенно не важно, и что, честно говоря, это даже освежает — знать, что все её комплименты искренни. Он заварил ей чай, пока она мяла руки на кухне и признавалась во всём: в подрядчике, который кормил её завтраками; в затоплении подвального архива, уничтожившем многолетние накопленные записи Харлана (хотя ни одна оригинальная рукопись, по счастью, не пострадала); в раздражении на сестру, которая всё никак не могла решить, чем хочет заниматься в жизни, кроме как листать Тиндер и смотреть дешёвые подражания «Морской полиции», живя в доме без арендной платы; в чувстве вины, которое всё ещё не отпускало её — за то, что съехала, обустроила собственное пространство, впервые в своей взрослой жизни; во внезапном порыве горя, настигшем её посреди рождественского ужина, как молния — что-то парализующее и беспощадное, — когда она посмотрела на стул за обеденным столом, где её мать когда-то сидела вместе с ними каждый вечер. Наверное, она когда-нибудь вернётся, сказала она ему. Но она ещё не готова. Пока что нет. Он не стал прислушиваться к облегчению, которое почувствовал, услышав, что она ещё немного задержится. Они пили чай не спеша, стоя на кухне плечом к плечу. Он забыл пригласить её в гостиную — сесть, отвлёкшись, как был. Это было глупо, подумал он, это было опрометчиво, но он не мог точно определить, что именно имел в виду. --- Он влюблялся однажды и только однажды прежде. Она была именно тем, чего, как ему казалось, он хотел: смелая, дерзкая, разговорчивая, смешная, резкая, яркая. Когда она ушла от него, боль оказалась иной, чем все прочие боли, которые он знал: боль в теле, боль от скуки, боль от голода, боль от стыда. Это было похоже на смерть — как будто она умерла. Исчезла навсегда. Так оно и вышло, как он теперь понимал, потому что после ссоры, после сирен, после наручников, после залога, который ему было нечем внести, последнее, что от неё было, — письмо, пришедшее в тюремной почте. «Прости», — было написано там. «Прощай». Он больше никогда её не видел. --- После того вечера Марта стала заходить чаще. Иногда — попросить его помолиться вместе с ней, хотя никогда о своём собственном благополучии — всегда о сестре, о ком-нибудь из знакомых в городе, о Тромбеях, о душе её матери. Но чаще она просто приходила поговорить. У неё было немало свободного времени — Джад это заметил; она работала неполный день в местной неотложной клинике и брала смены в доме престарелых, когда там не хватало людей, а не хватало их обычно не реже раза в неделю. На самом деле ей больше не нужно было работать — по крайней мере, если верить статье в Википедии, которую он прочёл про Харлана Тромбея. Рядом с ней было хорошо. Можно было просто купаться в её присутствии. Случались моменты, когда он почти терял себя — почти, почти… но лишь иногда. Или при определённом освещении. Когда он замечал её боковым зрением — как она проходит сквозь арку кухни в ректории, в носках, её лодыжки, её бёдра в леггинсах, которые она любила носить, и волосы, рассыпающиеся по спине. Он почти мог вообразить… Но в конце концов, это было ничто, говорил он себе. Ровным счётом ничто. К началу весны, когда Томас выхаживал цветы в садах вокруг церкви, Джад осел в тихой, привычной близости с Мартой. Целые послеполуденные часы в её обществе среди недели, когда выпадало время; ужины, которые она готовила у себя и приносила к его двери — просто чтобы облегчить ему жизнь, просто чтобы увидеть его улыбку; субботы, которых он ждал всю неделю, — когда он видел её утром и вечером. Это напоминало ему дом — то, что было ближе всего к дому из всего, что он когда-либо знал. Она была не единственной прихожанкой, с которой он сблизился; он утешал себя этим. Всё это по-прежнему… и всё ещё ощущалось… но это было ничто, убеждал он себя, и даже незачем было упоминать об этом, когда он исповедовался Лангстрому. Поэтому он и не упоминал. Только вскользь, только краем — у меня были мысли об одной женщине. Я воображал. Я представлял. Я почти, почти хотел. Ему не нужно было даже произносить её имя — это не важно, решил он. Это было ничто. Поэтому в первую медленную духоту летнего зноя, увидев её в «Эль Дьябло», он промолчал. Она была на свидании. Он понял это мгновенно, в ту же секунду, когда их взгляды встретились. Что-то неустранимое было в изгибе её бровей, в нежном розовом отблеске помады на губах, в её выражении — живом, лёгком, заинтересованном. Она сидела лицом к двери, её спутник — напротив, в кабинке. Джад смотрел на линию её горла, когда она смеялась. Когда она поймала его взгляд, её лицо поблекло. Что-то сдвинулось и закрылось в чертах. Потом, в ту же секунду, она снова улыбнулась. Помахала. Что-то сказала своему соседу по столику. «О, он?» — додумал его разум. «Просто священник из моей церкви. Никого не касается». И это была правда — его это не касалось. Николай налил ему «Виски сауэр», который стянул скулу под коренным зубом. Джад выпил один, потом ещё один и время от времени — только время от времени, это не бросалось в глаза; он не выдавал себя, это было ничто, и он никого не касался — поглядывал в сторону кабинки Марты. Смотрел только мгновение — всего одно мгновение (только это он себе позволял, одно мгновение, он знал свои пределы). На следующей неделе, решил он, он расскажет Лангстрому всё. Я пил сверх меры. Я завидовал. Меня душила зависть. Я хотел. Почти. Едва. Джад расплатился и вышел из бара задолго до последнего звонка. Он не обернулся — проверить, заметила ли она, — но всё равно на это надеялся. --- Каждый год на Пост он отказывался от одного и того же: от кофеина, от реалити-шоу, от алкоголя, от бездумного поглощения нездоровой еды между приёмами пищи. Иногда он прибавлял добрые привычки — начинал вести ежедневный молитвенный дневник или брал за правило каждую неделю обращаться к кому-то из прихожан, чтобы поддержать их на духовном пути. Несколько раз эти сорок дней оборачивались переменой навсегда. Именно так он бросил курить, в конце концов. В тот год он отказался от десертов. Джад вообще-то не особенно любил сладкое. У него не было тяги к сладкому, и когда хотелось побаловать себя чем-нибудь, он не шёл за пирожными или мороженым. Но он не чувствовал… что-то подсказывало ему, что этот Пост выйдет тяжелее обычного. Время года и без того было непростым — после того, что случилось с Уиксом. Поэтому он решил выбрать что-то полегче. Христос, был уверен он, поймёт его логику. В Пепельную среду он столкнулся с Мартой в продуктовом — она покупала коричневый сахар. Печёт печенье на чей-то день рождения на работе, сказала она. Ещё через неделю или около того он увидел её через витрину кафе-мороженого: она смеялась о чём-то с аспиранткой из книжного клуба — о чём, он не мог расслышать. У неё было печенье со сливками. В вафельном рожке. Он видел, как она несла на работу коробку пончиков — угощать коллег. Она предложила ему «Твиззлер» на субботнем заседании книжного клуба. Всё заседание он наблюдал за тем, как её губы обхватывают плетёный красный жгутик. Скользкий розовый кончик языка. Картина не давала ему покоя. Хотелось. Воображалось, какое удовлетворение он наконец почувствует, когда ощутит сахар на нёбе. Ему это снилось. Он стоял в продуктовом перед банками мёда и чувствовал, как текут слюнки. На Пасхальное воскресенье он разговелся, не медля ни минуты. --- Джад больше не был жестоким. Он это знал — он был честен с собой. Насколько мог быть честен, во всяком случае. Это не означало, что он считал себя лучше кого бы то ни было, — не его дело воздавать наказание нечестивым. Или проще, земнее — бить по зубам мерзавца только за то, что тот ведёт себя как мерзавец. Не его забота. Этот путь ведёт к беде, думал Джад. Но так или иначе: в мае он подрался. Это произошло в клинике, где работала Марта. Не по его вине, никто не подал на него в суд. Он защищал себя и других. Когда начальница полиции Скотт приехала снять показания, она лишь закатила глаза и спросила, всерьёз ли он собирается угодить под арест — на этот раз по-настоящему. Но нашлось немало свидетелей, подтвердивших, что Джад пытался разрядить ситуацию и что первый удар нанёс другой. Лангстром, когда узнал об этом позже, по большей части только смеялся и говорил, что Джад позорит всех их, выигрывая драки вместо того, чтобы быть крепко поколоченным. Он пришёл вернуть зонт Марты — тот, что она оставила в церкви после последнего заседания книжного клуба. В тот день лило как из ведра; Джад видел, как она заходила с холода под алым нейлоновым куполом, улыбалась ему, стряхивая воду. «Кошки и собаки там снаружи, да?» — сказал он, и Марта посмотрела на него с таким искренним и очаровательным замешательством — она явно ещё не знала этого американского выражения, — что он не смог удержаться от смеха, пока объяснял. Но дождь прекратился меньше чем через час, и она забыла зонт. Можно было, конечно, подождать — но он не хотел, чтобы она оказалась застигнута врасплох. По прогнозу всю оставшуюся неделю обещали солнце, но… что ж. Он пришёл отдать ей зонт. В клинике она стояла с одним из терапевтов за стойкой регистратуры, и когда она подняла глаза и встретилась с ним взглядом, что-то в её лице изменилось. Он увидел это: почти незаметное просветление. Что-то разжалось, смягчилось. Он улыбнулся — и не смог бы не улыбнуться, даже если бы захотел. Она окликнула его и поманила к себе. Принялась горячо благодарить за то, что принёс, она, наверное, ещё пригодится, такая погода, весна такая непредсказуемая, но красивая же, правда, цветы и всё такое, и она как раз думала о нём, честное слово, он просто не выходил у неё из головы, и… — О, — сказал он, почему-то потеряв дыхание. — Правда? Её ресницы дрогнули. Она на секунду посмотрела вверх и в сторону. — Да, — тихо и негромко ответила она. — Конечно. Мне очень понравилась проповедь в субботу, и что-то напомнило мне о ней — о вас, — и я хотела… я всё время хотела вас увидеть. Сказать вам об этом. — Спасибо, — произнёс он, вкладывая в эти слова столько чувства, сколько позволял себе отпустить, — и тут мужчина, разговаривавший через стойку с регистратором, начал громко браниться на чём свет стоит из-за того, как долго ему приходится ждать. И дальше всё случилось очень быстро. Когда этот человек оказался на полу, держась за окровавленный нос и стоная, Джада уже уволокли в один из процедурных кабинетов. Дверь закрылась; Марта металась вокруг него в поисках дезинфектанта, всё время вполголоса ворча о том, как он был безрассуден. — Вы себя под арест подведёте, — сказала она, промокая тампон со спиртом по ссадинам на его костяшках. Он стоял, привалившись к кушетке, скрестив лодыжки, и это ставило его почти на один уровень с ней. Он смотрел на маленькие складки между её бровями, когда она сосредотачивалась. Она поморщилась, когда он зашипел от жжения в маленьких порезах, и шлёпнула его по руке, велев не двигаться. — Это будет ваш третий раз. — Технически второй, поскольку меня так и не арестовали в прошлом году, — сказал он. — Успокойтесь, Марта, никто меня не засадит. Её пальцы на мгновение замерли. Легли, нежные, на чуткую изнанку его запястья. Она надела только одну перчатку, чтобы обработать ему руку; другая была голой — кожа к коже. Он осознал с волной тошнотворного, хмельного наслаждения, что это был первый раз, когда они оказались так близко друг к другу. Она вскинула на него взгляд. — Это снова одна из ваших дурацких идиом? Он засмеялся. — Да, — сказал он. — Это снова одна из моих дурацких идиом. — Выбирайте выражения, — отрезала Марта, отворачиваясь, чтобы выбросить тампон, и делая вид, что не замечает, как он смеётся ещё громче. Когда она аккуратно обрабатывала порез у него над глазом — тот, что достался ему от обручального кольца того мужчины, — Джад смотрел вниз, на то, как она привстаёт на цыпочки, чтобы дотянуться. На то, чтобы привести его в порядок, ушло всего несколько минут. Ушло бы меньше, сделай он это сам. Но он позволил ей заботиться о нём. Быть с ним нежной. Позволил себе задержаться, впитать её присутствие, отгородиться от всего за дверью и слушать только подъёмы и спады её голоса — она читала ему нотации: есть люди, которым он небезразличен, и они переживут, если он снова угодит под арест, и неужели он этого не понимает, неужели нет, неужели он и сам не знает? Он позволил себе осесть в этом, взглядом скользя по тонким чертам её лица, притворяясь, что мог бы остаться здесь на целый день, если бы пожелал. --- В первую неделю июля в церкви сыграли первую за три с лишним года свадьбу. Молодые только переехали в город и на мессу не ходили. Джад не держал это против них; он провёл с ними духовные беседы, как они и просили, и дал советы, которым, по его расчётам, они вряд ли последуют. Они венчались в церкви, чтобы угодить её родителям, которых он хорошо знал. Всё утро в день свадьбы Джад ощущал напряжение и раздражение. Волосы никак не хотели укладываться, при затягивании шнурка порвалась петля, в горле сидела упорная царапина, не проходившая ни от воды, ни от леденцов от кашля. Стоя у алтаря рядом с женихом, Джад перекатывался с пятки на носок и старался выглядеть мягким и мудрым. Он провёл немало отпеваний. Свадьба, думал он, должна быть, что называется, проще простого. И всё прошло нормально. Даже хорошо, честно говоря. Невеста была прекрасна, родственники с обеих сторон плакали, а кантор, которого наняли петь «Аве Марию» во время молитвы невесты перед образом Богородицы, владел восхитительным сопрано. Первое чтение было из «Песни Песней» — одной из его любимых книг. Он даже заметил несколько одобрительных кивков во время краткой проповеди. Но всё равно весь этот день что-то внутри не давало ему покоя. Почти злило. Он задавил эти мысли как можно глубже и после церемонии, после всего последующего рукопожатного марафона, выместил их на боксёрской груше — до тех пор, пока у него не загорелись мышцы, не заныли костяшки и по затылку не потёк пот. На второй неделе июля в церкви сломался кондиционер. Джад провёл субботнюю вечерню без ризы, с закатанными рукавами и слишком вольно расстёгнутым белым воротничком на шее. Раздавая причастие, он смотрел на Марту — на капли пота в уголке её челюсти, на нежную впадину ключицы. На тёмные пряди, прилипшие к затылку под хвостом. — Тело Христово, — произнёс он вслух и отвёл взгляд. --- Лисы всеядны. В детстве бабушка вечно его пилила — хотя бы закрывай дверь сарая, если уж настаиваешь на том, чтобы играть внутри и устраивать там настоящий чёртов беспорядок, — потому что лисы, говорила она, всеядные, а это значит, что они едят всё подряд. В этом они похожи на людей: без разбора. Если лиса достаточно проголодается, любила пугать его бабушка, она готова съесть всё, что попадётся на глаза. Может, даже его. У них в курятнике было всего несколько куриц, конечно, но голодная лиса никогда не остановится на этом. Она прокрадётся и сожрёт яйца. Джад любил это воображать. Как берёт в острую слюнявую пасть одно хрупкое яйцо — подхватывает кончиком языка — и смыкает зубы: тонкая нежная скорлупа трещит, уступает, и мягкий желток внутри. Густая струйка по морде. Однажды он даже попробовал съесть яйцо вот так — целиком, сырым. Пришлось вырвать прямо в кухонную раковину, а бабушка гладила его по спине и спрашивала, зачем он вообще это сделал. — Просто хотел посмотреть, — сказал он ей, и она только улыбнулась ему ласково и покачала головой. Но это была правда. Иначе объяснить он не мог. Просто хотел узнать — каково это, быть таким голодным. Часть прихожан предпочитала исповедоваться с глазу на глаз — на улице, в скамьях, даже у него в кабинете. Исповедальню любили в основном старые прихожане, те, что ещё помнили латинскую мессу. Джуду было всё равно. У Уикса имелись собственные предпочтения, которые он навязывал всем без разбора, но Джуд ещё до смерти этого старого ублюдка решил, что всё будет иначе. По-другому. Марта предпочитала исповедальню. Джуд почему-то не удивился. Когда он понял, что она не умеет лгать — просто не способна на это, — ему стало легче понять, почему она не может смотреть ему в глаза, когда исповедует свои грехи. Он не был так наивен, чтобы думать, будто все кающиеся говорят чистую правду. Некоторые вещи слишком тяжело произнести вслух — даже Богу. Был ранний послеполудень, и снова начинало холодать: лето уходило. Отопление, по крайней мере, работало. Джуд чувствовал усталость — ту тихую, прозрачную усталость, что оседает, как снег. Он выслушал учительницу, дурно отзывавшуюся об администраторе, мужа, заигрывавшего с чужой женщиной, и девочку-подростка, накричавшую на родителей. В спокойной тишине исповедальни он принимал их вину и отпускал её. Потом вошла Марта. — Привет, Джуд, — сказала она, как всегда, зная, что он узнаёт её голос. В той непринуждённости, что установилась между ними, было что-то не вполне уместное — он понимал это. В той непринуждённости, которую он позволил себе. И всё же. Он поздоровался в ответ и скользнул в привычный ритм её исповеди. Он почти чувствовал, как она собирает мысли по ту сторону дерева и решётки. В тесном пространстве ему почти чудился её аромат — парфюм, напоённый запахом диких колокольчиков. Наверное, выходной, решил он: на работу она никогда не надевала духов. Он закрыл глаза, вслушиваясь в ритм её голоса, пока она рассказывала о водителе, которого подрезала, о коллеге, которому перемыла кости, о газировке, взятой из холодильника в комнате отдыха, — она думала, что ничья, а оказалось, чья-то. Всё как обычно. Большинство исповеданных Мартой грехов были мелкими, порой и вовсе случайными — вещами, в которых она корила себя, хотя никто другой и не подумал бы её упрекнуть. Как правило, он этим и ограничивался: если что-то она не готова была рассказать — что ж, не его дело. Но в тот день он спросил: — Есть ли что-нибудь ещё, что лежит у вас на сердце? Он понимал, что вопрос несправедлив. Особенно для неё. Когда она помедлила, он почувствовал, что задел больное место. — Я… — начала она и снова замолчала. Она перевела дыхание, и он невольно сделал то же самое, не видя её. Запах цветов на нёбе. — Я думаю об одном человеке. О том, о ком не следует. Незачем было спрашивать. Но он всё равно спросил. Не смог удержаться. Обычно Джуд куда лучше справлялся со своими эгоистичными порывами. — О ком? Он позволил себе на один удар сердца вообразить, что она произнесёт его имя. Конечно, она не произнесла. — Я лишь хочу сказать, отец, — сказала она, словно он вовсе не говорил, — что это человек, которому не место в моих мыслях. По многим причинам. Речь могла идти о женатом человеке. Или о пациенте клиники, или о её начальнике, или о чьём-то бывшем из круга её подруг — возможностей хватало. — В каком смысле? — Простите? — В каком смысле вы думаете об этом человеке? Она смутилась. Ему незачем было её видеть, чтобы это знать. Он мог вообразить лёгкий румянец на её щеках, тёмные глаза, яркие и живые. Если бы он повернул голову, то увидел бы сквозь узорную деревянную решётку её прерывистый силуэт — но он не повернул. Не следовало спрашивать. Он уже понимал это. Не следовало — если только он не хотел услышать ответ. Долгое мгновение она молчала. Потом, слабо: — Пять «Радуйся, Мария» и пять «Слава»? Он почувствовал, что кивает. В горле пересохло, язык стал как наждак. Он потел. Может быть, батарея слишком горячая. Он прочистил горло и сказал: да, пять «Радуйся, Мария» и пять «Слава». Благословил её и слушал звук её удаляющихся шагов, а потом потянул белый воротничок у горла — так, словно тот душил его, словно был увит терновником. --- Государственный защитник сказал ему, что реабилитация пойдёт по одному из двух путей. Либо он вернётся в тюрьму, сказал адвокат, либо придёт к Богу. Но у него есть предчувствие насчёт Джуда, добавил он, — предчувствие, что тот справится. Джуд не верил ему тогда. Вера не входила в число того, на что он считал себя способным. Но Бог нашёл его — в камере, где он провёл четыре года своей жизни. Читал Фому Аквинского и учился слушать, вместо того чтобы говорить, и думал о том, успела ли Клэр жить дальше, думает ли она о нём, скучает ли, любит ли ещё. Она так ни разу и не приехала. Единственной его гостьей была бабушка, которая вела обратный отсчёт дней до его освобождения с таким усердием, какого он сам не мог в себе сыскать. Когда почти через три года он сказал ей, что хочет стать священником, она посмотрела на него с чем-то похожим на изумление и произнесла: — И кто же надоумил тебя на такую глупость? --- Марта провела День благодарения в Массачусетсе, у сестры, а Джуд провёл его в одиночестве. Это не означало, что у него не было вариантов — несколько семей, в самом деле, звали его разделить праздник, и он всегда мог позвонить кому-нибудь из священников. Но он не видел в этом смысла. Он приготовил себе скромную еду и поел в одиночестве перед телевизором, глядя на старую серию «МЭШа». Ему всегда нравился отец Малкахи, хотя любимым персонажем был Хокай. Весь день Джуд не произнёс ни слова, проведя его в молитве и тихом созерцании. Он очищал мысли и укреплял приверженность Христу. Читал, изучал, обдумывал, размышлял; колотил по груше Сэмсона и смотрел один из фильмов «Форсаж» — тот, где действие разворачивается в Токио, — когда беспокойство стало совсем невыносимым. Он был с Богом. Отдавал всё Ему. В ту ночь, на краю сна, мысли его забрели к Марте. Когда она рассказала ему ту историю, он потом прочитал о ней статью. Он часто думал о том, что она, должно быть, чувствовала — видя, как кровь брызжет по всей комнате. Она верила какое-то время, что это её вина. Отчасти верит до сих пор, он знал. Джуд был благодарен, что Блан избавил её от бремени подлинной ответственности, от стыда — всего того, что было ему слишком хорошо знакомо: привычное и неизменное, как шрам, которому он никогда не давал зажить до конца. Он думал о её голосе, тёмных глазах и мягком изгибе скулы, когда она ему улыбалась. Потом закрыл глаза, позволил мыслям бродить, спотыкаться и тонуть в беспамятстве. Всю ночь ему снилось, что он внутри неё, а проснулся он твёрдым и задыхающимся, нащупывая руками то, чего не было рядом. Это было не в последний раз. Обычно он справлялся — деревянно вставал с постели и усмирял себя холодным душем. В такие утра он мог убедить себя, что у него ещё есть самообладание. Хоть какая-то выдержка. В другие утра, когда воли сопротивляться не находилось, он брал себя в руку и доводил до конца — быстро и отчаянно, во тьме, зажмурив глаза, чтобы лучше её видеть. Он воображал, какой сладкой она была бы внутри, какие тихие звуки издавала бы, как хорошо было бы завернуться в это тепло, — и кончал на грудь с полным виноватого удовлетворения стоном, её имя вот-вот готовое сорваться с языка. --- Декабрь выдался студёным и ледяным. Кладбище за церковью было облито льдом, имена мёртвых расплылись. Джуд служил реже и для меньшей паствы. К тем из стариков, кто не мог выстоять мороз, он ездил домой, в квартиры и пансионат, где иногда встречал Марту. Ранними воскресными послеполуднями они стояли вдвоём в комнате отдыха пансионата, ели и разговаривали, смеялись, пока он не замечал трепета глубоко в груди, укоренившегося где-то там, куда он не мог добраться. Праздники промчались вихрем, как всегда. За неделю до Рождества он устроил в ректории небольшую вечеринку и собрал вполне приличное число прихожан, ещё остававшихся в городе. Закуски, которые он купил, съели все до крошки — это он счёл победой. Возможно, на вечеринке он выпил лишнего, говорил слишком громко и слишком легко смеялся, но ничего страшного. Почти весь вечер он не разговаривал с Мартой, но это не значит, что избегал её. Нет. Просто был занят с другими прихожанами, а любимчиков заводить не следует. Она была в бархатном алом платье с более глубоким вырезом, чем он когда-либо видел на ней. Марта, обычно такая аккуратная и скромная — шерсть и перламутровые пуговицы. Он подумал, каким был бы бархат под его жадными ладонями. Он поймал себя на том, что смотрит на неё — раз, другой, а может, и чаще, — и поклялся, что исповедается во всём на следующий же день. И исповедался, ещё с лёгким похмельем: я смотрел на женщину и испытал желание. В сущности, это ничего не значило. Лангстром лишь ровно посмотрел на него и не сказал ничего о том, как часто эти или похожие слова звучали в исповедях Джуда в последнее время. И Джуд был за это благодарен. Это была его проблема, и справляться с ней предстояло самому. Сочельник и Рождество держали его в постоянных хлопотах: службы, исповеди, дальние родственники, заблудшие дети и сестра Марты, Алиция, приехавшая на праздники, но очень, очень скоро уезжающая обратно в Массачусетс, — это Марта сообщила ему сама. Ему незачем было, чтобы она исповедовалась в том, что ей немного стыдно за наслаждение от одиночества в прошедший год: она упоминала об этом в обычном разговоре, раз или два. Неделю между Рождеством и Новым годом он провёл в основном один, как и обычно. Вёл привычный кружок молитвы и книжный клуб, но большинство не пришли. Марта пришла, и он старательно уделял равное внимание двум другим присутствовавшим прихожанам, обсуждая темы «Моей гениальной подруги» и связь романа с литургией. В конце часа Марта задержалась у двери — снегоступы не завязаны, пуховик расстёгнут, пёстрая шапка надета, на руке одна перчатка, — и вручила ему рождественский подарок. Это был шарф собственного вязания — тёмно-красная шерсть, неровная и узловатая, несовершенная, потому что она только училась. Он улыбнулся так широко, что щёки заболели, и поблагодарил её, вкладывая в слова всё, что имел, и надеясь, что этого как-нибудь хватит. Ему хотелось что-нибудь подарить ей в ответ — что-нибудь равноценное, равно значимое. Потом они ещё немного поговорили, стоя там. Джуд раз за разом говорил себе: попрощайся, придумай предлог, надо молиться, есть планы, которые нельзя нарушить, ну что-нибудь же, — но не говорил. Первой попрощалась она — мягко и тепло, как всегда: — Я, пожалуй, отпущу тебя. Он чуть не сказал: «Не надо», — но закусил язык. Помахал рукой от двери, пока она шла прочь по застывшему пейзажу. Потом пошёл бить грушу в гараже и выпросил сигарету у Томаса. Джуд не курил пять лет. Он вдохнул никотин в лёгкие с привычной лёгкостью, почти с ностальгией — вот ты где, подумал он. Выкурил только одну, а она кончилась слишком быстро — быстрее, чем он думал, — догорела до пепла и ничего в ладони. Служба Новогодней ночи состоялась в шесть вечера. Народу собралось прилично. Марта была в числе прихожан и выглядела красиво, но он не позволял себе этого замечать. И всё же, когда она подошла поговорить с ним после службы, он услышал собственный голос, спрашивающий, каковы её планы на вечер. А когда она сказала, что никаких, — услышал, как приглашает её в ректорию посмотреть, как опустится шар. Прежде чем он успел взять слова обратно, она уже кивала и спрашивала, не принести ли чего. — Только себя, — выдавил он. Разумеется, он тотчас попытался исправить ошибку. Потратил весь накопленный добросердечием запас, пытаясь собрать вокруг себя хоть каких-нибудь буферов, чтобы не оставаться с ней наедине. Хоть один человек, думал он с немалым отчаянием. Хоть один, и он был бы в безопасности. Тем не менее, несмотря на все его усилия, когда Марта появилась в ректории в девять вечера, неся тарелку с сахарным печеньем, — потому что она никогда, ни за что не пришла бы с пустыми руками, никогда, — они оказались одни. Но её это, кажется, не смутило. Она не слишком встревожилась, когда он сказал ей, что они одни, — извинился, объяснил, что это в последнюю минуту, что он не хотел так, и если ей есть куда пойти, он не будет в обиде. Она лишь покачала головой и улыбнулась. — Всё хорошо, — сказала она. — Держи печенье. Он нашёл канал с обратным отсчётом. Они оставили его без звука, ели, разговаривали и разделили бутылку шампанского, подаренную ему на Рождество одной из приходских семей. Он сел в кресло, она на диван — и это было правильно. Конечно, он ничего не сделает: он говорил себе это. Но всё равно лучше соблюдать приличную дистанцию. Представить только, подумал он, если бы он сел рядом с ней, и её бедро — тёмное в флисовых чулках — прикоснулось бы к его, тёплое и мягкое. Просто представить. Он, конечно, ничего бы не сделал. Поздним вечером, почти в полночь, он научил её «Прощальному бокалу». Его бабушка терпеть не могла «Старое доброе время» и никогда её не пела. У Марты оказался голос такой же прекрасный, как и всё остальное в ней, такой же прекрасный, каким он и ожидал. Она разлила по бокалам остатки шампанского и тихонько запела себе под нос, будто пытаясь вспомнить слова: *спокойной ночи, и радости вам всем*. Он звякнул своим бокалом о её бокал, улыбаясь во весь рот, и слабый хмель согревал его конечности. «За твои глаза», сказал он, и Марта застонала. — Ещё одно, — сказала она, смеясь. — Да что это вообще значит? Он тоже засмеялся, так сильно, что почти не мог дышать. Может, он выпил больше, чем думал. Скорее всего, дело было просто в ней. «Я сам, чёрт возьми, не знаю», выдавил он наконец, и именно тогда Марта вдруг вскочила на ноги, расплескав шампанское на пол. — Начинается, — сказала она. — Джад, прибавь звук, начинается! Он тоже встал, поставил бокал, неловко нашарил пульт. Из колонок грянула толпа, считающая секунды, и рядом Марта вцепилась в его руку, подхватывая счёт. Её возбуждение оказалось заразительным, так заразительным, что он не успел подумать: это первый Новый год за долгое время, который он встречает, и в любой другой год с любым другим человеком он бы уже спал. Он тоже считал, и радовался вместе с ней, когда часы пробили полночь, и когда она обернулась к нему, широко улыбаясь, её маленькие руки легли ему на щёки, он поднял в ответ её лицо и поцеловал. Это был закрытый, целомудренный поцелуй. Он кончился уже через мгновение. Они оба отступили. Джад вдруг болезненно остро ощутил каждый сантиметр самого себя. Руки Марты ещё висели в воздухе. Она выдохнула короткий колокольчиковый смешок, и затем тишина, если не считать оркестра, дребезжащего через колонки. Долго спустя она произнесла слабо: — С Новым годом, отец. — Марта, — сказал он. Но не смог заставить себя извиниться. Только произнёс её имя снова, тише, двигаясь к ней, его рука потянулась и обвилась вокруг изгиба её талии. Сердце колотилось где-то в горле. Резкий вдох. — Подождите, — сказала она, и он слышал, как перехватывает у неё дыхание, видел, как блестят её глаза в полутьме. — Не надо… — Не буду, — сказал он. Он чувствовал, как притягивает её ближе, но не знал, как заставить себя остановиться. — Не буду. Обещаю. Он ведь умел лгать. За обоих, если ей это нужно. Во второй раз её губы были мягче. Они приоткрылись под его губами, будто она вдыхала его. Она снова отстранилась и прошептала в его рот: «Нам нельзя», но всё равно позволила ему поцеловать себя ещё раз, её стон глухо растворился у него на коже. Джад ощущал мягкие очертания её тела, пока водил ладонями по её бокам, и уже кружилась голова, уже туман опьянения. Он не помнил, когда последний раз целовал кого-то. Когда в последний раз целовали его. Толпа в Нью-Йорке всё ещё ревела, оркестр играл «Старое доброе время», но это не имело значения. Он целовал Марту, она вздыхала в него, её пальцы дрожали, вцепившись в ворот его рубашки. Её язык со вкусом шампанского, сладким и терпким. Он жадно ловил его, как падающий в пьянство человек, безрассудный, бредущий вслепую. Он не знал, кто из них потянул обоих на диван, но это был он, он знал, что он, он всё ещё лгал, и вот он уже был над ней, линия его тела вдоль её тела. Его рука в её волосах, его колено между её коленями. Когда он склонил голову и укусил угол её челюсти, она вздохнула, и её бёдра сжались вокруг его бедра. Он не мог говорить. Не мог даже представить, что останавливается. Всё, что он мог, это опускать губы ниже, пробуя соль её кожи, вдыхая аромат колокольчиков в нежном изгибе её шеи. Её руки лихорадочно расстёгивали его рубашку, он отстранил их и сделал это сам, сорвал белый воротник с горла, едва не распоров шов на рукаве, выдёргивая руки. «Сними это», сказал он, мысль оборвалась, пока он тянул подол её свитера, пока она не села и не стащила его. Он запутался в её волосах, под её головой, но никто из них не обратил на это внимания. Он стянул с неё колготки, затем бельё, скользнул рукой под юбку и вверх между её ног, чтобы почувствовать её, горячую и насквозь влажную. — Боже, — выдохнул он сквозь зубы. — Боже. Пряжка его ремня звякнула, молния поползла зуб за зубом, громко и неопровержимо. Он был так возбуждён, что почти больно. Марта извивалась под ним, с открытым ртом, задыхаясь. — О господи, — сказала она, голос надломился в стоне. Слова вырывались из неё снова и снова, преданные, как молитва. Это всё равно не привело его в чувство. Он сжал рукой себя, упёрся другой рукой в спинку дивана. Марта раздвинула бёдра шире, давая ему место между ними, позволяя ему раскрыть её. Это было медленно. Ему нужно было приноровиться, войти на сантиметр и задержаться, привыкнуть к ощущению. Постараться не кончить прямо сейчас. Он скользнул ладонью по внешней стороне её бедра, сжал её ягодицу, мягко развёл её шире. Погрузился чуть глубже. Дыхание вышло из него дрожью. Её ногти врезались полумесяцами в его бицепсы, и они просто смотрели друг на друга, широко раскрытые глаза, полные желания. Она царапала ему руки, её голос вырывался горлом в скулёж. Когда он наконец вошёл в неё до конца, всё, что ему оставалось, это застонать и молить Бога, которого он предавал, чтобы не опозориться. Она была тесной вокруг него, жгучей, как адский огонь. Он не мог двигаться, не мог ничего, только ощущать, как она сжимается вокруг него, чувствовать, как течёт по нему. Первое движение вышло неловким, почти постыдным, но было так чертовски хорошо, что всё, что ему оставалось, это держать себя в руках. Последний раз у него был секс до тюрьмы. Господи Иисусе. — Вы можете двигаться, — прошептала она. — Пожалуйста, Джад, вы можете… Её фраза оборвалась в надломленном стоне, когда он осторожно толкнулся. Замер, сменил захват. Упёрся одной ногой в пол, вошёл глубже. Он ощущал, как дрожит каждый мускул её тела, как прыгают мышцы её ног под его рукой. Он скользнул ладонью по задней стороне её бедра и подхватил его под колено. — О господи, — повторяла она снова, как молитву отчаяния. — О господи, о господи, о господи, можешь ли ты просто… Он не мог удержаться. Вот оно, подумал он. Он нашёл, чёрт возьми, смысл жизни. — Просто что? — О боже, просто возьми меня, пожалуйста, просто возьми меня… Больше ничего не оставалось. Он сделал, что она просила. Вошёл в неё резко, слишком глубоко, слишком быстро, неудержимо и жестоко. Марта под ним, умоляющая и просящая, её грудь подпрыгивала под тонким хлопковым бюстгальтером, вся она была мягкой, и тёплой, и зовущей. Будто ждала его, маленький кусочек рая на его ладони, пышный и прекрасный, и весь его, только его. Когда она кончила, чистая случайность, в которой у него не было никакой заслуги, это случилось с тихим сладким всхлипом, её глаза блеснули, вся она задрожала от желания, и он последовал за ней почти мгновенно, не в силах противиться тому, как она пульсирует вокруг него, и стонал, вбиваясь в неё так глубоко, как только мог, голодный, как зверь, пытаясь поймать каждый миг того, что она позволяла ему брать. Вот и всё, собственно, и он знал это, наверное, больше года назад, когда она впервые переступила порог его церкви. Он пропал. Всё. Конец истории. --- Первая служба после смерти Уикса прошла кое-как. Джад всё ещё не совсем привык вести дела в одиночку. Проповедь затянулась, и он то и дело спотыкался. Музыки ещё не было: органиста он тогда ещё не нашёл. И он нервничал. Хотел сделать всё хорошо, дать понять, что началась новая эпоха, послужить своей новой пастве. Но они терпеливо ждали. Верили в него. Поэтому со временем он становился лучше, увереннее. Освоился, привык работать в одиночку. Были клерки, смотритель, органистка, когда её наконец наняли, но всё равно, в одиночку. Джад умел быть одиноким, знал горько-сладкий привкус этого. Научился этому хорошо и даже полюбил. Он ел, читал, спал один. Отсутствие уединения в тюрьме сделало это необходимостью: ему повезло оказаться там, где не нужно было делить камеру. В те дни он часто представлял себя у Уолденского пруда, а не в клетке два на два с половиной метра, где солнце царапало бетонный пол, бледное и слабое. Единственное окно смотрело на запад, и свет заставал его лишь тогда, когда почти уходил. Он воображал запах лилий, звук ветра, шелестящего в листьях, тревожащего воду. «Большинство людей ведут жизни в тихом отчаянии,» — читал он. — «Я ушёл в лес, потому что хотел жить намеренно. Это правда, думал он. Он находил в этом истину.» Одиночество церкви было знакомым, почти утешительным после месяцев под гнётом Уикса. Он был бы счастлив, думал он, остаться там навсегда. «Я люблю быть один», — думал он. Говорил себе. Напоминал себе. Это тоже было из Торо: «я люблю быть один». И он любил. Любил. --- Он проснулся в одиночестве. Должно быть, задремал на диване, подумал он. Джад помнил, как свернул её в своих руках после, после. Не мог вынести мысли о том, чтобы выйти из неё. Какой тёплой было её тело, прижатое к его телу. Ощущение её рта, мягкого во сне, против его ключицы. Взглянув вниз, на пол, он увидел мятую рубашку. Нужно будет выгладить, зашить шов. Он сел прямо и потёр глаза, ища на стене часы. До первой новогодней службы оставался ещё час. Хорошо, подумал он. Больше времени на подготовку. Сначала быстрый душ. Смыть стоялый вкус шампанского с зубов, с языка. Пар из воды запотел зеркало, но он не стал протирать его. Ничего страшного: он никогда не испытывал потребности в тщеславии. Застегнул чёрную рубашку, заправил белый воротник. В зеркале коридора он видел чёрный край татуировки, выглядывающий на шее, и пожалел, что рубашка не скрывает её полностью. Марта, ведущая тонким пальцем по её краю, её тёмные глаза горят. «Почему именно эту?» спросила она тогда, её голос почти слишком тихий, чтобы расслышать даже в тишине комнаты, и он ответил, смеясь: «Потому что рисунок был со скидкой, а я был совершенно на мели.» Но не об этом сейчас. Первая месса в девять утра, вторая в половину одиннадцатого, последняя в полдень. Он справился хорошо. Проповедь была написана заранее. Марта не появилась. К часу он вернулся в ректорию, где методично убрал все следы своего проступка. Бутылка шампанского отправилась в мусор для вторсырья, бокалы были ополоснуты, тарелку, которую она принесла с печеньем, он вымыл и высушил, чтобы вернуть ей при случае. У клерков был выходной, так что хотя бы с этим беспокоиться не приходилось. После уборки он снова принял душ. Вина пришла вместе с ним, как немой свидетель, пока он вытирался насухо, снова одевался, застёгивал воротник. Он взял чётки, последний подарок бабушки перед её смертью, и погрузился в молитву. «Сделай меня лучше», — молился он. Произносил вслух. Он всё ещё помнил прошлую ночь, первый раз, второй, потому что одного раза было мало, ни он, ни она не насытились. Его тело за её спиной, и он без защиты, раздвигает её, как воду. Её женское лоно всё ещё было влажным после первого раза, когда он кончил в неё, влажным и тесным, и таким чертовски совершенным, что он не мог вынести этого. Его рот горячий на затылке её шеи, его руки жадно ищут всего, до чего могут дотянуться. Она была повёрнута к спинке дивана, и она была тёплой, такой тёплой и прекрасной в его руках. Он слышал, как она шепчет: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, я хочу этого, я хочу тебя», и вонзил зубы в мякоть её плеча, чтобы не сказать этого в ответ, не произнести других слов, которые хотел. Он скользнул ладонью вниз, к тому месту, где они были соединены, ощутил её горячей и мокрой и сказал вместо этого: «Кончи на мне, милая, кончи же», пока она не кончила с самым сладким тихим стоном наслаждения. Наверное, он будет помнить этот звук до самой смерти. «Сделай меня лучше», — молился он. — «Пусть этого будет достаточно. Я люблю быть один.» Джад думал о том, чтобы позвонить Лангстрому, исповедаться, выложить всё как есть, отдать это Богу, но потом, дело было не в том, что он не хотел. Он не мог. Ещё не сейчас. Он молился, и молился, и в конце концов поднялся с колен и вышел к боксёрской груше. Это, полагал он, своего рода медитация. --- Вечерняя месса была отслужена. И не стоило удивляться, что она не пришла. Он и не удивлялся, если дать этому серьёзную мысль. Но надеялся. Поэтому позже, в темноте, он поехал на велосипеде к её дому. Он ни разу не бывал там раньше, знал её адрес лишь по открыткам, которые она присылала ему на Рождество и Пасху. Мелькнула мысль, мгновенная, отброшенная, как только пришла: оставить это в покое. Позволить этому остаться в прошлом, единственным срывом самоконтроля. Дать им обоим забыть об этом. Но он не мог. Оказался на это неспособен. Марта жила на первом этаже двухквартирного дома. Джад постучал в дверь и только в этот миг понял, что большинство людей не открывают дверь, если не ждут гостей. В окне справа жалюзи на мгновение раздвинулись и тут же захлопнулись, хотя её лица он не разглядел. Только потом, когда она уже стояла перед ним. На ней были короткие домашние шорты, выцветшая от хлорки футболка, тапочки с мордочкой обезьяны на носке. Она крепко запахнула красный халат и поёжилась от холода, тянущегося снаружи. Он не надел тёплого пальто и лишь сейчас заметил, что замёрз. — Войдите, пожалуйста. Он вошёл, вытерев ботинки об коврик. Когда она закрыла дверь, тепло воздуха заставило его лицо покалывать, возвращая чувствительность. Она попросила снять обувь, пожалуйста, чтобы не натоптать на полу, и он поспешил исполнить это. Отряхнул снежинки с волос. Марта скрестила руки, разжала их, снова скрестила. Молчала, такая же застенчивая, как в первый раз, когда он её увидел, больше года назад. Он попытался вспомнить, что подумал тогда. Какой она была красивой, наверное. Хотя, должно быть, говорил себе, что не заметил. — Прости, — сказал он резко. Она говорила ему однажды, что медсёстры всегда делают болезненное на счёт «два», чтобы пациент не ждал и не напрягся. Полагал, что это верно вне зависимости от вида боли. — Марта, я так, так сожалею о том, что сделал. Её брови сдвинулись. — О том, что сделали мы, — сказала она. — Это был не только ты. — Я не должен был, я должен был, это была моя вина. Я не поддерживал надлежащих границ. С самого начала я не, я был, я позволил себе привязаться к тебе, и позволил тебе привязаться ко мне, и это было неправильно, и я не должен был этого делать. Она покачала головой. Её волосы были распущены, глаза блестели в тусклом свете. — Я хотела, — сказала она. — Я хотела знать вас. Хотела. Он знал, что она говорит искренне. Конечно, знал. Но это не делало сказанное правдой. — Я просто не хочу, чтобы ты отдалилась от Церкви из-за того, что я сделал. Прошу. Я улажу кое-какие дела, и тогда тебе не придётся меня видеть. Она побледнела. — Что? — Меня, наверное, переведут куда-то ещё, — сказал он. — Если для меня вообще найдётся место, то есть. Не знаю. Я расскажу епископу и приму любые последствия, которые заслуживаю, но мне нужно было сказать тебе это. — Нет, не надо, — вырвалось у неё. Она вдруг оказалась так близко, так рядом с ним, что он видел нити бледного янтаря в её глазах, едва различимый след укуса, который он оставил сбоку на её шее. На её лице была написана паника, и отчаяние, и такая честность, что он не мог этого вынести. — Не надо, это не, это моя вина, Джад, я хотела, я надеялась на это. Господи, я молилась об этом. Это моя вина. Тебе не нужно, я уйду, хорошо? Если я уйду, ты сможешь остаться. Ведь так? Пожалуйста. Это твой дом, а я его разрушила. Как легко было бы, понял он. Если бы он попросил её, если бы захотел, ему нужно было только сказать слово, и она упакует свои вещи и попрощается с подругами, и с работой, и с квартирой. Он останется, и она никогда не скажет живой душе о том, что они сделали, и траектория его жизни выправится обратно в то, чем была до того, как он узнал её. Она вернётся в старый дом, где умерла её подруга, где её мать провела последние дни. Она не лгала. Конечно, не лгала. — Ты молилась об этом? — спросил он, голос едва поднялся над шёпотом. Она кивнула, слёзы цеплялись за её ресницы, как мягкие снежинки. — Я просто хотела вас, — сказала она. — Я знала, что это неправильно, и всё равно хотела. Не позволяйте мне разрушить вашу жизнь, прошу. Позвольте мне уйти. И тогда он понял. То, чего избегал понимать месяцами. Пути в обход не было: если он и существовал когда-то, то Джад не хотел его искать. Он протянул руку, взял её за талию, притянул к себе, как воздух. Поднял её лицо в своей ладони и поцеловал крепко, вкладывая в это всё, что у него было, каждое чувство до единого. Она встала на цыпочки, кулаки вцепились в его плечи, рот открытый, задыхающийся, слёзы солёными дорожками между их языками. — Не уходи, — вздохнула она в его губы. — Не уходи, пожалуйста. Он покачал головой, увлекая её за собой, неловко продвигаясь к её спальне. — Не уйду, — сказал он. Пообещал. Он нашёл дверь и толкнул их внутрь, её халат упал на пол. Потом футболка, шорты, тапочки, и она лежала обнажённой, дрожа на постели, мягкое белое одеяло вокруг неё, она тянулась к его рубашке, оба торопились, пуговицы срывались в общей спешке. Ему никогда так сильно ничего не было нужно, как нужно было оказаться внутри неё. Он никогда ничего больше не хотел. Джад позволил бы ей разрушить его жизнь, но она никогда не захотела бы этого. Его любовь к ней ощущалась такой же верной, как шрам, сводящий открытую рану, такой же неизбежной, как рай и ад. Каждый мускул дрожал, пока он входил в неё, его язык переплетался с её языком, пот стекал по его спине. Она была мягкой между ног, сладкой, и влажной, и желающей, желающей его, Господи, она хотела его: «Пожалуйста», говорила, умоляла, «пожалуйста, Господи, пожалуйста, Господи, пожалуйста», и он брал её, пока она не рыдала от этого, пока не кончала горячо и беспорядочно, её ногти раздирали его плечи в клочья, прежде чем он поймал её руку, сплёл их пальцы. Он наполнил её, отдал ей всё, ближе, чем когда-либо был с кем бы то ни было. Ближе, чем думал, что вообще способен быть. После он держал её в объятиях, её тело ещё дрожало от наслаждения, и потрясения, и чистого, чёрт возьми, чувства. Он сказал ей, священно, как любая исповедь, которую он когда-либо принимал или которой был свидетелем: — Я люблю тебя. И когда она ответила то же самое, он знал, что это правда. --- Однажды Джад считал себя недостойным спасения. Это было сразу после ареста, когда самоненависть давалась легко, а жалость к себе ещё легче. Он был убийцей. Из-за него погиб человек. Он пойдёт в тюрьму, а потом в никуда, а потом в ад. Если это реально, думал он. Ад, то есть. Если что-то из этого реально, включая любовь. Может быть, любовь больше всего. --- Он остался на ночь, хотя ни тот, ни другая так и не сомкнули глаз. Некогда было спать: они учили друг друга наощупь, неловко нащупывая ту близость, которой ни один из них не знал уже долгие годы. Почти час он провёл между её бёдер, доводя её до исступления снова и снова, пока она не заплакала и не попросила его остановиться. Когда рассвет уже почти наступил, она двигалась на нём медленно: солнце отражалось от льда за окном, и её кожа светилась золотом. Он отвёл волосы с её лица, провёл ладонями по груди, вниз к талии. — Я люблю тебя, — выдохнул он, — боже, я люблю тебя. И когда она ответила ему: — Я тоже люблю тебя, — в её глазах стояли слёзы. Когда усталость наконец повалила её на него, кожу в кожу, влажную от пота, он обхватил её руками и продолжал, пока она не вскрикнула. А потом они начали всё сначала. Для них обоих это было впервые. По-настоящему впервые. Он никогда прежде не занимался любовью, подумал он. Не так, как это должно быть. Не так, как сейчас. Как всё на свете. Может, это и был грех, но Джад думал, что Господь поймёт. --- Епископ Лангстром, когда Джад ему рассказал, не был особенно удивлён. — Примерно так я и думал, что всё идёт, — вздохнул он. Джаду стало немного неловко. Он считал, что вёл себя очень сдержанно. Его исповедь, его мучительные извинения в ответ вызвали лишь одно, самое эмоциональное, что мог себе позволить Лангстром: тихое, осторожно мягкое: — Сынок, ты правда думал, что ты у нас один такой? В общем-то, да. Джад чувствовал себя так, будто открыл новый элемент в воздухе: что-то исконное и невидимое, нечто, о чём он обладал сокровенным, личным знанием, которого не мог понять никто другой, кроме Марты. Конечно, ему казалось, что такого не случалось никогда прежде. Он был влюблён. Нужно было многое уладить. Процедура лаицизации проходит проще, когда добровольна, так что здесь всё складывалось без лишних препятствий. В Церковь Нашей Владычицы Неиссякаемой Благодати нужно было направить другого священника. Предбрачные беседы с его преемником так и не состоялись, но лишь потому, что Марта хотела провести выходные на ретрите в Вермонте. В дни, предшествовавшие свадьбе, они пытались блюсти целомудрие. Прошло чуть больше шести недель с того дня, как он был официально освобождён от обетов; в единственной приходской школе Чимни-Рока он ещё не начал преподавать богословие. В первые дни они уже рисковали, и им везло, что ничего не вышло: ребёнок стал бы благословением, конечно, но ненужно осложнил бы всё. Однако Джад обнаружил, что та дисциплина, которую он некогда выстроил в тюрьме, теперь ему отказывает. Накануне венчания, когда Марта постучала в дверь его комнаты в единственной гостинице в радиусе тридцати километров, он не смог устоять. С ней он никогда по-настоящему и не мог. Лангстром присутствовал на свадьбе, как и Алисия, и несколько общих друзей. Торжество было скромным. Он знал, что часть прихожан не одобряла этот брак, но ему было всё равно. Честно говоря, глубоко плевать. Стояла весна, почти начало лета. Вокруг церкви цвели цветы, и Марта была ослепительна в своём платье: сияющая, счастливее, чем он когда-либо её видел. Он чувствовал то же самое. Казалось, он вот-вот разорвётся от этого, от радости, которую некогда считал для себя невозможной. Ещё одним из немногих мгновений, сопоставимых с этим чувством, стало рождение их первой дочери, почти день в день девятью месяцами позже. Так они поженились. Это было началом и концом всего. --- Джад нашёл Бога на втором году срока. На середине пути: многие говорят, это самое тяжёлое время. Конца туннеля ещё не видно, а начало уже слишком далеко, чтобы помнить сладость мира, ту красоту, которую не замечаешь, пока она не исчезнет. Он понимал, что ему, в общем-то, повезло: скорее всего, ещё через два года он выйдет по условно-досрочному, и его наказание всё равно было куда мягче, чем могло бы быть. И всё же. Это ощущалось как целая жизнь. Он был до невозможности одинок. Казалось, он умрёт от этого, от такого одиночества. И вот однажды вечером, сидя на своей койке, пытаясь сдержать рыдания, пытаясь нащупать в себе хоть какую-то жалкую, далёкую надежду на то, что будет с ним, когда он выйдет и не найдёт работу, когда любой, кто введёт его имя в поиск, увидит, кто он такой и что совершил, он опустился на колени и впервые в жизни помолился. — Господи, — произнёс он, тихо, достаточно тихо, чтобы потом отречься, достаточно тихо, чтобы выдать своё отчаяние, — Господи, я так одинок. Пожалуйста, не дай мне быть одному. Пока он говорил, его коснулся солнечный свет. ---
5 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник