***
Дворец жил напряжённым дыханием: приезд крымского хана и его новой фаворитки перевернул привычный порядок. Слуги и наложницы украдкой обсуждали каждое её движение, каждый взгляд. Вечером Гевхерхан султан вышла в сад, надеясь укрыться от чужих глаз. Но не успела она пройти по аллее среди роз, как услышала лёгкий смех за спиной. — Какое холодное место, — прозвучал звонкий голос. — Всё слишком строго, слишком правильно. У нас в Крыму веселее. Гевхерхан резко обернулась. Перед ней стояла Дильсун — в ярком платье, слишком смело для дворца султана, с блеском в глазах, который выдавал вызов. — Ты посмела явиться сюда без приглашения, — твёрдо произнесла Гевхерхан. — А почему бы и нет? — Дильсун склонила голову чуть набок. — Я всегда рядом с ханом. Разве этого мало, чтобы двери открывались передо мной? — Ты никто, — холодно бросила Гевхерхан. — Лишь игрушка, которой он скоро наскучит. Дильсун засмеялась — звонко, обидно. — Никто? Он оставил тебя, дочь султана, ради меня. Разве это не значит, что я дороже твоего имени? Щёки Гевхерхан вспыхнули. Она шагнула ближе, её голос был полон ярости: — Я — кровь Османа. Внучка великого султана, дочь дома, перед которым склоняются земли. А ты… всего лишь наложница, чья красота увянет быстрее, чем розы вокруг нас. — Мы ещё посмотрим, — шепнула Дильсун, и в её глазах мелькнуло опасное пламя. — Может быть, однажды и здесь будут склоняться передо мной. Слова прозвучали слишком громко, и служанки у входа ахнули. Но тишину нарушил ещё один голос — холодный и властный. — Довольно. Из тени сада вышла Хюррем султан. Её шаги были быстры, глаза сверкали, как сталь. Она приблизилась к девушке так, что та невольно отступила назад. — Я предупреждала тебя, девочка, — тихо, но страшно произнесла Хюррем. — В Османском доме никто не смеет воображать себя выше, чем есть. Одного моего слова хватит, чтобы твоё имя забыли, будто тебя никогда не существовало. Дильсун побледнела. На миг в её взгляде мелькнул вызов, но он быстро угас. Она склонила голову, отступая прочь. Гевхерхан стояла рядом с матерью, тяжело дыша, но молчала: она знала, что именно Хюррем стала её щитом в этот момент.***
Поздний вечер. В зале дивана горели факелы, на стенах дрожали тени. Мурад султан сидел на высоком троне, в глазах его пылал гнев. Перед ним стоял Мехмед Гирей — уверенный, но уже настороженный. — Ты клялся, — начал Мурад низким голосом, в котором едва сдерживалась ярость. — Клялся на Коране, что будешь хранить честь моей сестры. Что Гевхерхан султан станет твоей супругой и единственной. Мехмед Гирей вздохнул, пытаясь говорить спокойно: — Повелитель, я не отказываюсь от своей клятвы. Но мужчинам дозволено иметь женщин в доме. Это не унижает Гевхерхан, напротив… — Замолчи! — резко оборвал его Мурад, вставая с трона. — Ты осмелился явиться в мой дворец с этой… девкой. Осмелился унизить дочь Османа! Это не оскорбление моей сестры. Это оскорбление меня. Мехмед Гирей напрягся, его лицо побледнело, но он попытался держаться гордо: — Ты слишком горяч, султан. Я хан, и мне не пристало оправдываться за выбор женщин. — Хан? — Мурад подошёл ближе, и их глаза встретились. — Ты лишь хан Крыма, чья власть держится на милости Османов. Не смей забывать, кто возвёл тебя на престол. — Я не раб! — голос Мехмеда зазвучал громче, в нём мелькнула горечь. — Я не стану плясать под дудку даже султана, если речь идёт о моей жизни. — Жизни? — Мурад усмехнулся холодно. — Ты говоришь о жизни, но забываешь: твоя жизнь и твой трон — в моих руках. Одного моего приказа достаточно, чтобы тебя больше не называли ханом. Мехмед сжал кулаки. — Я люблю Гевхерхан, — сказал он резко. — Но я мужчина, и имею право на другую женщину. — Ты назвал это любовью? — голос Мурада звенел, как клинок. — Любовь — это верность, а не измена под крышей моего дома. Повисла тишина, тяжёлая, как свинец. Только пламя факелов потрескивало в зале. Мехмед Гирей попытался перевести дыхание, но Мурад уже отвёл взгляд и бросил: — Убирай свою девку с моих глаз. Если ещё хоть раз услышу, что она дерзнула унизить мою сестру или вообразила себя равной валиде, клянусь Аллахом — я прикажу утопить её в Босфоре. Эти слова повисли между ними, как приговор. Мехмед Гирей поклонился лишь символически, его глаза метали искры. Но он понял: против воли султана он бессилен.