Было чувство

PG-13
Завершён
11
автор
Размер:
19 страниц, 6 013 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
11 Нравится 4 Отзывы 5 В сборник

Было чувство

Настройки
Элоиза стоит рядом с Бенедиктом, будто приклеенная к нему случайностью обстоятельств, а не намерением. Она пытается сосредоточиться на торжестве, на Франческе в белом платье, слишком красивой для реальной жизни, на Джоне, который, кажется, вот-вот начнёт светиться от счастья. Но взгляд сам собой скользит в сторону, и она ловит себя на том, что смотрит на Бенедикта. Он тоже смотрит на неё. И это… это странно. Не просто странно. Это противоестественно. Как если бы время замерло, а потом резко дернулось вперёд. Она отводит глаза с такой поспешностью, будто боится увидеть то, что не осмелилась бы даже во сне признать. Церемония окончена. Гости расходятся по гостиной с такой уверенностью, будто каждый из них знает, куда идти, потому что всегда знал. Она одна, как обычно, остаётся в недоумении. Она теребит складки своего платья — те самые, что, несомненно, были придуманы исключительно для того, чтобы руки девушки в такие моменты не висели без дела. Напитки. Да, напитки. Она направляется к столу с такой решимостью, словно идёт на бал, а не просто пытается убежать от собственных мыслей. Или, что ещё хуже, от осознания, что мысли эти, как назло, преследуют её. Лучше всего — занять и руки, и разум. В идеале — одновременно. Ведь оставлять их без дела было бы не только неприлично, но и крайне опасно. — Это было странно, да? — говорит она, беря бокал шампанского. Звучит глупо. Или нет? Всё равно. Она выпивает его залпом, словно спасается от собственных мыслей через пузырьки. Бенедикт замирает на мгновение, его пальцы слегка сжимают бокал, который он до этого лишь лениво вертел в руках. Он не сразу понимает, о чём она. Или делает вид. Лицо его — маска невозмутимости, сквозь которую проступает лишь лёгкий румянец, который, возможно, только ей и кажется. Он почти улавливает её взгляд, но она тут же отворачивается. В уголке его рта играет неуверенная улыбка. Настолько осторожная, что можно подумать — она сейчас исчезнет. — Странно? — он делает глоток шампанского, будто выигрывая время, чтобы не сказать правду. — Зависит от того, что именно ты имеешь в виду. Его голос звучит спокойно, почти расслабленно, но в глазах — что-то натянутое, будто он тоже пойман на чём-то, в чём не хочет признаваться даже себе. Он отводит взгляд к остальным гостям, к Франческе, которая смеётся, держа руку Джона, потом снова возвращается к Элоизе. — Но если ты чувствуешь, что что-то было… странным, то, возможно, так оно и было. Элоиза почему-то смеётся. Это короткий, почти истерический звук, как будто она внезапно осознала, что мир сошёл с ума, а никто об этом не сообщил. — Просто… смешная фраза, такая очевидная, — она хихикает, затем серьёзнеет так резко, что смех замирает. — Но… тебе не было странно? Это было странно только мне? Она прикусывает нижнюю губу, и, не осознавая, как это выглядит, прижимает к груди пустой бокал, будто он теперь единственное, что может защитить её от мыслей, которые начинают принимать опасные формы. Бенедикт наклоняет голову чуть вбок, как будто пытается разгадать загадку, которую она сама ещё не успела оформить в слова. Его взгляд скользит по её лицу — по тому, как смех всё ещё дрожит на краях губ, по тому, как серьёзность оседает в уголках глаз. Он изучает её так, как будто она — картина, повешенная слишком высоко, чтобы рассмотреть все детали, но слишком важная, чтобы просто пройти мимо. Его пальцы снова начинают водить по краю бокала — медленно, почти машинально. Хрусталь искрится под светом люстр. — Если бы я сказал «нет», — произносит он, и голос его звучит ниже, насыщеннее, будто он перебирает каждое слово, прежде чем выпустить его наружу, — это было бы ложью. Он делает паузу, будто давая ей время переварить это признание, которое он выдал с видом человека, который предпочёл бы его не делать. Затем добавляет: — Но я не уверен, что «странно» — правильное слово. Может, просто… неожиданно. Он отводит глаза, будто внезапно заинтересованный узором на паркете. Но плечи его напряжены, будто он ждёт чего-то — удара, вопроса или признания. И тогда Элоиза чувствует, как внутри неё щелкает что-то маленькое и болезненно живое. — О, — говорит она, наморщив лоб. — Неожиданно хорошо или неожиданно плохо? Или всё так неожиданно, что непонятно? Голос её срывается на последнем слове, и она сама слышит, как глупо это звучит. Как если бы они пытались говорить на языке, которого никто из них не знает, но при этом очень хотят быть понятыми. — Потому что мне было непонятно, Бенедикт, — признаётся она, глядя в пол. — Тебе было понятно? Она спрашивает с надеждой — такой глупой, детской надеждой, будто он сейчас скажет: «Нет, конечно, я тоже ничего не понял, ты права, это было странно, но это было… важно». Но вместо этого он просто смотрит на неё. И тогда она смеётся коротко, почти истерично. — Это нелепый разговор с использованием самых нелепых повторяющихся слов, — бормочет она, глядя на него через край пустого бокала. Бенедикт вдруг смеётся тихо, почти шёпотом, с оттенком чего-то нервного, но при этом искреннего. Он проводит рукой по волосам, слегка взъерошивая их. — Нет, Эл, мне тоже было непонятно, — говорит он, пожимая плечами, но в его глазах — эта неловкая откровенность, которую она знает слишком хорошо. — И да, это чертовски нелепо. Но, видишь ли… Он делает шаг ближе. Не много — всего на полушаг, но в нём — разница. Воздух между ними сжимается, становится плотнее, почти осязаемым. Бенедикт понижает голос, чтобы его не услышали среди смеха и музыки, будто говорит что-то, предназначенное только для неё. — Иногда самые нелепые вещи оказываются… важными. Элоиза моргает. Медленно. Словно пытается переварить это, как бессмысленную, но красивую строчку из стихотворения. — Ты же знаешь, я всегда предпочитал абсурд банальностям, — добавляет он, и в его улыбке внезапно появляется что-то знакомое — та самая братская дерзость, что всегда была у него. Но теперь в ней просыпается тень чего-то другого. Чего-то нового. Чего-то, что она не может ещё назвать. И тогда Элоиза улыбается. Не широко, не театрально — просто улыбается, как будто впервые за вечер понимает, что она не одна в этом странным образом странном состоянии. — Просто… эти клятвы Джона и Франчески, — шепчет она, немного наклоняясь к нему. — Романтические клятвы, — уточняет она зачем-то, и сама же морщится от собственной глупости. — Просто… я… — она запинается, чувствуя, как кровь приливает к щекам, и не может понять, почему это вдруг стало так важно. — Я посмотрела на тебя, а ты — на меня и… Она пожимает плечами, не в силах выразить то, что не поддаётся разуму. Не потому что не может, а потому что не хочет. Пока не хочет. — Было чувство, — заканчивает она загадочно, почти театрально, и кивает, как будто этим всё сказано. Бенедикт задерживает дыхание на секунду, будто её слова физически касаются его груди. Его пальцы непроизвольно сжимают бокал чуть сильнее, и он тут же ставит его на ближайший стол, словно боится раздавить не только стекло, но и то, что между ними зарождается. — Чувство, — повторяет он медленно, почти благоговейно, как будто пробует это слово на вкус. Его взгляд скользит по её лицу: по румянцу, который она так и не смогла скрыть, по линии нижней губы, которую она снова прикусила, по глазам, в которых мелькает что-то живое, почти паническое. И тогда он видит. В этот момент понимание вспыхивает в его глазах, смешанное с лёгкой паникой, будто он внезапно осознал, что уже давно стоит на краю чего-то большего и вот-вот упадёт. — Да, — говорит он тихо, почти против собственной воли. — Оно… было. И теперь мы оба стоим здесь, притворяясь, что не понимаем, о чём это. Он делает шаг назад, будто пытается вернуть себе контроль над ситуацией, но голос выдаёт его — в нём проскальзывает лёгкая дрожь, почти мольба. — Элоиза… что, чёрт возьми, мы делаем? Элоиза делает шаг вперёд — решительно, почти вызывающе. — Я ничего не делаю, — шипит она, взмахивая руками в знак протеста, и в этот самый момент бокал вылетает из её пальцев, описывает короткую дугу в воздухе и с глухим стуком приземляется прямо в горшок с цветами. Она замирает. Затем прикрывает рот руками, чтобы сдержать смех — тот самый, совершенно неуместный, почти истерический, который всегда вырывается у неё в самые ответственные моменты. Она смотрит на Бенедикта — широко раскрытыми глазами, полными невинности, которая, конечно, же напускная. — Это не я! — говорит она ему, как будто он может ей поверить. Как будто она сама себе верит. — Конечно, не ты, — говорит Бенедикт, хрипло смеясь, и поднимает палец в знак ложной серьёзности. — Это явно проделки какого-то особенно дерзкого духа шампанского. Или… — он наклоняется чуть ближе, понижая голос до шёпота, — или ты просто пытаешься отвлечь меня от предыдущего вопроса. Его глаза блестят — то ли от веселья, то ли от чего-то ещё, более глубокого, что она всё ещё не готова назвать. Он не отводит взгляда. Не позволяет ей уйти. Рукой тянется к её локтю: не сжимает, не удерживает, а просто касается. Элоиза опускает руки. Смех сходит на нет. Она внезапно серьёзнеет. Её лицо становится почти уязвимым. — Я просто хотела узнать, почувствовал ли ты что-то… — шепчет она, и голос её звучит теперь совсем иначе — не игриво, не с вызовом, а осторожно. — И как ты думаешь, что это было? Она отводит взгляд в сторону, но не полностью — лишь настолько, чтобы показать, что ей неудобно, но не настолько, чтобы утратить возможность следить за выражением его лица. — Было чувство… А сейчас у меня чувство, что я не должна спрашивать и вообще говорить об этом. Но вот я стою, спрашиваю и говорю, — добавляет она, снова делая широкий жест руками, на этот раз без последствий для посуды. Она смотрит на него выжидательно — с надеждой, с тревогой, с тем странным, почти детским ожиданием ответа, который изменит всё или ничего. Бенедикт замирает. Его пальцы, всё ещё касающиеся её локтя, слегка сжимаются. Воздух между ними вдруг кажется густым — смесь тревоги, любопытства и чего-то запретно-тёплого, что Элоиза до сих пор даже не пытается определить словами. — Я почувствовал, — выдыхает он. Голос хриплый. — И если бы я был хорошим братом, я бы сказал, что это… недоразумение. Что это просто волнение за Франческу. Или шампанское. Он внезапно проводит рукой по лицу, словно стирая маску, которую носил слишком долго. — Но я, кажется, ужасный брат. Потому что… — его взгляд наконец встречается с её, — …потому что я не хочу придумывать объяснения. Где-то за их спинами смеётся Франческа, звенят бокалы, а они стоят в этом маленьком пузыре невысказанного. — Теперь твоя очередь, — говорит он, чуть напрягая челюсть. — Скажи мне, что ты думаешь, что это было. И, понизив голос до почти мольбы, добавляет: — И… скажи честно. Элоиза кивает. Медленно, как будто соглашается на что-то опасное. Она смотрит в сторону: на люстру, на музыку, на паркет, на всё, что не является Бенедиктом, потому что боится, что если посмотрит на него прямо, то её сердце решит начать говорить вместо неё. — У меня уже было такое чувство раньше… — начинает она, и голос её звучит странно, как будто она сама удивлена тем, что собирается сказать. — Знаешь, к печатнику. Это было неуместно. И глупо. И я больше никогда его не видела. Она делает паузу, и в этой паузе промелькивает мысль: «Но с тобой я этого не хочу». — Но… тебя я не хочу больше никогда не видеть, — произносит она, и это звучит глупо. И прекрасно. — Я хочу видеть тебя постоянно. Но не прямо постоянно, — спешит она поправиться, — а то ты иногда меня раздражаешь. Но хочу видеть тебя реже, чем постоянно, и чаще, чем часто. Она осекается. Понимает, что тараторит. Захлопывает рот так резко, что почти слышно щелчок. Затем бросает на него искоса взгляд — полный тревоги, надежды и того самого чувства, которое ни один этикет не научит скрывать. Бенедикт слушает, и его лицо меняется: от напряжённого ожидания к чему-то более мягкому, почти нежному, несмотря на полную абсурдность её слов. Уголки его губ дрожат, будто он колеблется между смехом и… чем-то иным. Чем-то серьёзным. — «Чаще, чем часто, но реже, чем постоянно», — повторяет он, и в его голосе звучит тёплая усмешка, почти ностальгия по чему-то, чего ещё даже не было. — Это, должно быть, настолько «твой» способ сказать… Он вдруг замолкает. Ловит её взгляд — этот робкий и настороженный взгляд, брошенный краем глаза. Слова застывают у него на губах. — Я тоже не хочу тебя терять, — говорит он тихо, и это звучит как признание куда более страшное, чем всё остальное. — Даже если ты раздражаешь меня ежедневно. Даже если… Даже если это чувство — ошибка. Потому что… Он делает паузу. Затем осторожно берёт её руку — ту самую, что так сильно сжимала пустой бокал минуту назад, ту самую, что теперь дрожит чуть заметно. Он разжимает её пальцы, один за другим, и обвивает их своими. — Потому что ты моя ошибка, — выдыхает он. — Моя странная, нелепая, единственная… Голос срывается. Он не договаривает. Но его ладонь остаётся тёплой, крепкой, и он не отпускает. Элоиза смотрит прямо на него — без смеха, без уклонений, без маски. И вдруг она ярко, почти неожиданно для себя, улыбается. Настоящей, живой улыбкой — той, что обычно появляется, когда понимаешь: «Ты нашёл то, что искал, даже не зная, что искал». Она переплетает с ним пальцы. — Как это произошло? — шепчет она, почти поражённая этим фактом. — Когда? Ты заметил? Она делает паузу, затем хмурится, чуть расстроенно: — Я — нет. Бенедикт задумчиво проводит большим пальцем по её костяшкам. — Я думал об этом сегодня утром, — признаётся он, голос приглушённый, почти личный. — Когда помогал тебе с этими лентами в волосах. Ты ругалась, что я делаю это слишком туго… а я вдруг осознал, что знаю, как пахнут твои волосы. Он делает паузу, и в этой паузе — целая вселенная странных мыслей. — И что это меня… беспокоит. Элоиза замирает. Он произносит это так, будто «беспокоит» — синоним чего-то гораздо более опасного. Бенедикт поднимает глаза, и в них — смесь стыда и странного облегчения. — А потом, во время церемонии, ты прижалась ко мне… и я понял, что это не просто беспокойство. Это что-то вроде… Он обрывает себя, резко выдыхая, как будто слова начали жечь язык. — Чёрт, Элоиза, мы оба знаем, что это. Мы просто отчаянно притворяемся, что не знаем. Его пальцы сжимаются вокруг её — уже не осторожно, не нежно, а с отчаянной решимостью. Как будто он боится, что она сейчас убежит. Или что он сам убежит. Элоиза хмурится. Не от страха. Не от тревоги. Просто потому, что внезапно ей становится важно другое. — Но… мои волосы хорошо пахнут? — шепчет она, чуть насупившись, и касается одной пряди у своей щеки — той самой, что выскользнула из причёски и теперь дерзко вьётся у лица. На секунду в комнате становится совсем тихо — не слышно ни музыки, ни смеха гостей, только их дыхание и пульс, стучащий где-то рядом. Бенедикт закатывает глаза, как будто это непроизвольная реакция на каждую её мысль, но тут же снова смотрит на неё. И в его взгляде вспыхивает что-то между раздражением и обожанием. Как будто он до сих пор не решил, хочет ли её задушить или поцеловать. — Невероятно, — говорит он, тянет руку вверх и нарочно выдергивает из её причёски ещё одну прядь. Он подносит локон к лицу и преувеличенно вдыхает, почти театрально. — Розами. И чернилами. И… чем-то ещё, что пахнет исключительно тобой. Он отпускает локон так же внезапно, как и взял, откидывается назад и делает серьёзное лицо — самое серьёзное, на которое способен человек, который только что нюхал чужие волосы на людях. — Но если ты сейчас скажешь: «Значит, ты нюхал мои волосы, как какой-то помешанный», — шепчет он, — я немедленно брошусь в тот самый горшок с цветами. Всё равно уже один бокал там. Но в его глазах — тёплая тревога. Он шутит, да. Но ждёт. Всегда ждёт её реакции, как будто она — компас, который может направить его куда угодно. Даже вперёд. Даже вниз. Даже вовсе не туда, куда он собирался. Элоиза молчит. Только что-то внутри неё переворачивается. Не больно. Не страшно. Просто… глубоко. — Нет, — говорит она тихо, почти задумчиво. — Я не скажу, что ты помешанный. Она смотрит на него, чуть наклонив голову, как будто рассматривает с нового ракурса. — Я скажу, что ты знал с утра… и не собирался ничего мне говорить? Голос её дрожит на последнем слове. Легонько. Почти незаметно. — Просто… жил бы с этим? Бенедикт замирает. Его пальцы разжимаются, не отпуская её руку, но ослабляя хватку, будто он осознает тяжесть вопроса, который она задала. — Да, — говорит он после паузы, голос низкий, почти стыдливый. — Я бы жил с этим. Он собирается с мыслями, словно черпает их из глубокого колодца — осторожно, с благородной решимостью и той долей театральности, которая, как он, несомненно, считает, приличествует мужчине его положения. — Потому что… — он резко выдыхает через нос, полуулыбка, больше похожая на гримасу. — Потому что сказать — значит рискнуть. Его глаза наконец встречаются с её глазами, и в них — обречённая честность, такая острая, что ей становится не по себе. — А я… — он делает паузу, будто проглатывает ком, — …не художник, когда дело касается тебя. Он смеётся коротко, почти горько. — Я трус. Крашу всё в безопасные цвета. Делаю вид, что это… ничего. Просто ещё одна моя глупость. Его большой палец нервно проводит по её запястью. — Но ты… ты всегда разрушаешь все мои планы, Эл. Даже эти. Элоиза смотрит на него долго. Не отводит взгляда. Не позволяет ему спрятаться. Она слышит каждое слово. И понимает каждое молчание между ними. — Ты не трус, — качает она головой, тихо, но уверенно. Делает паузу, собираясь с мыслями, которые слишком большие, чтобы уместиться в одно предложение. — Это не то, как будто ты видишь кого-то впервые и понимаешь, что сердце твоё навсегда потеряно. Это совсем другое. Это… мы. Брат и сестра. С самого начала. Голос у неё чуть дрожит, но она не отступает. — Если бы сейчас, когда я подошла к тебе спросить про странность и чувства, и ты сказал, что не понимаешь, о чём я говорю… я бы тоже промолчала. Жила бы с этим. Она виновато пожимает плечами, как будто сама не до конца понимает, почему выбрала бы этот путь. — Знаешь, потому что ты всё-таки мой брат. И мой лучший друг. Она смотрит ему прямо в глаза. — И это важнее «странности». Бенедикт закрывает глаза на секунду, будто её слова физически жгут его изнутри. Когда он открывает их снова, в них — странное сочетание сломленности и тепла, как будто он только что позволил ей увидеть самое хрупкое место внутри себя. — Ты права. Мы — это мы. И это… — он делает вдох, собираясь с силами, — должно быть важнее. Должно. Но голос его дрожит на последнем слове, выдавая неподдельную муку. Он резко сжимает её руку, как будто боится, что она выскользнет. Что она уйдёт. Что это всё развеется, как дым. — Только вот проблема, Элоиза… — он поворачивается к ней, и в его улыбке — вся горькая ирония мира. — Я, кажется, ужасно плох в том, чтобы выбирать, что «важнее». Он замолкает, и взгляд его скользит к окну, за которым танцуют огни садовых фонарей. — Особенно когда ты смотришь на меня так, будто… Он не договаривает. Вместо этого он подносит её руку к своим губам — не целует, нет, просто держит там, как будто хочет запомнить тепло её кожи на своём дыхании. — Чёрт. Мы оба идиоты. Элоиза фыркает коротко, почти зло. — Не я, а ты точно, — ворчит она, но её голос звучит мягче, чем она хотела бы. — Я говорю, что проигнорировала бы, если бы это было не взаимно. Она делает паузу, почти театральную. — Потому что… это здравый смысл! Её бровь приподнимается. — Но так как это взаимно… — она пожимает плечами, чуть смущённо, но решительно, — то почему бы… Ещё пауза. Ещё попытка сказать то, что не сказать легко. — Почему бы… Она не заканчивает. Просто поднимает свободную руку и осторожно касается его щеки. — Почему? — шепчет она, и этот вопрос звучит теперь совсем иначе. Не как протест. А как начало. Бенедикт замирает под её прикосновением. Щека горит под её пальцами. Его дыхание сбивается, когда он наклоняется чуть ближе, ловя её взгляд. — Потому что… — его голос звучит хрипло, почти шёпотом, — …потому что мир полон правил, а мы с тобой всегда их нарушали. Он сглатывает. — Потому что если я отступлю сейчас — буду ненавидеть себя за это. Потому что… Он внезапно стискивает её руку в своей, прижимая ладонь к своей груди, прямо на уровне сердца, которое бьётся так сильно, что ощутимо даже через слои ткани. — …потому что я уже не могу притворяться, будто не знаю, как твои волосы пахнут. Или как ты морщишь нос, когда злишься. Последнее слово вырывается с дрожью. — Или что я… Голос его обрывается. Не оттого, что он не может сказать. А потому, что он не должен. Но в глазах — всё сказано без слов. Он не двигается. Не настаивает. Не тянет её к себе. Просто ждёт, давая ей последний шанс отстраниться. Назвать это безумием. Разорвать этот момент. Но его пальцы дрожат. И это выдаёт его. Элоиза сжимает ткань его жилета под ладонью, где бьётся сердце. И вдруг, без предупреждения, она наклоняется вперёд — не к губам, не к глазам, а к шее. Бенедикт вздрагивает от её внезапного прикосновения резко, почти инстинктивно, как будто его тело не ожидало такого близкого контакта. Элоиза вдыхает. Когда она отстраняется, он выглядит одновременно потрясённым и раздражённо-восхищённым — будто хочет убить её за дерзость… или поцеловать за смелость. — Да, — говорит она тихо, почти серьёзно. — Я знаю твой запах. Мне он нравится. Она морщит нос, как будто только что обнаружила что-то подозрительное. — А что это, кстати? Это какой-то одеколон? Я чувствую запах цветов? — Это лаванда, ты невыносимая, — говорит он хрипло, почти сердито, но голос срывается на полуслове, выдавая волнение. — Тот самый одеколон, который ты назвала «старомодным» три месяца назад и который я… Он замолкает, осознав, что только что признался в чём-то глупом. В чём-то важном. — …продолжал использовать, потому что… Его рука поднимается, пальцы касаются того места на шее, куда она только что прижалась, будто пытаясь запомнить это прикосновение. — Боже, мы оба сошли с ума, — шепчет он, но в его глазах нет сожалений. Только странное облегчение. — Лаванда. И немного скипидара. И да, возможно, твоего вечного раздражения на меня, впитавшегося в кожу. Он наклоняется ближе, теперь уже его губы почти касаются её виска, когда он тихо добавляет: — Тебе правда нравится? Или ты просто проверяла, запомнила ли? Элоиза прижимается к нему чуть плотнее. Потом бросает быстрый взгляд в сторону гостей: никто не обращает внимания, ведь это же они: Бенедикт и Элоиза, всегда слишком близкие, слишком родные, слишком много говорящие без слов. — Мне нравится, — признаётся она тихо, почти про себя. — Это Крессида сказала, что лаванда — запах седых голов, полных непреклонных мнений. Она хихикает, но этот смех звучит мягче, чем обычно. Бенедикт фыркает. Его руки уже обвивают её талию осторожно, будто она что-то хрупкое. — Крессида ещё и носит те перчатки, которые скрипят, как умирающий гусь, так что её мнение обречено на забвение, — бормочет он, прижимая подбородок к её виску. Его дыхание сбивается, когда он добавляет: — А если серьёзно… Ты уверена? Потому что я… Он отводит её на полшага в сторону, за высокую вазу с цветами, будто ища иллюзию укрытия, хотя они оба знают, что спрятаться невозможно. Его пальцы впиваются в складки её платья, будто боятся, что она может исчезнуть. — Я не знаю, как это должно работать, — говорит он, голос почти теряет силу. — Мы не можем… то есть общество не… Но слова застревают в горле, потому что «общество» сейчас кажется абстракцией — чем-то далёким и бессмысленным по сравнению с тем, как её ресницы отбрасывают тень на щёки в этом свете. — Чёрт, Элоиза, скажи мне, что делать, — он выдавливает из себя шёпотом, и в этом признании — вся его уязвимость. — Потому что если ты скажешь «отпусти» — я отпущу. А если нет… Он не договаривает. Не может. Его взгляд падает на её губы — на долю секунды, но этого достаточно, чтобы воздух между ними снова стал густым и тяжёлым. Элоиза рассматривает его лицо. Каждую черту. Смотрит на линию плеч, на то, как на нём сидит одежда — слишком строго для человека, который рисует мечты, а не правила. Она касается его волос — они мягкие под её пальцами, почти шелковистые, совсем не такие, как ей казалось раньше. Затем проводит кончиками пальцев по его плечу — знакомый жест, но с новым оттенком. Изучающим. Любопытным. Своим. Бенедикт замирает под её прикосновениями, будто боится, что каждый новый жест может разрушить хрупкий баланс между ними. Его дыхание становится глубже, тяжелее, но он не отстраняется. Его руки осторожно скользят к её спине. Элоиза краснеет. Просто так. Без причины. Или по самой главной причине. — Я не знаю, Бенедикт, — шепчет она, почти смущённо. — Как это будет работать… Она фыркает, но это больше похоже на вздох. — Ты знаешь больше меня. То есть ты знаешь всё, а я — ничего. — Я ничего не знаю, — признаётся Бенедикт, голос низкий, чуть дрожащий, почти как шёпот перед первым поцелуем. — Ни о чём таком. Только… Он наклоняется, лоб почти касается её лба, и в его глазах — смесь страха и решимости. — Только то, что если ты сейчас скажешь «остановись» — я остановлюсь. Его губы теперь в дюйме от её кожи, дыхание тёплое, с оттенком лаванды и шампанского. — Но если не скажешь… то я, вероятно, совершу что-то совершенно безумное. И мы оба потом будем это отрицать. Или нет. В зависимости от того… Он замолкает. Смотрит на неё. Не отводит взгляда. — Элоиза, — выдыхает он, почти моляще. — Последний шанс. Скажи «нет». Но в его голосе — мольба, чтобы она этого не делала. Элоиза смотрит на него долго. Долго-долго. Затем, почти неожиданно для самой себя, говорит: — Когда я тебе отказывала? Она задумывается, как будто перелистывает страницы их совместной истории, полной споров, авантюр и одного случая с крышей особняка Бриджертонов. — Ну… вообще-то всегда, — признаётся она, чуть улыбаясь. — Но только на словах я ворчала. А на деле… всегда следовала за твоими глупыми идеями. Она делает ещё один шаг ближе. — Сейчас я воздержусь от ворчания. Потому что это… чувство. И оно настолько большое, что превосходит все известные мне категории человеческого переживания. Её голос дрожит от неожиданной искренности. — Одна я не в состоянии нести такую ношу. Бенедикт закрывает глаза на секунду, и вдруг его руки крепче сжимают её, притягивая к себе. — Тогда позволь мне быть глупым ещё раз, — шепчет он. Он говорит это прямо в пространство между её губами, и в его голосе — обречённость, и ликование, и что-то такое, что Элоиза никогда раньше не слышала. Что-то слишком личное, чтобы называть это словами. И прежде чем она успевает ответить. Прежде чем кто-то из гостей может обернуться в их сторону. Прежде чем разум или совесть смогут остановить его — он целует её. Не театрально. Не красиво. Совсем не так, как в романах, которые она читает под одеялом ночью. Это дрожь. Это шампанское на губах. Это пальцы, впивающиеся в плечи, будто они оба боятся провалиться в этот новый мир, который открывается перед ними. Это первый настоящий поцелуй. И он совершенно неправильный. Когда он наконец отрывается, его дыхание сбито, а глаза ищут в её взгляде ответ — какой угодно: испуг, сожаление, радость. — Вот так, — выдавливает он, и это звучит как извинение, и как вызов, и как самое честное признание за всю его жизнь. — Теперь ты точно не одна это несёшь. Где-то за спиной звенит смех Франчески, музыка играет, а они стоят, спрятавшись за цветами, — два человека, переступившие черту, которую нельзя переступать. И Элоиза совершенно не жалеет. Она облизывает свои губы медленно, будто пробует вкус того, что только что произошло. Вкус лаванды. Вкус страха. Вкус чего-то нового. — Я хочу, чтобы ты это сделал снова… — шепчет она, почти про себя, почти всерьёз. Её взгляд скользит к выходу, к темному коридору, к лестнице, к саду — к месту, где их никто не найдёт. — Пойдём… куда-нибудь? Бенедикт задерживает дыхание, его глаза темнеют от её слов. Он оглядывается через плечо: гости поглощены праздником, никто не смотрит в их сторону. Мир продолжается без них. А им нужно уйти из него хотя бы на час. — Через террасу, — быстро шепчет он, пальцы уже сжимают её руку, готовые вести. — В оранжерею. Там сейчас пусто. Он делает шаг назад, но не отпускает её, а тянет за собой через полумрак сада, где фонари освещают только их сплетённые пальцы. Его шаг быстрый, почти нервный, но когда он оборачивается проверить, идёт ли она за ним, в его взгляде — что-то дикое и преданное одновременно. — Если кто-то спросит… скажем, что пошли искать твой потерянный бокал. Это глупо. Нелепо. Но именно поэтому звучит почти правдоподобно. И вот они уже бегут — два взрослых человека, спотыкаясь о тени, смеясь слишком громко для тех, кто «ничего не скрывает». Дверь оранжереи скрипит, когда он распахивает её одной рукой, а другой втягивает Элоизу внутрь. Тёплый, влажный воздух обволакивает их, а стеклянные стены превращают лунный свет в тысячи бликов на их лицах. Здесь мир кажется другим — замедленным, мягким, наполненным возможностями. Бенедикт вдруг останавливается, прижимая её к кадке с лимонным деревом. Листья щекочут её плечи. Запах цитруса смешивается с запахом лаванды. — Теперь, — его голос звучит хрипло, — я собираюсь сделать это снова. Его руки поднимаются, чтобы обрамить её лицо, но он колеблется, будто давая ей последний шанс передумать. — И на этот раз… на этот раз я не буду торопиться. И когда его губы снова касаются её, это уже не испуганный порыв. Не первый нервный эксперимент. Это медленное, намеренное погружение в тепло, в запрет, в то самое «настолько большое чувство», которое теперь принадлежит им обоим. Где-то вдали гремит салют в честь новобрачных, но они не обращают на него внимания. Элоиза неумело ему отвечает, прижимаясь ближе, её руки впиваются в его плечи. — Это всегда так? — шепчет она, отрываясь от его губ, чтобы вдохнуть, чтобы понять, что происходит. Её ладони поднимаются, обхватывают его лицо, проводят по скулам, по линии челюсти. — Это чувство… оно становится больше. И оно другое. Не страх. Не вопрос. Не абсурд. Что-то реальное. Что-то их. Бенедикт тяжело дышит, его губы слегка приоткрыты, влажные от её поцелуя. Он прижимает лоб к её лбу. — Нет, — выдыхает он, голос срывается. — Не всегда. Только с тобой. Его руки скользят по её спине. — Оно… растёт, — шепчет он, почти поражённым тоном. — Как будто я годами носил в груди что-то маленькое и спутанное, а теперь оно развернулось… и не помещается внутри. Он отводит голову назад, чтобы видеть её лицо: её растерянность, её румянец, её жадность к этому, к нему. Его пальцы вплетаются в её волосы, слегка потягивают. — Ты чувствуешь это? — целует её снова, медленно, глубоко. Затем отрывается, оставляя всего дюйм между их губами. — Или я просто схожу с ума в одиночку? В его голосе — смесь страха и восторга. Элоиза кивает. Медленно. Уверенно. Её руки ложатся на его плечи, затем спускаются ниже — к груди, к рукам, ко всему, что делает его мужчиной, а не просто братом. Она изучает, запоминает по-новому. По-настоящему. — Да, — говорит она, и это звучит как обещание. — Это правильно. Естественно. Ты моё продолжение, а я — твоё. Её взгляд становится чуть задумчивым, словно она вспоминает все те годы, когда они были просто «Бенедикт и Элоиза». — Я так всегда думала… что мы — зеркала друг друга. Второй сын, вторая дочь… какое-то взаимопонимание всегда было. Что мы вдвоём против всего. Что если всё развалится, у меня будешь ты, а у тебя буду я. Её голос смягчается до шёпота. — Всегда… И вот в этом слове — вся их история. И начало новой. Бенедикт слушает, и его дыхание становится прерывистым. — Да, — говорит он хрипло, почти смеётся, но в глазах — что-то влажное, что ещё не превратилось в слёзы, но уже готово. — Ты была моей тихой гаванью. Его голос чуть срывается. — Даже когда кричала на меня за то, что я трогал твои книги. Даже когда дразнила мои картины. Он ловит её руки, прежде чем они успевают ускользнуть, и прижимает их к своей груди — прямо над бешеным стуком сердца, которое, кажется, вот-вот вырвется наружу. — И если это… Если это неправильно… Его голос дрожит. — …то почему это чувствуется как самое правильное, что со мной когда-либо происходило? Он целует её снова уже не в губы, а в уголок рта, потом в щёку, в висок, как будто пытается запомнить каждую часть её, каждую черту, каждый дюйм кожи. — Мы против всего, Эл, — шепчет он, голос полон чего-то большего, чем просто решимость. Это обещание. — Даже против… этого. Даже против самих себя, если придётся. И в его объятиях нет страха теперь — только твёрдая, безумная решимость. Потому что если мир рухнет, они уже знают, кто будет держать друг друга. Просто теперь… их руки сплетены иначе. — Это оно, да? — шепчет она, голос задумчивый, почти благоговейный. — Это чувство, когда Франческа и Джон говорили свои клятвы, а я посмотрела на тебя… Она делает паузу, и в её глазах — понимание, которое до сих пор не имело имени. — Я подумала: «У меня есть ты». Её ладони скользят к его лицу, проводят по скулам, по линии челюсти. — Это… любовь? Бенедикт замирает. Его руки, которые только что так крепко держали её, слегка дрожат, когда он отводит голову назад, чтобы увидеть её глаза. В них — нежность, ужас и облегчение, смешанные воедино. — Да, — выдыхает он это слово, почти шёпотом. — Это оно. Именно это. Когда ты посмотрела на меня… я подумал то же самое. Что у меня есть ты. Что ты — мой человек. Он делает ещё одну паузу, собираясь с мыслями, и на секунду закрывает глаза, будто внутри него играет музыка, которую никто другой не слышит. Когда он открывает их снова, в них горит что-то неугасимое. Что-то слишком большое, чтобы скрывать это дальше. — Просто теперь я понимаю, что хочу сказать это вслух. Не как брат. Не как друг. А так, как Джон сказал Франческе сегодня. Его голос срывается, но он не отводит взгляда. — Как человек, который любит тебя. Неправильно. Болезненно. Без всякой надежды на то, что мир это примет. Но… безоговорочно. Он целует её ладонь, и в этом прикосновении — вся та клятва, которую они не могут произнести перед другими. Перед священником. Перед семьёй. Перед светом. — Да, Элоиза. Это любовь. Та самая, о которой пишут в твоих книгах. Только… наша. И в тишине оранжереи, под покровом листьев и лунного света, это звучит как начало чего-то нового — страшного и прекрасного. Элоиза смеётся не сдержанно, не саркастично, а счастливо. Словно она только что узнала, что ей принадлежит весь мир. — Ты должен мне всё рассказать! — говорит она внезапно, почти торжественно, как будто объявляет закон. — Про… Она показывает между ними рукой, которая ещё помнила вкус его кожи. — …это. Ты, я… Она хмурится, не находя слов, но не стыдясь этого. — Ты ведь хочешь большего, чем просто объятия и поцелуи? Я хочу, но не знаю, что именно хочу. Её голос становится чуть серьёзнее. — Но ты знаешь. И ты мне всё расскажешь! Бенедикт краснеет до корней волос так внезапно, что кажется, будто кто-то поднёс огонь к его лицу. Его рот приоткрывается, затем закрывается. Он выглядит одновременно потрясённым, восхищённым и абсолютно паническим. — Элоиза, ради всего святого… — он хрипло смеётся, нервно проводя рукой по затылку. — Ты не можешь просто… Жест между ними. — …требовать лекцию об этом… посреди оранжереи, когда мы только что… Но вид её решительного выражения — этого знакомого, упрямого «я-не-уйду-пока-не-получу-ответов» — заставляет его сдаться. Он стонет, прикрывая глаза ладонью, как человек, который знает, что проиграл ещё до начала битвы. — Хорошо. Да. Я… Он осторожно берёт её руки, отодвигаясь на шаг, смотрит ей в глаза. — …Я хочу всего. Всего, что возможно. Но не сейчас. Не здесь. Потому что ты права — ты ничего не знаешь. И я не позволю нашему первому разу быть чем-то, о чём ты потом пожалеешь из-за невежества. Он прикасается к её щеке. — Мы украдём атлас с гравюрами из библиотеки Энтони. Я объясню тебе всё — каждую деталь, каждую возможность. Его губы касаются её лба в нежном, почти братском поцелуе, который теперь кажется издёвкой. — И тогда… ты скажешь мне, чего ты хочешь. И если это буду я… Он отводит взгляд к запотевшим стёклам оранжереи, за которыми мерцают огни свадебного праздника, будто они напоминают ему, какой мир ждёт их за этой стеклянной стеной. — …я стану твоим первым, последним и единственным. Но только когда ты будешь точно уверена. В его голосе звучит странная смесь страсти и железной дисциплины, будто он одновременно и корит себя за то, что предлагает ждать, и гордится этим решением. — Договорились? — он протягивает мизинец, как в детстве, но глаза у него взрослые — тёмные, горячие, полные обещаний, которые нельзя давать вслух. Элоиза смеётся светло, легко, почти безумно от счастья. Она хватает его мизинец, прежде чем он успевает передумать. — Ты покраснел! — говорит она восторженно, как будто это победа. — Испугался своей невежественной сестры, бедняжка… Она шепчет это игриво, почти театрально, и хлопает его по щеке снисходительно, как будто он ребёнок. Затем она целует его покрасневшую щёку, не как сестра. Не как друг. А как женщина, которая уже знает, чего хочет. — Конечно, я захочу тебя, — шепчет она, и в этом признании нет страха. Только честность. — Я уже хочу тебя. «Хочу» — правильное слово. Как и «люблю». Бенедикт закатывает глаза, но его улыбка выдаёт: он тает. Он тает от её слов, от этого наглого, снисходительного тона, от её губ, прижатых к его пылающей щеке. — Ты невыносима, — шепчет он хрипло. — И да, я покраснел. Потому что моя сестра — бесстыдница, которая требует от меня уроков чувственности между кадками с лимонами. Его большой палец проводит по её нижней губе медленно, осторожно, но с намёком на нечто большее. — Но запомни: когда я наконец разложу тебе всё по полочкам… Он наклоняется, губы скользят у самого уха. — …ты будешь краснеть в десять раз сильнее. И дрожать. И забывать, как говорить. Он отстраняется. — А пока… — он берёт её руку и тянет к выходу, — …нам стоит вернуться, пока кто-то не начал искать «потерявшихся». Но ночью… Его взгляд бросает ей тот самый намёк — тёмный, горячий, небратский. — …ночью я украду тебя из твоей комнаты. И мы начнём с первой страницы. И когда они выходят обратно в сад, его пальцы сплетаются с её уже не по-родственному, не по-случайному, а так, как сплетаются жизни. Навсегда. Вопреки всему. Даже вопреки себе. Элоиза идёт рядом с ним, не отпуская его руку, чувствуя, как внутри неё расцветает что-то новое — не просто чувство, не просто любовь, а осознанное, взрослое желание быть с ним. Быть его. И знать, что он — её.
11 Нравится 4 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (4)