Три руки правосудия

R
Заморожен
1
автор
Фэндом:
Размер:
327 страниц, 121 297 слов, 32 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

ГЛАВА XXVI

Настройки
Под покровом ночи город спал тревожным, рваным сном. Фонари чадили жёлтым светом, едва пробивающимся сквозь сизую дымку, тянувшуюся от замерзших крыш. Лёгкий мороз пощипывал лицо, и пустые улицы отзывались на каждый шаг глухим эхом. Рассудов, укрывшись плащом до самых бровей, стоял в тени каменной ограды городского сада, пристально вглядываясь в силуэт двухэтажного дома с резным фронтоном. Там, за плотно зашторенными окнами, под полицейским надзором, находилась Лиза Полторацкая. Часы на ратуше пробили третью пополуночи, когда из бокового переулка бесшумно вынырнула фигура Тимофея. Он держал под мышкой свёрток, а за поясом блеснула рукоять револьвера. — Всё готово, — шепнул он, приблизившись. — Дежурный городовой заснул, как ты и говорил. Патруль сменится лишь к пяти. У нас два часа. — Двигаемся, — коротко ответил Рассудов. Они миновали калитку, скрип которой Тимофей заглушил ладонью, и вошли во двор, где тёмный силуэт сарая отбрасывал длинную тень на снег. В окне второго этажа дрогнул свет — три быстрых вспышки. Это был условный сигнал. Лиза ждала. Дверь им открыл старый дворник, которому Тимофей сунул в ладонь серебряный рубль. Старик лишь поклонился и, не говоря ни слова, вернулся в свою каморку. В комнате на втором этаже, освещённой одной керосиновой лампой, Лиза стояла, уже одетая в тёмный дорожный плащ, с небольшим саквояжем в руках. Лицо её было бледно, но глаза горели решимостью. — Пойдёмте скорее, — сказала она тихо. — Они днём опять допрашивали меня. Хотели, чтобы я подписала бумагу, что отзываю признание отца. — Теперь поздно, — сухо произнёс Рассудов. — Ты под нашей защитой. Через двор они вышли на заднюю улицу, где ждал почтовый возок, запряжённый парой гнедых. Кучер, молодой парень в старой полушубке, лишь кивнул, принимая на козлы Тимофея. — В Томск-Первый, — коротко сказал следователь. — Но через Мариинск, без остановок. Лошади рванули, и возок, подпрыгивая на кочках, понёсся по узкой улице, оставляя за собой колею на утоптанном снегу. Городские огни скоро исчезли, и дорога пошла меж голых, чёрных стволов. Лес шумел, хотя ветра почти не было — то ли ночная птица взлетала, то ли трескался от мороза старый сучок. Внутри возка было тесно. Лиза сидела между Рассудовым и мешком с документами, которые Тимофей спрятал под холстину. Время от времени она сжимала край плаща, будто опасаясь, что любой шорох извне обернётся выстрелом или хваткой руки. — В Томске, — тихо сказал Рассудов, — мы сразу идём на телеграф. Прямая линия в Петербург. Щеглов-Каменский получит письмо и документы до того, как Голицын успеет что-то сделать. — А если он уже что-то сделал? — спросила Лиза, не отрывая взгляда от тёмного просвета между деревьями. — Тогда мы опередим его хотя бы на полдня. Этого хватит, чтобы зацепиться за правду. Дорога была пустынна, и только изредка попадались маленькие станции, на которых дежурные сонно выглядывали из окон. В Мариинске они не стали задерживаться: Тимофей, спрыгнув с козел, бросил в окно сторожу бумагу с царским гербом, и возок снова тронулся. Когда оставалось не более трёх вёрст до Томска, кони вдруг всхрапнули, а колёса налетели на что-то тяжёлое. Возок резко накренился, и Лиза едва не упала. Тимофей выругался, спрыгнул и зажёг карманный фонарь. На дороге лежала толсто скрученная верёвка, обмотанная вокруг двух деревянных кольев, вбитых в снег. За ближайшим сугробом темнела чья-то фигура. — Назад! — крикнул Тимофей, но тут же раздался выстрел, и пуля просвистела, вонзившись в боковую доску возка. Рассудов выхватил револьвер, дважды выстрелил в сторону нападавшего. Раздался приглушённый стон, и тень исчезла в темноте. Тимофей, перерубив верёвку ножом, вскочил обратно на козлы, и они помчались дальше. В Томск они прибыли под утро, усталые, с инеем на бровях. Телеграфная контора ещё не открылась, но Рассудов, предъявив удостоверение, потребовал немедленной работы. — Срочно, в Петербург, лично в руки сенатору Щеглову-Каменскому, — сказал он, передавая зашифрованный лист. — И пусть Бог свидетелем будет: если хоть одна буква потеряется — я вернусь и задам вопрос каждому в этом доме. Телеграфист, бледный юноша в чернильном фартуке, торопливо закивал и принялся за ключ. В это время на улице показался полицейский наряд, явно искавший кого-то. Тимофей прищурился, потянулся к кобуре. Лиза отступила вглубь конторы. — Поспешим, — тихо сказал Рассудов. — Здесь уже пахнет Голицыным. Они вышли через заднюю дверь, растворяясь в толпе ранних извозчиков, пока над городом только занималась сереющая заря. Из задней двери конторы они вышли в узкий, как щель, проход, который вёл к сырому, всегда затемнённому дворику. Тут пахло мокрой золой, гнилой соломой и тем особым кислым духом, какой бывает возле пивных и конюшен на рассвете. Над крышей сарая тонкой полосой горели облака — холодный предутренний огонь шёл оттуда, где уже начинался день, и этот свет, чужой и блеклый, делал всё вокруг серее, чем было ночью. — На базарной улице — короткий путь к Ямской, — сказал Тимофей. — Там встали свежие пары. Дальше — к депо. — Сначала — укрытие, — возразил Северин. — Полчаса. И тёплый угол. Нам нужны уши и язык. В соседнем ряду глухо хлопнула дверь шинкарской, и из тёмного нутра вышла женщина с медным кувшином — краснолицая, с заспанными глазами, в старой катанке. Она поставила кувшин на кирпич, зевнула так широко, будто хотела проглотить утро, и тут же, узнав Тимофея, улыбнулась — без страха и без особой радости. — Куда ж так рано, родимые? Хлеба нет ещё — только квас да слова. — Нам бы слова, Прасковья, — сказал Тимофей. — И, может, кроха тепла. Она махнула рукой, приглашая, повела боковым ходом. Внутри маленькой комнаты было темно и тепло; чуяли горелый сахар, кислый хлеб и человеческий дух. На столе — самовар с засечённой крышкой, три стакана, нож с крошками. Прасковья, не задавая лишних вопросов, налила кипятку, поставила миску с тёплым молоком. — Ночь-то шумная была, — сказала она негромко, повернувшись к окну. — На Ямской двое ходили, шёпотом звали хозяина. Не позвала — у меня мужика нет, а у чужого — свои дела. Всё про «провод» толковали, да что надо «глушить». — Сторону указывали? — спросил Северин. — В сторону малой ветки, к угольным складам, — ответила она. — Там всегда темно и сторожа пьянейшие. Лиза согрела ладони о стакан и только теперь вздохнула свободно — коротко, почти виновато, как вздыхают дети, которым вдруг стало легче. Северин глянул на неё и почувствовал, что эта девичья лёгкость уже осталась где-то позади, там, у могилы; теперь в ней поселилось нечто ровное, холодное — не злость, нет — именно тонкая решимость, которая позволяет идти, когда хочешь стоять. — Благодарствую, Прасковья, — сказал он, вставая. — Если к тебе зайдут с расспросами — скажи: видела троих людей в чёрном. Где шли — не знаешь. Куда — не ведаешь. И ещё: не бойся, коли услышишь ночь говорить. Она сегодня будет шумная. — Да уж, — хмыкнула она, — не впервой. — И добавила, уже вслед: — Берегите девицу. Тут нынче на девиц охота, хуже, чем на зайцев. Они двинулись по узкому переулку. На базарной улице деревянные прилавки ещё были подняты; из-под некоторых выглядывали морковные хвосты и кочерыжки капусты, уцелевшие со вчерашней торговли. На перекрёстках валялись серые снежные шары — следы ночных драковатых забав. С одной крыши свисала верёвка; на её конце качался мокрый сноп соломы — так бедные сушили корм перед дорогой. — В сторону малой ветки, — сказал Северин. — Туда и пойдём. У ворот депо пахло тёплым железом. Пар из-под колёс застывших паровозов шёл тонкими струйками; между машинами шуршали теневые фигуры — машинисты, смазчики, кочегары; их шаги были уверенными, но взгляды — настороженными. Повариха в ватнике тащила ведро с похлёбкой для бригады; её щёки были раскрасневшиеся, а глаза — холодные, как утренний лёд на жёлобе. — Начальник смены? — спросил Северин у первого попавшегося смазчика — низкого, плотного мужика с блестящими от масла пальцами. — Ильич там, у стрелки, — ответил тот, крякнув. — А вы кто будете? — Те, кому надо, — сказал Тимофей, и мужик почему-то успокоился. Ильич оказался длинноруким, с сединой, запутавшейся в шапке-ушанке; он стоял, опершись на лом, и глядел на стрелочный механизм так, словно тот был его родным сыном и вёл себя хуже, чем должен. Услышав шаги, он перевёл взгляд — спокойно и тяжело, как переворачивают страницу в старой книге. — Чего ищете, господа хорошие? — спросил он без заискивания. — Проволоку, — ответил Северин. — И тех, кто её натягивает. Ильич медленно кивнул, как будто подтверждая свои собственные мысли. — Ночь была плохая, — сказал он. — На восточном мостике шаста́ли; я послал Федьку гнать. Не догнал — нога у него «куриная». А на малой ветке, у угольной насыпи, костыль выдернули. Не успели — я стал, как сиделец, пока смена пришла. — Веди, — коротко сказал Северин. — Тебе, — ответил Ильич, — или всем? — Всем, — сказал Тимофей. — Мы не расходимся. Они двинулись цепочкой: впереди Ильич, за ним Северин и Лиза; Тимофей — замыкающим, оборачивается каждые десять шагов. За поворотом было темнее: здесь высоко нависала угольная гора, прикрытая для приличия рваным брезентом; угольный пыльный запах забивал ноздри, и казалось, будто воздух стал тяжелее. В трёх шагах от насыпи виднелся рельс — на нём, как сухая кровь на коже, лежали тёмные разводы масла. — Смотри, — сказал Ильич, присев и показав костыль. — Разротанный. Подцепляли. Но бросили. Испугались, видать. На земляном откосе, между корнями прошлого года, что-то белело. Лиза заметила первой, нагнулась, вытянула тонкие пальцы — и подняла обрывок. Это была узкая полоска писчей бумаги, на которой стояли две чёткие буквы: «К. Г.». Видимо, обрыв оборванной конвертной ленты. — У кого-то руки торопились, — тихо сказала она. Северин принял полоску, сунул во внутренний карман. Ильич глянул на неё так, словно видел в первый раз буквы, способные кусать. — Дальше сами, — сказал он наконец. — Моя смена — к маши́нам, а ваша — к людям. Вон, у них сегодня жир на губах, — добавил он, кивнув в сторону тёмных силуэтов за угольной горой. — Сказывают, кто-то из «городских» щедро угощал. Где щедрость — там шалость. — Благодарю, — ответил Северин. — Не за что, — отрезал Ильич. — Берегите девицу. Здесь темно. Они обошли насыпь и, осторожно переступая через смешанные следы валенок и сапог, двинулись к тому месту, где железная дорога уходила в низину. Там стоял деревянный мостик — тот самый, о котором говорила Прасковья; только здесь, у депо, он был не через воду, а через промёрзший кювет. На перилах — следы от пальцев, чёрные полосы; возле правой тумбы — в снег вдавлен кругляш, словно кто-то поставил тяжёлую банку или склянку. Тимофей опустился на колено, провёл ладонью по настилу, вдохнул — и поморщился. — Сера, — сказал он. — Малость и слабая, но хрен его знает, что намешали. Если «свечу» ставили — могли взболтать. — Значит, кто-то хотел больше, чем просто напугать, — сказал Северин. — Но не успел. Лиза стояла неподвижно; глаза её привыкали к темноте, и она заметила то, чего мужчинам не открыть — в трёх шагах от перил чернела в снегу ниточка — не нитка — волос, длинный, тонкий, русый. Слишком светлый, чтобы принадлежать мужчине. Она наклонилась, и в этот миг за спиной, там, где был Тимофей, скрипнула доска. Он распрямился — и замер, как зверь, который уже знает: впереди чужое дыхание. — Держись! — крикнул он, но поздно: из чёрной щели, что бежала вдоль насыпи, вылетели двое. Один — низкий, широкоплечий, с шарфом, натянутым под глаза; другой — повыше, с пятнистым платком на шее. Третьий, как оказалось, сидел на перилах; он прыгнул — и ударил Северина плечом в грудь. Рассудов отшатнулся, удержался, выронил не револьвер — нет — слово; в такие мгновения он всегда молчал. Тимофей бросился на низкого, и они, сцепившись, покатились по настилу — громко, с грубым дыханием. Лиза отступила на шаг, и это спасло её: нож, сверкнувший у второго, прошёл в пустоту, и только мех на шали чиркнул. — Назад! — крикнул Северин и ударил того, кто был с ножом, рукоятью револьвера в кисть. Нож звякнул, ударился о мост, исчез между досками. Вторая рука нападавшего метнулась к карману; там было что-то тонкое, блестящее — стеклянный пузырёк. Он хотел бросить — но не успел: Лиза, как в детской игре, но очень серьёзно, наступила каблуком на его пальцы. Тот взвыл, пузырёк лопнул в его ладони — и воздух сладко дёрнул. Пахнуло лекарством и дурманом. — В сторону! — крикнул Тимофей, уже взгрёбши низкого за ворот и прижав его к перилам. — Этот — с «сонным». Третий, что ударил Северина плечом, вскочил, шарахнулся к насыпи и побежал, припадая на правую ногу. Северин выстрелил в воздух — не чтобы ранить, а чтобы остановить. Тот замер, и мгновение было похоже на пустоту: никто не шевелился. Потом Тимофей разжал пальцы, чтобы перевести дух, и низкий, воспользовавшись тем, что случилось, ударил головой ему в грудь, вывернулся и сиганул с другой стороны. Тимофей, охнув, сел на настил. — Жив? — спросил Северин. — Бывает хуже, — усмехнулся тот, вытряхивая из шапки снег. — Этот — скользкий. — С тем — к сторожке, — сказал Северин о третьем. — Живой язык нужен. Этого отпустим — он уже оставил у нас «запах». Они потащили схваченного к сторожке — той самой, где часами до того грелся телеграфист. В сторожке пахло мышами и человеческим потом; на гвозде висел ватник, в углу — ковш. Мужик, связанный ремнями, сидел на табурете и глядел так, как глядят те, кто ещё не понял, проиграл он или победил. — Имя, — сказал Северин. Молчание. — Имя, — повторил он. — Гришка, — буркнул тот, тяжело дыша. — А тебе кличка нужна? — Фамилия, — сказал Северин. — Гришка и есть фамилия, — ощерился тот. — В метрике так и писано: «Гришка — от раба». — Где взял «сонное»? — Северин кивнул на стеклянные осколки и блестящую на досках сладкую лужицу. — В лавке, где лекарь торгует, — сказал он, и глаза его в ту же секунду выдали ложь — так открыто, что Тимофей нахмурился. — В какой лавке? — спросил тот и, не услышав ответа, добавил, без злобы, буднично: — Не тянь. Времени нет. — На Большой, у моста, где «Магнезию» продают для баб, — выпалил Гришка. — Там же и барин приказывал взять. — Какой барин? — Вопрос был в голосе Северина тих, но холоден. — Который с колечком, — сказал Гришка. — На пальце у него — камень зелёный. Он словами мягок, а глазами — как у пса. Тимофей с Северином переглянулись. Лиза стояла чуть в стороне, и её руки, сложенные на груди, не дрожали. — Зелёный камень, — сказал Тимофей. — Видел такого в трактире у Болтина. — Жив ли Болтин? — спросил Северин. — Жив, — сказал Гришка, — пока пьёт. А как протрезвеет — так может и помереть. — Скажи, — тихо сказал Северин, — кто тебе сказал: «глушить провод»? Сказал барин — барин ли? Или барину кто-то сказал раньше? — Мне всё едино, — выкрикнул Гришка вдруг, словно в нём прорвалась накопленная за ночь сдержанность. — Я — хлеб ем. Кто даёт — тому и служу. Говорили: «глуши» — я глушил. Говорили: «ломай» — я ломал. Мостика — жалко! — Тут он, к удивлению всех, даже улыбнулся по-детски. — Хороший мостик был. — Кто сказал? — повторил Северин. — Сборщик у Болтина, — сдался тот, опуская глаза. — Звать Горобцом. С губами тонкими. Он всех называет «голубчик». А сам — не голубчик. — Горобец, — повторил Тимофей, и слово это легло в комнату, как плохо затушенная лучина. — Привяжи его к лавке, — сказал Северин. — Дальше — стража заберёт. Только стражу — не всякую. — Он подумал мгновение. — К Ильичу пошли. Ильич даст своих — они честней. Они вывели пленного, и воздух опять слаще пахнул — сладость эта была тягучая, вязкая; Лиза поморщилась, но шагу не сбавила. На площадке, где стоял паровоз с откинутыми дверцами топки, жар из нутра пульсировал. Кочегар, увидев их, сплюнул и сказал: — Не люблю запахов. Лучше — дым. — Иди к Ильичу, — сказал ему Северин. — Скажи, что в сторожке сидит «Гришка». Он знает про Горобца. — Знает — не значит скажет, — буркнул кочегар, но побежал без спора. — Теперь — телеграф, — сказал Северин. — И — дорога. Чем быстрее уйдём из этого места, тем хуже для тех, кто нас застаёт. — В Петербург? — спросила Лиза. — Сначала — до Москвы, — сказал он. — Дальше — Петербург. Но не по прямой, а змейкой. Пусть думают, что мы шли через Рязань, а мы уйдём через Ярославль. И ещё: на почтовом, не на пассажирском. — Это, — сказал Тимофей, — я люблю. У конторы телеграфа телеграфист — тот самый, бледный, в фартуке — уже сидел, припав к ключу, словно к спасительному борту. Увидев их, он вскочил. — Был ответ! — сказал он, чуть не прикусив язык. — Граф Щеглов-Каменский — «принято; прибудете — явитесь немедля. При вас — барышня. Сопровождение — обеспечу». — И, почти шёпотом: — Из министерства — тоже что-то приходило. Не мне — начальнику. Тот ушёл. Сказал, что «надо посоветоваться». — С кем? — спросил Северин. — С городничим, — ответил телеграфист. — Но городничий нынче у губернатора. А губернатор — к полудню на исповедь… — Он осёкся, понимая, что сболтнул лишнего. — Спасибо, — сказал Северин. — Завари себе крепкого чаю. Сегодня у тебя руки будут дрожать — чтобы они не дрожали, пусть дрожит кипяток. Они вышли. На площади перед конторой уже было людно: торговки раскладывали семечки, мальчишки кричали, разгоняя воробьёв, извозчики ругались, стуча кнутовищами. В этом шуме было что-то утешительное — беспамятство будней, то самое, которое, если им воспользоваться, укрывает лучше ночи. Они пошли к краю, где принимал почтовые отправления начальник пересылки — сытый, с круглой физиономией и маленькими, вертлявыми глазами. Он уже приготовился сказать «нет», но Северин опередил. — Государева почта, — сказал он, показывая бумагу. — Сопровождение — трое. Отдельное купе. Уведомление в депо. — У нас нынче переполнено, — завёл начальник своён ноту. — До Омска и дальше — мешки, бандероли, голубчики, некуда… Северин наклонился, так чтобы его глаза оказались на уровне глаз чиновника. — На моих мешках — имена, — сказал он. — На ваших — цифры. Цифры подождут. Имена — нет. — Я не люблю имени, — ответил тот, морщась. — Имя — это потом в газете. А мне — не надо. — Тогда пусть в газете будет цифра: «должностное лицо препятствовало ходу правосудия», — сказал Северин так ровно, что это прозвучало почти ласково. — А рядом — имя. Твоё. — И добавил, уже совсем тихо: — Ты ведь не любишь своё имя печатным? Начальник вздохнул, как человек, которому поставили тяжёлый, но справедливый крест на день. — К обеду у вас будет вагон, — сказал он. — Только тихо. И… — он понизил голос, — там, где боковая ветка, ребята нынче нервные. Городничий приказал — «осматривать всех». Они, как высмотрят, так и трясут. Скажи кучеру, чтобы шёл по дальнему проезду. Там, правда, грязно, но зато — тихо. — Скажу, — кивнул Северин. Они ещё не успели дойти до переезда, как из-за угла вывернул экипаж — тот, который любил показывать свой лак, будто он и есть власть. Внутри — знакомые плечи, знакомый профиль — городской лекарь Гессе, человек, который был нужен всем, даже тем, кто не любил лечиться. Он увидел Лизу, вытянул губы в тонкую линию, будто хотел что-то сказать и не решился; потом, не выдержав, высунулся, крикнул: — Девица! — и, чуть смягчив, — Лидия Петровна! — Он выскочил, подбежал ближе. — Если приедете когда в город — у меня для вас… — Он осёкся, взглянул на Северина. — Для вас — тоже. Кое-что. Из тех бумаг, что у Полторацких лечились. — У Полторацких лечились бумаги? — сухо спросил Северин. — У Полторацких лечилась совесть, — неожиданно твёрдо сказал Гессе. — Когда совесть болит — идут к лекарю. А когда лекарь видит бумагу — он её читает. Видит — не значит говорит. Но если надо — говорит. Вот я и говорю: когда вернётесь — зайдите. Пока — не могу. У меня — уши у дверей. — Мы зайдём, — сказал Северин. — Если будет на что смотреть. — Будет, — сказал Гессе и, резко приложив два пальца к шляпе, исчез в экипаже, как исчезают люди, которые одно своё «право» давно решили. — Быстрей, — шепнул Тимофей. — На боковой пути — проверка. Дальним проездом они прошли, как советовали. Здесь было действительно грязно: серый снежный кисель с примесью угольной пыли тянулся, как старое тесто, цеплялся за сапоги. Но этот путь был тих, и тихо они подошли к стоящему в стороне почтовому вагону. На его боку белела надпись «Почта. Беречь от огня». Три мужика с красными носами и мягкими глазами грузили мешки, по одному, без суеты; рядом стоял проводник — сухой, с живым лицом. — От нас? — спросил он, прищурившись. — От всех, — ответил Северин. — Но отвечать — нам. — Хорошо говоришь, — сказал проводник. — Тогда и поедем. Только учтите: сегодня в пути — скучно не будет. На пятой версте — мостик, ребята говорят, старый как грех. Каждый раз — будто первый. — Мы — уже видели один, — сказал Тимофей. — Второй — не страшно. — Второй — всегда страшнее, — ответил проводник. — Первый — для опыта. Второй — для жизни. Они поднялись, вошли. Внутри пахло мешковиной, клеем и печкой с плохо прикрытой заслонкой. Лиза села на узкую лавку; Тимофей устроился напротив; Северин, прежде чем сесть, обошёл вагон, дотронулся до каждого окна, проверяя задвижки, оглядел потолок — не висит ли там ненужный шнур. — Поедем, — сказал проводник, щёлкнул щеколдой, и вагон потянулся. Рыжие искры из-под колёс летели, как из чужой трубки, которую курят без удовольствия. За стеклом станция расползлась, как пролитое молоко; огни, лица, слова — всё осталось позади. Перед ними была дорога — с рытвинами, с мостами, с пустым небом. Когда состав взял ход, шум стал ровным, как одно длинное слово. Лиза опустила голову и закрыла глаза — не спала, нет — просто бережно убрала всё лишнее. Северин разложил на коленях записную книжку — ту самую, в которую он никогда не писал лишнего — и вывел несколько имён. Первым — «Горобец». Вторым — «Болтин». Третьим — «К.Г.». Точка, ещё одна. Потом он отложил карандаш. — Скажи, — тихо произнёс Тимофей, не поднимая головы, — как думаешь: нас ждут? — Нас всегда ждут, — ответил Северин. — Только обычно — не те. — А теперь — те? — Теперь — да. Снаружи ревел ветер. Внутри было тепло и тесно. Проводник, подоткнув полость шинели под голени, полудремал; на лице его в это мгновение не было ни тревоги, ни спокойствия — только усталость слуги, который знает: его работа — в том, чтобы вести других через чужую ночь. Первый выстрел прозвучал неожиданно — не потому, что его не ждали, а потому что звук всегда приходит не так, как его учишься понимать. Вагон чуть подпрыгнул, проводник вскочил, ругаясь, и вылетел в тамбур. Тимофей был уже там, за ним — Северин. У дверей — темно и ледяно. Сбоку, от малой платформы, кто-то тянул на себя запор — цепь из дешёвого железа. Тень перелезла через сцепку; в руке у неё блеснуло не оружие — железяка, тонкая, как спица. Тимофей ударил в плечо — коротко, без замаха; тень отлетела, ударилась о поручень, зависла и — исчезла в тьме. Внизу, под колёсами, завыл ветер. Проводник, как ловкий портной, за две секунды подвязал цепь крепче прежнего. — К мосту идём, — крикнул он, перекрывая грохот. — Держитесь! Мост появился внезапно — низкий силуэт, чёрными зубцами показывающий на белую равнину. Меж ребристых досок — тёмная вода, где и не должно было быть воды зимой, но она была — тонкая, как жила. Состав, не сбавляя скорости, взял мост — лёгким, но отчётливым звоном прошёл по прогнувшимся балкам. — Живы, — сказал проводник после, когда шум снова стал равномерным. — Живы, — согласился Северин, — и это плохо для тех, кто ждал иначе. Лиза открыла глаза. На щеке её отпечаталась полоса от шерсти шали. Она взяла себя за запястье, как будто проверяла, там ли её собственный «пульс» — не сосудистый, а другой, тот, который не ловят доктор и не слушает стетоскоп. — Я всё помню, — тихо сказала она. — Каждое имя, каждую цифру, каждый слог. И всё равно каждый раз, когда мы идём, мне кажется, что это будет последний раз. Это проходит? — Нет, — ответил Северин. — И не должно проходить. — Тогда — хорошо, — сказала она, и в голосе её была странная ясность. Состав бежал. У станции, название которой было написано криво и начиналось на «К», их встретил короткий свисток и фонарь в руке усталого стрелочника; тот махнул раз, другой — и растворился в снежной пыли. В вагоне было уже так тепло, что стекло запотело. Тимофей рукавом прочертил овал, посмотрел наружу — ничего, кроме чёрного поля и редких кустов. — Когда мы доедем, — сказал он, — мы уже будем не те. Я вижу это по глазам людей. Они смотрят — как будто видят нас издалека, будто мы уже оттуда, где всё решено. — Мы — оттуда, где всё решается, — сказал Северин. — Это хуже. Проводник принёс бурдюк с кипятком, старую алюминиевую кружку, полбуханки чёрного. Ели молча, как едят только те, кто знал голод — не голод желудка, а голод времени: успеть. Питьё обожгло горло; хлеб, как всегда на дороге, показался сладким. Когда они снова спрятали всё в мешок и уложили лавки, поезд вошёл в низкую ложбину, где ветер был сильнее, чем на чистом поле. Ветер бил в бок, и от этого вагон чуть вёл; проводник подправил ручку тормоза. Тимофей вполголоса начал рассказывать историю — не к слову, не ради веселья — так рассказывают казаки, когда надо удержать свет в людях: про то, как однажды степь свистела так, что кони ложились на бок, а мальчик-пастушок поставил на их морды шапку — и они, согреваясь разом, выжили. — Люди — не кони, — улыбнулась Лиза. — Но шапка — нужна. — Шапка — это память, — сказал Тимофей. — Если не закрыть её — продует. Северин слушал — и не слушал; у него внутри шёл счёт: сколько верст, сколько переходов, сколько раз ещё понадобится ставить слово на место пули. На столике лежала его записная книжка; он открыл её, написал одну фразу: «Провода живы». Закрыл. Снова открыл. Дописал: «Голоса — тоже». К полудню горизонт стал светлее, и линия города — другого, не Томска — обозначилась впереди. Над станцией стоял столб дыма; над ним — белая птица, выворотившая крыло, — туча. Проводник постучал в стенку. — Прибываем, — крикнул он. — Дальше — как договорено. Вас встретят? Или сами? — Мы — сами, — сказал Северин. — Встречи в эти дни — как ловчие ямы. Вагон мягко ткнулся в буфер. Снаружи — крики, голоса, удары по железу. Проводник открыл дверь; резкий воздух ударил в лицо. Они спрыгнули на платформу и растворились в людской толпе: кто с мешком, кто с корзиной, кто с документами. Такая толпа — лучшее из укрытий, когда не хочешь, чтобы тебя считали. — Теперь — Петербург, — тихо сказала Лиза. — Теперь — Петербург, — согласился Северин. — Но сначала — маленький круг. — Он улыбнулся одним углом губ. — Пусть нас ищут там, где нас нет. А мы будем там, где нас ждут по праву. Вдалеке, над охранной будкой, свистнул пар. Охранник, держащий в руке ружьё, зевнул так широко, как будто хотел вдохнуть весь день. Тимофей подмигнул Лизе; та не подмигнула в ответ — только глаза её блеснули коротко, как тонкий нож, убранный в рукав. Они пошли к городскому выезду. Этот день уже был не их — он был общий: и для городка, который вставал, гремя ведёрками, и для дороги, которая тянулась дальше, как неизрасходованная нитка. Но в этом общем был кусочек, который принадлежал только им: пачка бумаг, лежавшая у груди у Лизы, и слово — «принято», отпечатанное в памяти телеграфиста. — Дальше, — сказал Северин. — Дальше — тише. И — прямее. Они исчезли в плотной, живой каше человеческого дня, и след, который оставили на снегу их три пары ног, скоро затёрся — как затирается всё, что не успевает увериться в себе. Но в другом месте — на проводах, в комната́х, где решения принимают не шумом, а пером, — уже шёл бесшумный, длинный звон. И тот звон было не заглушить ни проволокой, ни сладким дурманом, ни чёрной водой под мостиком. Он шёл — как идёт поезд: не спрашивая у пути, куда ведёт.
1 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник