Когда цветут синие розы

NC-17
Завершён
9
2
Пэйринг и персонажи:
Размер:
75 страниц, 25 027 слов, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Эпилог

Настройки
      Дверь «Тяжёлого кубка» захлопнулась с таким одуряющим стуком, что стёкла в заиндевевших оконцах жалобно, тихо звякнули. Певца спустили с крыльца не глядя — знатно так приложили о мёрзлую, окаменевшую грязь. Трактирщик, дыша густым перегаром и жареным луком, выплюнул вслед суму и сукно с его старой лютней. Вся эта нехитрая утварь с сочным хлюпаньем осела в навозной каше. — И чтоб духу твоего, брехливая твоя харя, до рассвета тут вовсе не было! — рявкнул он, утирая рукой пот со лба. — Распелся он тут, ублюдок, перед сиротами… «Она улыбалась»… Наша леди Лианна, говоришь, там хвостом крутила?! Скормлю свиньям, если ещё раз раскроешь поганую пасть. Проваливай прочь на псарню, там твоё место, среди кобелей и псины. Хоть в тепле, там не замерзнешь за ночь. Засов загремел. Сумрак уже окончательно сожрал остатки дня, превращая деревушку у Темнолесья в глухой и заваленный снегом жальник. Пошёл ледяной дождь — самый паскудный, какой бывает на Севере только ранней, неверной весной, когда капли успевают остыть прямо в воздухе и колют кожу, точно стальные осколки. Старик долго, со стоном собирал пожитки в грязи. Руки не слушались, кости ломило так, будто по ним прошлась кованая телега. Ковыляя через обледенелый двор, он по запаху выискал приземистую пристройку. Оттуда веяло тяжким, кислым духом давнишней псины, прелой соломы и запахом старых шкур. Внутри было темно — хоть глаз возьми и выколи. Стоило только переступить порог, как из углов утробно зарычали четыре глотки. Крупные волкодавы, обученные рвать барсуков и волков, зашевелились в потьомках. — Тихо вы, дураки… тихо, — просипел старик, втискиваясь спиной в угол, где солома казалась чуть суше. — Свой я. Такой же облезлый. Старый пёс — косматый кобель с порванным ухом и седой, покрытой шрамами мордой — подошёл к старику вплотную. Шумно обнюхал грязные сапоги, выдохнул прямо в колено струю горячего пара и с тяжёлым, почти человеческим вздохом повалился с ним рядом, перерывая солому. Старик осторожно, почти что с отеческой лаской опустил руку на жёсткую шерсть волкодава. Пальцы, которыми час назад перебирал жильные струны в тепле, теперь посинели и уже едва сгибались. — Вот и поговорили… — тихо проговорил старик. Голос его в темноте сделался сухим и хриплым, как шелест жухлой травы. — Они там, за крепкой стеной, эль жрут да кулаками по столам бьют. Им подавай про венок из роз, про любовь до гроба, про то, как Серебряный принц увёз их девчонку в чертоги из чистого золота… Или про то, как насильно умыкнул. Тьфу. Гниль. Не хотят они правду слушать, кобелиный ты сын. Им подавай красивую сказку, чтоб не так тошно было в собственной нищете подыхать. А ведь я там был. Я коней их седлал, когда они из Харренхолла бежали в три часа после полуночи. Пёс тихо шевельнул ухом, слушая мерный рассказ. На улице завывал ветер, швырял ледяную крупу в щели меж кривых брёвен. — Мейстеры в Цитадели строчат вирши про принца-красавца, а Рейгар тогда из доспеха трое суток не вылезал. Нагрудник с рубинами потемнел от озёрной сырости, шлем потерян, а волосы — эти его валирийские косы — свисали грязными паклями, липли к щекам и лицу. Он не выглядел тогда как принц, серый ты. Выглядел, будто вор, который стащил чужое и теперь оглядывался на каждый крик ночной птицы. Старик поглубже зарылся ногами в солому, укладывая рядом лютню в насквозь промокшем сукне. Понемногу тепло собачьего тела прогоняло холодный озноб. — Сир Эртур ехал тогда впереди, серый от придорожной пыли, и плащ его белый под дождем стал похож на половую тряпку, которой конюшню трут. Мы все тогда понимали: наши мосты сгорели. Обратно дороги нет. Сир Освелл у Черноводной мальчишку-дозорного, из своих же, речных, прямо в камышах прирезал — тот принца под капюшоном признал. Парень пикнуть совсем не успел, лишь пузыри по воде пошли, красные, маслянистые. Принц тогда даже коня не придержал. Волкодав глухо вздохнул, положив большую пасть прямо на ногу певца. Старик медленно перебирал пальцами густую шерсть на загривке. — В пекло они приехали, дурак. В Дорн. Красные горы. Вы думаете, Башня Радости — это дворец из песен? Это кусок дохлого, растрескавшегося напрочь камня посреди выжженной пустыни. Там дышать нечем, воздух как из печи, а в щелях скорпионы плодятся. Мы добрались туда полуживые, у лошадей изо рта шла пена с кровью. И вот там принц опять заперся. Опять вытащил эти свои проклятые свитки, желтые, источенные червями. Разложил их прямо на каменном полу, прижал углами к обломкам кирпичей и сидел над ними сутками. Свечи коптили, стены черные от нагара, душно, змеи шипят под порогом — а он читает. И бормочет про три головы, про лёд, про пламя… Глаза сумасшедшие, как у его папаши, простите меня все Семеро, только Эйрис на диком огне помешался, а этот — на своих книжках. — Она ведь сама пошла, — выдохнул старик в лохматое ухо собаки, и голос его сорвался на сухой, пробирающий кашель. — Сама, понимаешь ты, глупый пёс? Никто её на коня не привязывал, кнутом не гнал и по рукам не вязал. Бывает так. Лорды в тепле кричат: «Похитил! Обесчестил драконий ублюдок!». Им так легче на смерть идти, с чистой-то яростью. А оно ведь проще всё было. Страшнее и проще. Певец почесал волкодава за порванным ухом, чувствуя, как под пальцами перекатываются тяжёлые собачьи жилы. — Девчонка ведь от судьбы своей сбежать хотела. Ей этот штормовой лорд, поперёк горла стоял. Обычная дурость, кровь горячая, волчья… А тут принц. Весь из себя серебряный, на лютне играет, пророчества шепчет. Ей шестнадцать, ему за двадцать — много ли надо, чтоб девка с ума сошла и решила, будто она вдруг попала в прекрасную сказку? Она и улыбалась тогда, на турнире, когда он ей венок на колени бросал. Сама себе судьбу выбрала, дурёха. Старик поплотнее прижал лютню к груди, укрывая сукном от ледяных брызг, что долетали снаружи. — А когда в башне заперлись… Я ведь помню. Никаких цепей там не было. Двери открыты — беги в пустыню, коль хочешь, да только куда бежать? Кругом песок, змеи да скорпионы. Она сначала дичилась, злилась, скучала по своей тундре. А Рейгар перед ней на коленях не ползал, нет. Он просто был рядом. Такой же испуганный, такой же совсем одинокий. Мужчина и женщина, запертые в каменном замке-мешке под палящим солнцем, пока весь мир снаружи полыхает кровавым огнем. Бывает так, кобель… Когда деваться некуда, когда локти кусаешь от того, что ты натворил, люди тянутся друг к другу. Не от великой, чистой любви, про какую в песнях орут, а от удушающей, смертной тоски. Нашли друг в друге спасение, укрытие от своего страха. Волкодав шумно пустил слюну на потрескавшийся сапог старика и замер, уставясь в глухую тьму псарни. — Вот они и сошлись. По-человечески, грешно, глупо. Никто её не насильничал. Сама руки ему на плечи положила в ту душную ночь, когда стены башни от жары трещали. Две луны прошло. Всего две луны. В этой башне делать больше нечего, кроме как с ума сходить от жары и тишины. Девчонка дикая была поначалу. А Рейгар всё ходил вокруг неё, как будто приверженный, песни свои играл — тихо так, заунывно, печально. А потом… Помню ночь. Жара стояла такая, что железо прилипло к коже. Я у колодца спал. И слышу — наверху, в покоях, не плач уже. И не крики. Другие звуки. Сухие такие, тяжелые. Как звери в норе притираются. Ты-то знаешь, как звери сходятся, тебе объяснять не надо. Певец замолчал на миг, прислушиваясь к скрипу стропил. Слюна подкатила к горлу, и он тихо сплюнул в солому. — А когда вести пришли… — старик резко умолк, и пальцы его судорожно, до боли впились в жёсткий загривок пса. — О, седьмая же преисподняя, лучше бы тот ворон по дороге с столицы сдох. Эйрис заживо сжёг старого Рикарда Старка в его доспехах, а братца её, то бишь Брандона удавил железной петлёй. Весь Север на дыбы встал. Пёс глухо рыкнул во сне, будто почуял запах старой гари и крови. — Вот тогда в башне начался настоящий ад, — прошептал певец, и глаза его дико блеснули. — Она не просто плакала, пёс. Она билась о стены так, что локти, колени расшибла. Металась по тем покоям, как загнанный в силки зверь, и выла, и руки грызла, чтобы заглушить этот крик. Кричала, что проклинает его, проклинает весь Дорн, проклинает тот день, когда притронулась к его синим розам. Старик сглотнул горький ком, уставившись в угол псарни. — А принц… Принц от неё не отходил ни на шаг. Лицо у него было серое, как зола. Жалко её было, пёс. До кровавых соплей было жалко. Обычный ребёнок, у которого в один день почти всю семью изничтожили из-за минутной глупости. Певец перевёл дыхание, чувствуя, как собачье тепло согревает его больные кости. — И ведь утихла. Силы кончились — и утихла. Упала к нему на грудь, как подкошенная, только всхлипывала утробно, тяжко. И позволила ему себя уложить. От горя и страха к нему же она и прижалась, потому что больше во всём мире у неё никого не осталось — только этот бледный серебряный принц, который сам не знал, что делать с этой кашей, которую заварили. Бывает и так, кобель… Когда кругом только пепел, пустыня, то будешь обнимать палача, лишь бы не оставаться одному в этой пустой темноте, где как змеи клубятся мысли. Старик бережно накрыл лютню полами рваного в клочья плаща и немного прикрыл глаза. — Когда он уезжал… — старик уставился в тьму, и его голос спустился до едва слышного шелеста. — Не плакала она, кобель. Ни единой слезинки из неё не выжалось, точно все слёзы внутри уже выгорели от солнца. Она стояла на галерее башни, у самого края зубца, и смотрела вниз, как он коня седлает. Живот у неё тогда уже проглядывался — маленький такой холмик под тонким, выцветшим платьем. А сама… Семеро, смотреть на неё было тошно. Истощала она вся, высохла. Ручки тонкие, будто прутики, ключицы торчат, глаза почти на пол-лица — огромные, прозрачные, цвета сурового льда. Пёс шевельнул правой лапой, глухо звякнул когтями по мёрзлому насту, но старика это не отвлекло. Он был там, в раскалённых горах, ровно тридцать лет назад. — И знаешь, седой, в глазах её уже не было той давешней, пылкой злости. Ни ненависти, ни яда. Винила она тогда… уже не его. Себя. Старик горько вздохнул, укладывая подбородок на потрёпанный гриф лютни. — Сидела на балконе сутками, на руки свои смотрела и шептала: «Брандон… отец… из-за меня. Всё из-за меня». Она ведь думала, что её каприз — это просто побег от нелюбимого жениха, а оказалось — искра, от которой вся страна вспыхнула, будто сухая солома. Себя она заживо ела, кобель. Изнутри выжигала. Потому и высохла так, что кожа да кости остались, только живот этот проклятый рос. Певец замолчал, прислушиваясь к тому, как лениво капает ледяной дождь за стеной. — А Рейгар постоял на ступенях, посмотрел на неё снизу вверх. Словно прощения её просил за то, что втянул в пророчества. Повернулся, спустился во двор, прыгнул в седло и ускакал к своему Трезубцу. На смерть ускакал. А она даже рукой ему вслед не махнула. Так и стояла, пока пыль за ним не улеглась. Два испуганных, запутавшихся человека, которые сотворили котел на земле и сами же в нём горели. Старик посильнее натянул плащ на колени, прижимаясь к тёплому боку пса. — Спи, старый… Спи. Не было там героев. Ни одного. Хватит на сегодня мёртвых тревожить. Завтра снова рассвет, снова в дорогу, снова петь дуракам про великую любовь, которой никогда не было. Старик затих. За бревенчатой стеной ветер взвыл с такой силой, что, казалось, крышу псарни вот-вот сорвёт и унесёт к Иным. Пёс приоткрыл один мутный глаз, лениво лизнул заскорузлую руку и снова затих, мерно и тяжко посапывая — Вот так-то, старый… — шёпотом закончил певец, прислоняясь затылком к сырому бревну и закрывая глаза. — Песнь льда и огня началась ровно тогда. О да. Только спели мы её не на лютнях. Мы спели её в грязи Трезубца, где нас потом топили, как крыс, ради того, чтобы у Серебряного принца сошлись строчки в его проклятой книжке. А люди в таверне хотят слушать про розы… Дурачьё.
Отзывы (3)