bêtise
3 августа 2025 г., 12:48
Примечания:
bêtise — глупость; мягче, чем stupidité: детская, нелепая, фр.
Ночной Берлин гудел за толстыми стенами особняка. Это был тревожный, лихорадочный гул обреченного города. Стекла за плотными шторами дребезжали, но Шелленберг не вздрагивал от взрывов неподалеку, от воя сирены. Не от привычки – к таким вещам, казалось, привыкнуть было невозможно – а потому, что все его существо было занято другим. Вечерняя встреча навязчиво прокручивалась в голове, как заевшая пластинка. Каждый жест, каждое слово Штирлица, его спокойный, выверенный голос, его глаза – эти невероятно внимательные, всевидящие глаза, скрывавшие бездну.
Вальтер сидел в своем глубоком кресле, запрокинув голову и прикрыв глаза. Пальцы одной руки сжимали пустую фарфоровую чашку — просто чтобы она не позвякивала на блюдце, действуя на и без того истонченные нервы бригадефюрера.
Роскошь…
Слово отдавалось в висках тупой болью. И ведь у Вальтера не находилось ни одного аргумента, чтобы возразить, как бы сильно он ни хотел этого сделать. Шелленберг с силой провел рукой по лицу, словно пытаясь отогнать эти дурацкие тени мыслей, которые занимали его последние часы. Он зажмурился, морщины у глаз стали глубже. Может, он даже жалел, что не предпочел чаю коньяк, хотя от последнего его уже давно мутило. Коньяк не приносил облегчения — лишь притуплял остроту мысли, которую он так ненавидел в себе сейчас.
Какая ирония… Он, мастер интриг, читающий людей как открытые книги, так глупо попался. Будто бы ему мало было других проблем. Мало было войны, которую проигрывали. Системы, ставшей чудовищным катком, давящим и своих создателей. Мало ему было собственного положения — между молотом Гиммлера и наковальней неизбежного краха.
В самую изощренную, мучительную и самую опасную ловушку он угодил сам.
Нет, даже не так.
Вальтер угодил в стальной капкан, из которого нельзя было бы выбраться без потерь. И речь не идет о каком-то ботинке, куске ткани или конечности, нет. Чтобы вырваться, нужно было оставить часть себя — вырвать с корнем то, что приносило одновременно невыносимую боль и странную, мучительную сладость.
Это знакомство, переросшее в нечто, напоминающее осторожную, на грани фола, дружбу, было его собственной инициативой. Теперь Шелленберг проклинал тот день. Он проклинал его каждую бессонную ночь в этом пустом склепе особняка, и каждую минуту, когда оставался наедине со своим кошмаром наяву.
Вальтер тихо, украдкой называл это привязанностью, пускай и понимал, что лжет самому себе с циничностью карточного шулера. И эта привязанность, это… Чувство душило его изнутри, как удавка. Оно было не просто запретным – оно было абсурдным. Безнадежным. Как можно…
Шелленберг резко вдохнул, но воздух не шел.
…чего-то хотеть от человека, который является частью машины, уничтожающей его самого и все, что он когда-то считал смыслом?
Глаза под закрытыми веками зажгло. Даже не от усталости — от осознания полного краха. От невыносимого одиночества, ставшего особенно острым в эти полуночные часы.
Одна горячая, предательская слеза прожгла кожу у виска и исчезла в темноте волос. Потом вторая. Он не всхлипывал, даже не плакал в привычном смысле — слезы текли против всякой его воли. Это было проявление самого настоящего отчаяния человека, загнанного в угол собственной судьбой и чувствами, которые он не мог контролировать и...
Вальтер сжал кулак так, что ногти впились в ладонь.
Боль была слабым отвлечением.
Были моменты — особенно вначале, когда… Когда эта странная привязанность только начинала пускать корни, когда Вальтер сознательно пытался взрастить в себе злость, ненависть к Штирлицу. Шелленберг пытался злиться на все без разбору — на безупречность, на ледяное спокойствие, на эту чертову способность оказываться хоть на полшага впереди, всегда говорить именно то, что от него ждут, и ни капли больше. Вальтер даже пытался убедить себя в том, что правильно Мюллер иногда присматривается к делам Штирлица, и сам пытался так делать — пускай это и вызывало волну отвращения к самому себе.
Это был выход — заменить пагубное чувство на что-то более безопасное, более разрешенное в их мире. Ненависть можно было объяснить кому угодно в РСХА, самому себе, даже Богу, если бы Он существовал. Ненависть — крепкий щит и не менее крепкая опора.
Но каким же наивным идиотом он был в этом момент… Горечь пропитывала эту мысль, как яд.
Ненависть упорно не приживалась. Она была как плохо сшитый костюм, а этого Шелленберг просто терпеть не мог. Чем яростнее он пытался ненавидеть, чем сильнее цеплялся к каким-то мелочам, тем острее ощущал это странное сопротивление внутри.
Попытки разжечь огонь презрения лишь подливали масла в тлеющий внутри костер чего-то совершенно противоположное “ненависти”.
Сейчас же это был не костер, а целое пламя — яркое, питаемое его отчаянием и близостью краха.
Все дурацкие доводы, все попытки превратить в Штирлица в какую-то абстрактную угрозу разбивались о простую реальность: взгляды, жесты и эту проклятую тень улыбки в ответ на “Макс”.
Ненависть требовала дистанции, а он… Он наслаждался этими беседами на грани доверия и пропасти.
Шелленберг пытался — oh, mon Dieu, как он пытался — ненавидеть, но лишь глубже увязал в трясине собственных и совершенно неуместных чувств.
Приглушенный гул за окнами, собственное дыхание, треск остывающих углей в камине — все слилось в один тягучий, бессмысленный шум, заполняющий пустоту кабинета. Вальтер резко, через силу вздохнул и мотнул головой. Пальцы, грубые от напряжения, смазали влагу с висков и щек одним небрежным, почти яростным движением. Волна жгучего стыда захлестывала его с головой. Он был жалок в своей слабости, а жалость — к себе ли, от других ли — была единственным, чего Вальтер Шелленберг вынести не мог в принципе.
— Quelle stupidité!..
Голос прозвучал незнакомо, сдавленно. Вальтер взглянул на чашку, которую все еще держал в руке, скривил губы и поставил ее на блюдце. Чайная пара жалобно звякнула и качнулась, грозя опрокинуться на стол. Жидкий чайный осадок на дне вздрогнул мелкой рябью.
— Je suis un idiot, je suis juste un vrai idiot... — прошептал Шелленберг, стиснув зубы и закрыв лицо руками. Пальцы впились в кожу у висков, пытаясь сдавить, раздавить эту трясину отчаяния и стыда внутри черепа.
За тяжелыми шторами чернела ночь, но уже через пару часов начнет светать.
Вальтер был уверен в том, что не сможет заснуть. Единственное, что его хоть немного утешало — никто и никогда всерьез не спросит у начальника внешней разведки о мертвенной бледности лица и тенях усталости под глазами.
"Работа, бригадефюрер, мы понимаем..."
И Шелленберг сможет кивнуть в ответ, сделать вид, что да, работа, Восточный фронт… Вот только он не то что не открыл те папки, которые забрал с собой — он не прикоснулся к ним и пальцем.
Они лежали на краю стола небольшой стопкой — тяжелым грузом немого укора.
Примечания:
P.S. простите за мой французский, мне нельзя давать в руки "персонажей", которые его знают