Непорочное воображение мисс Бриджертон

R
В процессе
13
автор
Размер:
планируется Макси, написано 119 страниц, 35 938 слов, 9 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде

Часть 9, О том, что происходит, когда «нельзя» становится «можно», или Как Элоиза научилась соблазнять брата

Настройки
Сезон завершается. Балы заканчиваются, гости расходятся. Дома опускают ставни, кареты одна за другой исчезают за углом улиц, увозя последние признаки сезона прочь из города. Семья Бриджертон не становится исключением. Они покидают Лондон в привычном составе с шумом, спорами и вечным ощущением, что кто-то обязательно что-то забыл. Теперь их путь лежит в Обри-Холл, поместье, где воздух гуще, чем в городе: он пропитан влагой, запахом мокрой земли после ночного дождя, молодой листвы и старого камня. Через несколько дней приходит известие: Энтони Бриджертон объявляет о помолвке с мисс Шарма. Официально. Торжественно. Письмо в «Таймс» — аккуратное, сухое, как если бы речь шла не о любви, а о подписании мирного договора между двумя упрямыми государствами. Никаких сплетен, никаких намёков — только факты. Элоиза слышит об этом за завтраком, когда только подносит чашку к губам, и чуть не обжигается. Она молчит, но в глазах — раздражение, почти презрение. Не к Кейт, нет. К этому театру, к необходимости демонстрировать чувства. Свадьба следует вскоре за объявлением через несколько месяцев, без привычных проволочек. Не столько поспешность, сколько решительность, как будто всё это представление должно завершиться до того, как кто-то успеет задать неудобный вопрос. Гостей приглашают множество: светские знакомые, дальние родственники, друзья друзей. Но семья Фезерингтон внезапно перестаёт входить в список тех, кого стоит приглашать — их имя теперь звучит тише, репутация потрёпана, будто они все вместе украли что-то бесценное. Когда Элоиза узнаёт, что Пенелопы среди гостей не будет, её недовольство переходит в открытый протест. — Тогда это вообще не свадьба, — заявляет она за обедом. — Это мероприятие для людей, которым нечего сказать друг другу. — Тогда ты идеальная гостья, — раздаётся голос Колина, едва он появляется в дверях с бутылкой под мышкой. Элоиза не отвечает словами. Вместо этого она хватает веер и бросает его с точностью, отточенной годами бесконечных дуэлей в гостиной, когда дети Бриджертон учились побеждать или хотя бы не сдаваться. Веер попадает Колину в висок. На свадьбе всё пахнет лилиями и воском горящих свечей. Они мерцают, как глаза леди Уитмор, которая уже трижды «случайно» теряла сознание — каждый раз в самый подходящий момент, чтобы оказаться в центре внимания. Оркестр играет слишком громко, заглушая не только молчание, но и все те шепотки, что ползут по залу. В углу, где свет падает косо и тени длиннее, Элоиза встречается взглядом с Крессидой Каупер. Они не объявляют себя союзницами, просто понимают друг друга без договорённостей. — Похоже, твой брат выбрал не любовь, а испытанного бойца, — замечает Крессида. — Я бы тоже хотела такого мужа, который выживет после моего первого кофе… и моих возражений против его гардероба. Элоиза срывается в смех — резкий, честный, слишком громкий для общества. Она видит, как леди Дэнбери качает головой… но в уголке её губ дрожит подавленная улыбка. Они стоят в своём углу, эти две — в бальных платьях, но с душой разбойников, — и наблюдают. Каждое замечание — короткое, острое. И Элоизе становится легче. Здесь, в этом затенённом уголке, с Крессидой, она не обязана быть хорошей, умной или достойной. Она просто видит. А видеть — почти то же, что быть свободной. Но затем Крессида замирает. Её взгляд цепляется за кого-то — высокого джентльмена в сером сюртуке. Она извиняется и исчезает в толпе. Элоиза следит за ней. Видит, как та приближается, как опускает ресницы томно, игриво, и вновь поднимает их, бросая взгляд, выверенный до доли секунды. И вот уже он стоит перед ней: кланяется, протягивает руку. Через минуту они танцуют. «Вот как оно работает», — думает Элоиза. Не нужно говорить ни слова. Достаточно быть рядом. Давать понять — одним движением, одним взмахом веера, одним мгновением задержанного взгляда. А потом исчезнуть. И тогда её глаза находят его — Бенедикта, стоящего у колонны, чуть в стороне, с бокалом вина. Они крали моменты друг у друга — поцелуи в темноте, прикосновения в полумраке лестницы, слова, сказанные шёпотом в ночном саду. Но этого всегда было мало. Особенно когда он рядом — когда каждый часть в теле замирает от одного лишь осознания его присутствия, а прикосновение становится невозможным. Она хочет его. Каждый день. Каждую секунду. Элоиза не подходит. Вместо этого повторяет трюк Крессиды. Просто проходит мимо. Томно взмахивает веером. Бросает на него взгляд из-под ресниц. Хихикает. Проходит дальше. Бенедикт сначала лишь приподнимает бровь. Смотрит на неё с лёгкой насмешкой, снисходительной, почти театральной. Но она проходит мимо во второй раз. И в третий. Каждый раз замедляется чуть дольше, чем нужно, каждый раз позволяет взгляду скользнуть: сначала по линии его губ, потом вниз — к напряжённой линии челюсти, затем к узлу платка у горла, где под тканью угадывается пульс, и дальше — к руке, сжимающей бокал. Элоиза замечает каждую деталь, фиксирует их для себя, чтобы потом перебирать в тишине своей комнаты, когда сердце уже успокоится. А сейчас оно бьётся слишком часто, слишком громко. И тогда Бенедикт не выдерживает. Она даже не слышит его шагов и вдруг оказывается схваченной за локоть с такой уверенностью, что сопротивление кажется бессмысленным. Не успев испугаться, она уже за колонной в полумраке, где свет падает лишь косыми полосами, а их лица теряются в тени. Здесь никто не увидит, как дрожат её пальцы. Никто, кроме него. — Ты что, заболела? — шепчет он ей в ухо. Но когда она поднимает глаза, в его взгляде нет раздражения. Только искрящееся веселье. — Или Крессида Каупер тайно дала тебе уроки соблазнения? — он чуть наклоняется, и её дыхание сбивается. — Потому что, дорогая, у тебя это выходит… жутковато. Его пальцы мягко сжимают её локоть, а большой палец скользит по внутренней стороне предплечья медленно, почти невесомо. Прикосновение остаётся скрытым, но от этого не менее интимным. Кожа покрывается мурашками — не от ощущения под кожей, а от осознания: оно есть. Намеренное. Точное. Знающее, где у неё бьётся пульс. — Если ты хочешь моего внимания, тебе достаточно просто посмотреть на меня. Ты знаешь это. Он наклоняется ближе, притворяясь, что поправляет прядь её волос, и его губы почти касаются её уха: — А теперь прекрати это дурацкое хихиканье, пока кто-нибудь действительно не подумал, что ты в сговоре с леди Уистлдаун, или я… Он замолкает, потому что в этот момент мимо проходит их мать, бросая на них подозрительный взгляд. Бенедикт мгновенно принимает вид невозмутимого старшего брата: отпускает её локоть, выпрямляется. — …пожалуй, напомню тебе о твоих обязанностях перед гостями, сестрица, — говорит он громко и чопорно. Но его глаза говорят совсем другое: «Жди меня в библиотеке. Через десять минут. И если опоздаешь — накажу». Он кивает ей с безупречной светской вежливостью. Потом отступает. Элоиза идёт, но не потому, что послушна. Она никогда не была послушной. А потому что любопытна. Именно это — риск, игра, мгновение, когда маска дрожит, — притягивает её сильнее, чем благоразумие. Поэтому она уже здесь. Сидит в кресле у камина. Веер лежит на коленях. Её взгляд спокоен, почти высокомерен. Платье серебристого оттенка переливается в свете огня. И несколько выбившихся прядей волос, упрямо отказываются сидеть в причёске. И когда дверь библиотеки тихо открывается, и входит Бенедикт, он видит не сестру, пришедшую по просьбе. Он видит вызов. — Скажи мне, Бенедикт, как тебя соблазнить? — спрашивает она, и голос звучит не игриво, а почти серьёзно, она действительно хочет знать. — Что заставит тебя потерять голову? Бенедикт мягко закрывает за собой дверь библиотеки, поворачивает ключ в замке с тихим щелчком. Он поворачивается к ней, и его осанка меняется: от напускной светской небрежности к чему-то более хищному, более настоящему. Медленно подходит к её креслу, не сводя с неё глаз. Он останавливается прямо перед ней, заслоняя свет от камина, так что её лицо оказывается в полумраке, а его — в огне. — Ты уже соблазнила меня, Элоиза, — его голос низкий, без единой нотки насмешки, — ещё когда ты в десять лет украла мои краски и нарисовала усы на портрете прабабушки, которая, между прочим, до конца жизни считала, что это сделал дворецкий. Или когда в пятнадцать заявила за обедом, что брак — это патриархальная ловушка для глупых, и мать чуть не упала в обморок, а я с трудом сдержал смех, потому что ты была права. Он наклоняется, упираясь руками в подлокотники кресла, замыкая её в пространстве между собой и мягкой тканью. — Мне нравится твой ум. Мне нравится твоя дерзость. Мне нравится, что ты единственный человек в этом мире, который не боится говорить мне правду в лицо. Его губы приближаются к её уху, и он шепчет так, что от его дыхания по коже бегут мурашки: — Но если ты хочешь конкретики… Мне нравится, как ты стонешь, когда я целую ту родинку у тебя на бедре, будто касаюсь не кожи, а самого сердца твоей уязвимости. Как ты кусаешь меня за плечо, чтобы не закричать, как будто мы совершаем преступление, а не любим друг друга. Как ты смотришь на меня после — вся растрёпанная, с сияющими глазами, как будто мы только что открыли новый континент, и никто, кроме нас, не знает, что он существует. Каждое слово было как прикосновение. Он не хвалил её внешность. Он хвалил её суть. Он отстраняется. — Так что не пытайся подражать Крессиде. Будь собой. Это единственное, что мне от тебя нужно. И прежде чем она успевает ответить, он прикладывает палец к её губам. — А теперь замолчи. И дай мне показать тебе, что именно мне нравится. Элоиза не отстраняется. Наоборот — приоткрывает губы и целует его палец. Он замирает на миг. Она чувствует, как его дыхание сбивается. И этого достаточно. Она медленно проводит кончиком языка по подушечке его пальца. Затем отстраняется, откидываясь на спинку кресла, опуская веки на миг. Её плечо касается обивки, голова чуть запрокидывается в жесте, полном намеренного вызова. — Это всё очень лестно, — произносит она, — но я просила инструкции. Конкретные. Платье скользит по коже, когда она слегка меняет положение — перекрещивает ноги, приподнимает подбородок. Бенедикт издаёт низкий смешок. Его глаза сужаются. Он не убирает палец. Вместо этого проводит им по её нижней губе медленно, чувственно. — Инструкции? — повторяет он с притворным потрясением. — Хорошо. Урок первый. Внезапно он опускается на колени перед креслом. Его руки ложатся на её бёдра, прижимая её к сиденью. Плечи Бенедикта загораживают свет камина, и теперь перед ней только его лицо, освещённое снизу мерцающим отсветом пламени. — Не хихикай. Никогда. Когда пытаешься соблазнить. Хихиканье — для глупых девиц на балах. Ты — не одна из них. Ты — огонь. Веди себя соответственно. Одна его рука скользит вверх, вдоль бока, и шуршание ткани — шелка, батиста, всех этих наслоённых приличий — звучит слишком громко в тишине комнаты. — Урок второй. Прикосновения. Не эти робкие поглаживания, как будто ты боишься сломать меня. Ты должна касаться так, как будто владеешь. Как будто уже знаешь, что хочешь, и просто забираешь это. Он наклоняется вперёд, его губы в дюйме от её шеи, его дыхание горячее. — И урок третий, самый важный… — его голос становится тихим, — никогда не спрашивай разрешения. И прежде чем она успевает что-то сказать, его зубы мягко впиваются в чувствительную кожу её шеи так, что она вскрикивает и сразу прикусывает себе губу, чтобы не выдать себя, а его рука уже задирает подол её платья, обнажая колени, потом выше — до середины бёдер. — Понятно? Или тебе нужна практическая демонстрация каждого урока? — он отрывается от её шеи, его глаза пылают вызовом. Элоиза дрожит под его прикосновениями. Дрожь проходит по спине, скручивается где-то внизу живота, отзывается пульсацией в бёдрах. Она хватает его за плечи, притягивает ближе. Её пальцы впиваются в ткань его сюртука. — Просто поцелуй меня уже, Бенедикт, — шепчет она и наклоняется к его губам. Бенедикт не отвечает мгновенно. Он позволяет ей вести всего на несколько секунд, но этих секунд хватает, чтобы она почувствовала себя одновременно хозяйкой положения и полной заложницей собственного нетерпения. Она ощущает это в каждом движении губ, в каждом рывке языка, в каждой попытке ускориться, углубиться, завладеть им раньше, чем он решит отдать себя. И именно это сводит её с ума: он знает. Знает, что каждый жест — мольба: «Хватит учить, хватит притворяться, просто возьми меня». А он всё равно медлит. И тогда, когда терпение Элоизы вот-вот оборвётся, он действует. Забирает контроль. Его руки стремительно скользят с её бёдер к талии. Он поднимается, не разрывая поцелуя, и поднимает её за собой, так резко, что ей приходится обвить его ногами, чтобы не потерять равновесие. Туфельки падают на пол: одна — с глухим стуком, другая — почти бесшумно. Он прижимает её к ближайшему книжному стеллажу. Древние переплёты дрожат за её спиной, шелестят страницами. Поцелуй становится глубоким, влажным, ненасытным. В нём нет ни намёка на томную игру в бальном зале. Только голод. Его язык требует, его руки держат, его грудь прижимается к её с такой силой, что она чувствует, как их сердца бьются в одном ритме. Он отрывается. Его лоб прижат к её. Дыхание сбивчивое и горячее. — Вот видишь? — хрипит он. — Никаких инструкций не нужно. Просто… будь. Одна его рука скользит вниз, легко разбираясь со складками её платья. И тогда его пальцы находят её — ту самую родинку на внутренней стороне бедра, о которой он говорил. Элоиза непроизвольно вздрагивает. Из груди вырывается стон — низкий, дрожащий, почти животный. Она не может его сдержать, не хочет. Бенедикт усмехается прямо у её губ тёмно, медленно. Его дыхание обжигает уголок её рта. — И никогда не говори мне, что делать, — шепчет он. — Потому что тогда… Его пальцы давят чуть сильнее — так, что всё внутри неё сжимается. Она выгибается, прижимается к нему всем телом. — …я становлюсь непослушным. — Непослушным? — хрипло отвечает она, смеётся с придыханием, потому что не может удержаться даже сейчас, даже когда его рука лежит на самом уязвимом месте, — но ты всегда меня слушаешься. Он замирает. Его глаза сужаются до опасных щелочек. — О, это была ошибка, — рычит он прямо у её губ, и в его голосе — а обещание самой сладкой, самой медленной мести. И прежде чем она успевает вдохнуть, он опускает её с полки прямо на персидский ковёр. Он разворачивает её спиной к себе, укладывает перед собой, так что она больше не видит его лица, только чувствует — каждый дюйм его тела, тяжесть, тепло, давление сверху. Он ложится на неё, прижимает к полу. Его руки крепко обхватывают её бёдра, не позволяя шевельнуться, а его грудь прижимается к её спине. — Я слушаюсь? — шепчет он ей в самое ухо, его зубы слегка задевают мочку, и от этого прикосновения мурашки бегут по всему телу, — может, тебе напомнить, кто из нас на коленях умолял в саду? Кто плакал от моего языка неделю назад? Одна его рука скользит вниз по изгибу её спины, до самого основания. Пальцы заходят под край платья, медленно поднимают его вверх, вместе с нижними юбками. Холод воздуха касается её на миг и тут же исчезает под жаром его ладони, которая медленно проходит по внутренней стороне бедра, заставляя её задержать дыхание. А потом — пальцы входят в неё. Она резко вскрикивает — звук гаснет в ковре. Её пальцы судорожно впиваются в ворс, цепляются за него. Её тело выгибается, но некуда деваться — он сверху, внутри, вокруг. — Это — непослушание, Элоиза, — его голос хриплый от желания и торжества, когда её тело сжимается вокруг его пальцев. — А то… то было снисхождение. Он начинает двигать пальцами с медленной, мучительной точностью. Она чувствует, как её бёдра сами собой приподнимаются, навстречу его руке, как спина выгибается дугой. Стон вырывается из горла — сначала глубокий, задушенный, потом более отчаянный. И в какой-то момент он превращается во что-то иное — в хриплое «Боже…», выдохнутое сквозь стиснутые зубы, или в короткий, невольный вскрик, похожий на смех сквозь слёзы. — Так что проси, — шепчет он, наклоняясь ближе. Его губы касаются её шеи. — Проси меня остановиться. Или… признай, что я всегда был тем, кто решает. Она не отвечает. Не может. И тогда она понимает: она этого хотела. Не просто желала — просила об этом. Своей дерзостью, своим вызовом, своей ненавистью к правилам, которые он так легко нарушил ради неё. Что-то в этой положении — в том, как она прижата к полу, как его тело давит на неё, как его пальцы владеют её плотью — заставляет её одновременно выгибаться навстречу и обмякать. Удовольствие накатывает волнами, глубокими, чужими, почти болезненно сладкими. — Бенедикт, — вырывается у неё. Она чувствует, как его пальцы ускоряются. Каждое движение словно высекает искры под кожей. — Я здесь, — хрипло шепчет он, губы прижаты к её шее. — Я всегда здесь. И она верит. Потому что чувствует. В том, как он не даёт ей спрятаться, как поворачивает её голову, заставляет встретиться взглядом, требует, чтобы она видела, кто это делает с ней. — Смотри на меня, — говорит он. И она смотрит. Глаза её полны слёз. Тогда он меняет ритм: быстрее, глубже, без компромиссов. И этот один, идеальный угол, с которым он касается именно там — разрывает её изнутри. Она кричит, но звук заглушается его ладонью. Её тело бьётся в его руках: ноги дрожат, спина выгибается, пальцы судорожно сжимают ворс ковра. Когда дрожь наконец стихает, он не отпускает. Лежит на ней — тяжёлый, тёплый, настоящий. Его лоб прижат к её спине, дыхание прерывистое. — Вот кто я, — шепчет он в ткань её платья. — Твой непослушный брат. И твой… Он не договаривает. Вместо этого переворачивает её. Нежно. В полном контрасте с тем, что только что произошло. — Не зазнавайся, — шепчет она сквозь поцелуй, дыхание ещё сбито. В теле всё ещё пульсирует память последних мгновений — что-то незавершённое, невысказанное, недозволенное, трепещущее на грани слова. Она поднимает глаза, смотрит сквозь полуопущенные ресницы — потрясённая, ослабленная, до сих пор во власти этого — его тепла, запаха лаванды и пота. — Надеюсь, ты прав… и от этого не появляются дети. Слова рвутся наружу — дерзкие, испуганные, почти комические в своём контексте. Она улыбается, но в этой улыбке нет веселья. Это попытка вернуться в знакомый мир: правила, последствия, чайные церемонии, где каждый жест имеет значение, а каждое чувство можно назвать «лёгким головокружением» и больше к этому не возвращаться. Грудь тяжело вздымается. Воздух в комнате густой, пропитанный потом, страстью. — Хотя… Мгновение назад мне почти показалось, что внутри что-то выросло. И это было не раздражение. Она произносит это всерьёз, но с тенью иронии. Дыхание выравнивается, но не становится спокойным. — Но это был не цветок. И уж точно не ребёнок. Просто… — она замолкает, подбирая слово, которого, наверное, не существует. Ни в «Песне Соломона», ни в «Руководстве для юной леди по ведению хозяйства и сохранению добродетели». Ни в «Путешествии пилигрима», ни в записях миссис Радклифф, где бы там ни пряталась страсть, за исключением призраков и скрипящих дверей. — Нечто… невероятное. Мучительное… наслаждение. Она говорит обрывками, мысли не успевают оформиться в слова. Разум ещё плывёт, не успевая за телом. А потом — её рука скользит вниз. Пальцы находят его твёрдость под тканью брюк. И сжимают. — Как ты хочешь получить своё наслаждение? — спрашивает она. — Скажи. Или я решу за тебя. Бенедикт резко вдыхает. Глаза закрываются. Он прислоняется лбом к её плечу. Его грудь вздымается, дыхание становится тяжёлым. — Ты… — голос срывается, хриплый, почти надломленный. Он смеётся коротко, горячо, и в этом смехе смешиваются похоть и нежность. — Ты только что пережила маленькую смерть… а уже думаешь о моём наслаждении? Он ловит её руку, не останавливая, а направляя. Его пальцы подсказывают ритм, который она уже знает: твёрже, быстрее, с давлением у основания. И он стонет в её шею. — Я хочу получить его… — шепчет он, его губы находят её ухо, зубы слегка задевают мочку, — …внутри тебя. Когда ты снова будешь готова. Когда ты будешь смотреть на меня такими же распахнутыми, потрясёнными глазами. Он внезапно останавливает её руку, сжимает её ладонь в своей и прижимает к своему сердцу. — Но не сейчас. Сейчас… — он отстраняется, его взгляд становится томным, полным тёплой, братской снисходительности, которая сводит её с ума больше, чем любая страсть, — …я просто хочу смотреть на тебя. На то, как ты приходишь в себя. Это… чертовски прекрасно. Он целует её в лоб, затем в веки, потом в уголки губ. — А моё «орудие»… — он усмехается прямо в её губы, — …оно может и подождать. У него железная выдержка. В отличие от его владельца, когда дело касается твоих стонов. И он снова обнимает её, просто держит. Элоиза хмурится. — Внутри? Бенедикт, ты еле уместил в меня свои пальцы… Как ты можешь уместить своё орудие в… гордом состоянии? Она снова опускает руку. Пальцы находят его сквозь ткань брюк. Она сжимает осторожно. Бенедикт резко закашливается. Лицо заливает густая краска. Он хватает её запястье, но не отталкивает, а, наоборот, прижимает её ладонь к себе ещё сильнее. — Элоиза, ради всего святого… — шепчет он, оглядываясь, будто ожидает, что из-за полки с гербариями выскользнет «История ботаники» и сделает пометку в воображаемом томе: «Опыт 17: опыление — вне графика. Объекты — вне контроля». Элоиза почти улыбается. Она заставила Бенедикта говорить так, будто они замешаны в государственной измене, а не просто лежат в полумраке на персидском ковре среди полок с трудами по садоводству и морали. Бенедикт проводит рукой по лицу. — Это… это работает не так! Слово «так» звучит хрипло, почти обвинительно. — Ты… адаптируешься! Это… эластично! На последнем слове его голос внезапно сдаёт. — Боже, я не могу вести этот разговор! Он замолкает. Элоиза чувствует, как его взгляд становится тяжелее, внимательнее. И тогда — хриплый смешок. Тёмный, тёплый, почти благодарный. Он наклоняется ближе. Его шепот снова становится низким, интимным: — Это будет больно. В первый раз. Немного. Но потом… потом это станет лучшим чувством в мире. Я обещаю. Он целует её быстро, глубоко, почти жадно. — Но если ты сейчас не перестанешь щупать меня, наш первый раз случится прямо здесь, на полу библиотеки, — он говорит хрипло. — А мы обещали матери вести себя прилично. Элоиза улыбается ему. — Ты сам положил меня на пол, Бенедикт, — говорит она, прищурившись. — Хотя там стоит прекрасный диван. С подушками. С приличествующей обивкой. Совершенно подходящий для… ну, для всего, чем мы сейчас занимались. Она делает паузу. Смотрит на него с внезапным прозрением, только сейчас поняимает истинную цель его манёвра. — Но на диване ты не смог бы прижать меня всем весом своего тела, — тихо продолжает она. — А ты хотел именно этого. Хотел чувствовать, что я никуда не денусь. Что ты удерживаешь меня. Её глаза опускаются. Пальцы находят его платок — белый, аккуратно завязанный. — Мне понравилось, — шепчет она. — Больше, чем должно. Бенедикт замирает под её прикосновением. Вся его напускная паника растворяется, сменяясь чем-то тёплым и беззащитным. Он ловит её пальцы, прижимает их к своей груди. — Да, — выдыхает он это слово, и оно звучит как признание, которое он годами держал внутри. — Я хотел именно этого. Чувствовать, как ты вся дрожишь подо мной. Знать, что ты не можешь уйти. Он наклоняется, и его лоб касается её лба. — И мне тоже понравилось, — шепчет он. — Слишком сильно. Он отстраняется чуть. — Так что, если мы сейчас не выберемся из этой библиотеки… — его голос становится низким, хриплым, — …я не смогу удержаться от того, чтобы повторить. А диван… — он бросает взгляд на роскошную мебель, на которую она указала раньше, — диван подождёт. Для чего-то… медленного. Он поднимается на ноги, протягивает ей руку, чтобы помочь подняться. Его пальцы крепко сжимают её, не отпуская, даже когда она уже стоит. — А теперь марш. Пока я не передумал и не решил, что урок анатомии всё-таки необходим. Но по тому, как он смотрит на неё — долго, тяжело, с задержкой на её губах, на шее, на том месте, где её платье ещё не успело сесть правильно, — ясно: он уже думает о следующем уроке. О том, где он будет проходить, как долго продлится, и сколько раз за ночь он сможет его повторить. Элоиза поправляет платье, но без толку: юбки помяты, подол задран, один чулок сполз. Поправляет причёску, что ещё хуже: волосы рассыпались, шпильки торчат. Раздражённо вздыхает и смотрит на Бенедикта. Он стоит, будто ни при чём, хотя, конечно, виноват во всём. — Урок анатомии необходим, Бенедикт, — говорит она требовательно. — Не сейчас. Но ты обязан мне всё объяснить, потому что это моё тело, — и она указывает на себя, на каждую черту, каждый изгиб, который он уже знает наизусть, — а это твоё, — указывает на него, на его сюртук, на то, что под ним. — И когда мы вместе — что-то происходит. И я должна понять, почему мне это так нравится. Она важно кивает, упирает руки в боки. Бенедикт смотрит на неё. Его взгляд скользит по её лицу, по растрёпанной прическе, по разгорячённым щекам, по губам, слегка приоткрытым, и она чувствует, как кожа покалывает под этим взглядом. Его выражение лица становится необычайно серьёзным. — Хорошо, — говорит он тихо. — Урок будет. Полный и подробный. Со всеми… деталями. Он делает шаг вперёд, его палец осторожно касается её виска, не поправляет волосы, а просто проводит пальцем по коже. — Но не здесь. Не сейчас. Когда мы будем одни. По-настоящему одни. И когда у меня будет время объяснить всё… правильно. Его взгляд смягчается, в нём появляется та самая нежность, которую он так редко показывает — та, что прячется за шутками. — Я обещаю. Ты узнаешь всё, что захочешь. О твоём теле. О моём. О том, что происходит, когда они… соединяются. Он поправляет прядь её волос, пытается хоть как-то привести её в порядок. — А теперь… — он тяжко вздыхает, — …нам правда нужно вернуться. Пока Колин не начал рассказывать гостям, что мы устроили дуэль на шпагах в библиотеке. Но прежде чем развернуться к двери, он ловит её взгляд и добавляет уже совсем тихо, почти заговорщицки: — И да. Мне тоже нужно понять, почему мне это так нравится. Может, разберёмся вместе? И в его улыбке — признание: они в этом равны. Он не учитель. Она не ученица. Они — сообщники, в одном и той же запретной истине. Элоиза довольно улыбается. Затем хватает его под локоть и шепчет: — Не знаю, что ты можешь мне рассказать о своём теле. Оно очевидное. Она приподнимается на цыпочки, и уже в ухо ему говорит: — Твоё «орудие» мягкое и нежное, — начинает она, — а потом — твёрдое и всё так же нежное. И оно ищет тепла. Влажности. Как растение тянется к свету… только в обратном направлении. Она замолкает. Смотрит на него. И тогда — хихикает, чтобы скрыть дрожь. Знает, что если она перестанет шутить, ей придётся признать, насколько сильно она привязана к этому «растению» и к человеку, который им владеет. — Все верно? — шепчет она. Бенедикт резко отшатывается. Уши вспыхивают красным. Глаза округляются от чистого, неподдельного ужаса. — Элоиза! — шипит он, хватая её за плечи и слегка встряхивая. — Ты не можешь просто… озвучивать такие вещи! Особенно здесь! Он бросает взгляд на дверь — запертую, но недостаточно надёжную. Кажется, он буквально слышит, как мать уже стоит за ней с веером наготове, Колин делает пометки в блокноте под заголовком «Падение Элоизы: день первый», Дафна прижимает к груди подушку для обмороков, а Гектор, дворецкий, приложил к замочной скважине подслушивающую трубку, подаренную на Рождество. — И оно не ищет! Оно просто… существует! — его голос срывается, и он проводит рукой по лицу. — Боже, я умоляю, прекрати говорить, как будто это… это любопытный щенок! Но затем он видит её сияющие, полные торжества глаза — не злорадства, а радости, от того, что он не оттолкнул её, что он остался, что он краснеет за них обоих, и его собственная паника начинает сменяться чем-то другим — отчаянием, смешанным с восхищением. Уголки его губ дёргаются. — Ладно, — сдаётся он, его плечи опускаются, — да. Всё верно. Оно… ищет тепла и влажности. И, видимо, ещё и унижения своего владельца. Он хватает её под локоть и решительно тащит к двери. Отпирает замок, открывает дверь. — А теперь — марш. Пока я не умер от стыда прямо здесь. Или… — он бросает на неё взгляд, полный мрачного предвкушения, — пока я не решил, что тебе тоже нужен урок по твоей анатомии. Прямо сейчас. И я, к сожалению для тебя, чересчур тщательный учитель. И, выталкивая её в коридор, он добавляет уже вполголоса, так, что только она слышит: — И да. Оно ненавидит, когда его называют «щеночком». Элоиза смеётся громко, свободно. Через плечо, не дожидаясь, пока он опомнится, она бросает: — Я никогда не называла его щеночком. Ты сам это сказал. В голосе — чистое, почти детское удовольствие. Не победа, а наслаждение моментом: возможность подколоть его, увидеть, как он заливается краской, как пытается спрятать смущение за серьёзностью и всё равно проигрывает. Она хихикает тихо, но с злорадной радостью. А потом произносит слово протяжно, как мелодию, слог за слогом, с насмешливой нежностью, будто обращается к чему-то маленькому и пушистому: — Ще-но-чек… И вдруг замолкает. Смех обрывается. Её взгляд опускается. Она представляет, что между его ног, за тканью брюк, будто действительно скрывается нечто живое: маленькая белая собачка с бантом из атласной ленты, готовая лизнуть её в ладонь или укусить за палец. — Знаешь, — говорит она задумчиво, почти серьёзно, — я всегда хотела щенка. Настоящего. Маленького. С пушистым хвостом… и склонностью к глупостям. Это не просто насмешка. Это попытка вернуть его на землю. Сделать его менее всемогущим, менее пугающим в своей страсти. Щенок — это нечто, что можно приручить, пожалеть, любить безопасно. Бенедикт замирает на пороге, его лицо выражает такую глубину страдания и возмущения. — Всё, — его голос звучит мёртво и плоско. — Я всё. Я закончил. Это конец. Финал. Он поворачивается к ней, его глаза — две ямы отчаяния, как у художника, которому сказали, что его шедевр — просто «красивая картинка». — Ты… ты сравнила мою… мужскую сущность… с домашним питомцем, которого ты всегда хотела? Он медленно, очень медленно подносит руку к сердцу. — Я… я даже не знаю, что сказать. Это хуже, чем когда ты назвала его «нелепым». Хуже, чем «орудием». Это… это бесчеловечно. Внезапно его взгляд становится остекленевшим, он смотрит куда-то в пространство за её плечом, словно уже видит своё похоронное шествие, с черными лошадьми и Колином, читающим эпитафию: «Здесь лежит Бенедикт Бриджертон. Убит сравнением с щенком». — Знаешь что? Ладно. Хорошо. Ты хочешь щенка? Прекрасно. Он кивает с мрачной решимостью. — Я куплю тебе щенка. Десять. Пусть они виляют хвостами до полного изнеможения. Но если ты когда-нибудь снова посмотришь туда с таким выражением лица… Он наклоняется к ней. — …я найму уличного актёра, который будет ходить за тобой по пятам и скулящим голосом выкрикивать: «Где моя хозяйка? Я скучаю по её теплу и влажности!» Он выпрямляется, поправляет платок с трагическим достоинством и указывает рукой в сторону бального зала, где музыка всё ещё играет, а мир продолжается, несмотря на то, что один Бриджертон только что пережил духовную смерть. — А теперь — марш. Пока я не потерял рассудок. Или пока не начал ревновать к воображаемой собаке. Но прежде чем она уйдёт, он хватает её за руку. И добавляет уже совсем тихо: — И это не щенок. Это… — он ищет слово, краснеет, дрожит и сдаётся, — …просто забудь. И никогда не упоминай это снова. Где-то вдали Колин зовёт их к столу. Бенедикт вздрагивает. И бредёт за ней, бормоча что-то о том, что ему, возможно, понадобится исповедь. Или хотя бы бутылка рома, спрятанная за «Анатомией человека» — той самой, которую он, кажется, скоро начнёт читать не ради науки, а как учебное пособие для выживания. А Элоиза идёт впереди. С растрёпанной прической, в смятом платье, с улыбкой, которую никто не сможет объяснить.