constanten guillard I
18 августа 2025 г., 15:07
Незнающий бы сказал, что семнадцатилетний Константен — настоящий пример того, что бывает с избалованными детьми министра здравоохранения и верховной судьи провинции Нормандии, которые дали первому и желанному ребёнку столько внимания и заботы, сколько, кажется, не получал ни один среднестатистический ребёнок вообще.
На деле вырос он довольно скромным, тихим, пусть порой шаловливым и праздным, вредным и противным до одури — Константен ни на секунду не походил на того, кого в детстве осыпали всеми благами и кормили сугубо конфетами.
Парень то и дело вечно околачивается наверху — сидит на синей крыше фамильного шато на воде в полутора километрах от пролива Ла-Манша, молча смотрит вдаль — на крепость Мон-Сен-Мишель, угрюмо и одиноко вырисовывающуюся вдали.
Обычно за такой вечер он выкуривает по пачке сигарет, крадёт из погреба пару бутылочек вина, но всегда заканчивает на полутора, выливая остатки в дань нещадному морю, разбивающему свои тёмные воды в густую пену об фундамент.
Константен не фатален, не пуст и нисколько не депрессивен, даже если часто в такие дни он пишет в своём телефоне стихи или ведёт дневник своего настроения, сетуя на нелёгкую и местами меланхоличную жизнь.
Всему виной — огромная библиотека и коллекция пыльных книг бабушки и отца, из которых парень осилил максимум одну полку и сразу же открыл для себя жанр эротических романов, минуя всю скучную классику и прозу.
Мечта юного эстета, не иначе.
Он аккуратно держит маленькое тельце, сжимает девочку, боится уронить своими криворукими лапами, словно та сделана из хрусталя или фарфора.
Софи, его маленькая милая сестра Софи.
Голубоглазая очаровашка, нежное и ангельское создание, с маленьким курносым носиком и румяными щёчками, тянущая свои ручки к брату, лепечущая что-то на своём, стоит ему только появиться на пороге детской спальни.
Константен — тот, кто всегда заставит её улыбаться, даже если та ревёт взахлёб и выплёвывает соски.
Это её крепость, её опора, её дом и самый близкий человек, даже если ей всего пара месяцев от роду и она ещё этого не понимает.
Сегодня утром подозрительно низко над водой сбиваются птицы, истерично чирикают, словно не могут найти себе места, хотя на небе ни тучи — лишь ясное небо с унылыми перистыми облаками, летящими куда-то в сторону южных периферий.
— Лука, старый же морж, опять опаздывает к обеду, — ворчит дворецкий, начищая бокалы до блеска, расхаживая вокруг обеденного стола на пару с кухаркой так, будто это званый ужин для всей элиты Франции, а не обыденная семейная трапеза.
Отец устало вздыхает, крутит кончик усов пальцами, растирает нанесённый на них воск, пытаясь высмотреть в седоватой прислуге хоть проблеск спокойствия.
Яблоко от яблони недалеко падает — так говорит их бабуля Зивалетт, таская юношу за щёки, словно надеется, что если хорошенько потянуть — тот наконец-то улыбнётся любимой бабушке.
Он и вправду такой же, как отец.
Константен — такой же белолицый, с выразительным римским носом и тонкой переносицей.
Такой же широкоплечий, с длинными фалангами и выразительными скулами.
Точно как Николя — странный, загадочно отстранённый, пусть и более высокий, по-подростковому нелепый, нежели давно окрепший отец.
— Не ворчи так, Жюль, весь аппетит распугаешь, — улыбается отец.
— Не ворчу я, мсьё, просто… — он чешет своё лысое озерцо на голове, прищуриваясь и добавляя: — Выражаю недовольство, мсьё.
Отец смеётся, кивает головой, закатывая глаза:
— Нет, ворчишь. Правда, Константен?
Правда, наверное.
Ковыряя в носу и плюя в потолок, парень совсем не уловил суть всего диалога и поэтому равнодушно кивает. Предпочитает их рутинной перепалке вид из огромного расписного окна.
Мир кажется излишне отрешённым и нереальным, замедлившимся до чудовищной степени, когда комнату озаряет глухой удар, а стекло вздувается, словно огромный мыльный пузырь, за секунду до того, как трескается и распадается мелкой россыпью прямо ему в тарелку, игриво переливаясь на свету солнечными зайчиками.
Константен видел такое сотни раз на большом телевизоре в гостиной, в очередном боевике или незаурядном фильме, видел, как кадры сменяются друг другом, как пули в замедленной съёмке разрезают воздух пополам и красиво впечатываются в грудь героя, оставляя после себя тоненькую алую струйку, медленно стекающую по его телу, пока он не закончит свой чёртов монолог.
Из этого он, пожалуй, мало что вспомнит.
В памяти хорошо отпечатается снесённый мамин затылок, размазанный по семейной фотографии, где ему ещё около семи, а дедушка Арно ещё жив и обнимает его за плечи.
Он отчётливо запомнит, как липкая, тяжёлая рука лежащего на нём отца накроет его рот, пачкая белоснежную рубашку кипучей жидкостью, как тот будет тяжело хрипеть, пытаясь ему что-то сказать напоследок, пока он сам, лёжа на разбитом стекле, будет смотреть в его угасающие глаза и стараться не издать ни звука.
Люди в масках будут обходить периметр, высматривать каждое тело, тыкать в него, словно в кусок мяса на прилавке и гоготать, выходя прочь из когда-то белоснежной столовой.
Будто это смешно. Будто это ничего не значит.
Точно человеческая жизнь — очередная, ничего не стоящая в этом мире штука, которую легко может отнять какой-то ублюдок.
Константен навряд ли забудет то, как со всей силы пытался скинуть с себя остывающий труп отца, как старался не смотреть в его синее лицо, как отвернулся, стоило ему ещё раз бросить взгляд на мамочку — любимую, самую нежную маму на свете.
Сердце пропустит удары один за другим, норовя высунуться наружу и показать себя.
Мыслей не будет, только одна навязчивая, застревающая на подкорке сцена, которую он прокрутил уже миллиард раз за несчастные десять минут, пока бесшумно полз по грязному от перемешанной людской крови паркету к детской.
В своей маленькой детской кроватке, окружённой кучей разноцветных подушек и детских плюшевых игрушек, будет лежать Софи, громко и глухо заливаясь плачем, надрывая маленькое горлышко, пока тёмная, нависающая фигура в балаклаве, держа в руках рацию, будет смотреть на неё снизу вверх и говорить своим ублюдкам что-то, что Константен навряд ли выкинет из головы.
— Я разберусь с мелкой дрянью, — передаст фигура, доставая из кобуры пистолет.
Жалобные, булькающие всхлипы, сдавленный хрип в попытке что-то сказать в голубые глаза юнца — это последнее, что услышат его товарищи, когда острый осколок стекла в руках Гийяра перережет ему глотку, словно какой-то грязной свинье.
Убей или будешь убит.
Константен не помнит, как ноги, едва подкашиваясь, выворачивались, пока он брёл с маленькой крохой на руках на выход к лодочной станции.
Как шептал Софи на ушко в темноте «тихо-тихо», дрожа всем телом, словно сам был таким же малышом, завернутым в её одеяло, и мирно сопел на плече у брата, как будто ничего и не произошло.
Вымазанный мазутом лодочник едва не расплакался, стоило ему увидеть их двоих на пирсе — Константен смотрел на него взглядом на две тысячи ярдов.
Его прекрасные, нежные лазурно-бирюзовые глаза в одночасье стали настолько красными от лопнувших внутри сосудов и слёз, что были больше подобны прожжённой акварели, размытой на холсте.
В них больше не было той меланхоличности, загадочной отрешённости и спокойствия.
Только страх — животный, в поджилках трясущийся первобытный страх.
В его глазах не было ничего, чем раньше можно было назвать Гийяра.
Лука треплет парня по голове, отталкиваясь на моторной лодке от берега, вторит, что всё будет хорошо, смотрит на него так, словно точно сейчас взревёт навзрыд.
Гийяру это мало интересно.
Он смотрит, как мыс лодки рассекает густую тяжёлую воду, пахнущую то ли тиной, то ли мерзкой присохшей к его манжете кровью, от которой тошно.
Константен хотел бы забыть, как оказался в его крови, когда голова старого седоватого Луки — матерого и прокуренного мужчины, который, казалось, ничего не боится — раскололась, словно арбуз, оставляя после себя лишь дымящуюся дымку и запах пороха.
Как держал рот сестре, пока та выбивалась своим крохотным тельцем из противных и мокрых объятий брата, как не могла успокоиться и больно брыкалась, а он шёпотом молился, чтобы эти люди ни на минуту не подплыли ближе проверить качество сделанной работы.
Лодка сама пришвартовалась в Бесси-Бей, разломав свой нос, увязла наполовину в вязком иле и серой глине и прибилась к заросшему солончаковой травой берегу.
Константен сощурился от боли, потирая новую шишку на голове — больно и глухо влетел головой в скамейку, когда вылезал наружу, минуя липкую грязь и глину, испачкавшую его и до этого замызганные кровью штаны от кутюр.
Холодный песок распростёртыми объятиями встретил бренное юношеское тело, пока на его груди мирно покоился его самый близкий и такой незнакомый человек на свете.
Под шум толпы фермеров-зевак, сбежавшихся посмотреть на него, словно в цирке, он монотонно вторил ей одно и то же, словно чёртову мантру или колыбельную:
— Я не позволю миру отнять у меня тебя.