***
Время шло — хотя сколько именно, он сказать не мог. Ни часов. Ни солнца. Ни изменения света, чтобы понять, что там, снаружи. Но что-то изменилось. Он больше не был связан. Ремни сняли, пока он спал — или был без сознания. Запястья всё ещё ныли от давления, лодыжка болела, когда он шевелился — тугая, ободранная. Теперь он мог двигаться. Если это была милость, на вкус она походила на насмешку. Комната осталась той же, но появилось кое-что новое. Лоток. Его, должно быть, просунули внутрь, пока он не смотрел — или не приходил в себя. На лотке стояла миска риса. Простой. Липкий. Почти серый. Лишённый запаха и тепла. Рядом — ложка. Тупая, металлическая, как в больнице. Он долго смотрел на это, решая, еда это или лишь имитация. Когда-то он жевал бумагу во время ночной смены, чтобы не уснуть. У бумаги было больше вкуса. Он не двинулся. Просто сидел. Глаза на рисе, на ложке, на стене. Дышать было больно. Думать — ловушка. Потом пришла мысль — быстрая, острая, холодная: самоубийство руками охраны. Дождаться у двери. Ударить лотком по следующему, кто войдёт. Вынудить реакцию. Заставить их выстрелить. Пусть потом убирают. Быстро. Громко. И всё. Он оставался на месте не из-за страха — а потому что не знал, кого накормит такая смерть. Это сомнение гнило быстрее, чем рис. Так он и остался. Лоток оставался нетронутым. В конце концов камера заметила это — где бы она ни была. Не нужно было поднимать глаза. Она смотрела. Он чувствовал её взгляд. Если он исчезнет, то не с громом. Он мог бы бросить еду. Разбить лоток. Дождаться охранника и сделать всё кроваво. Мог бы заставить их действовать. Это было бы шоу. Он не собирался его давать. Только голод. И тело, слишком тихое, чтобы кому-то служить. Ни борьбы. Ни зрелища. Даже не удовлетворение от крика.***
Он не помнил, как уснул. Мгновение назад — пепельные стены. Цвет, который напоминал, что он давно не курил. Потом — резкий щелчок. Металл о металл. Замок поворачивается. Уплотнитель дал слабину. Дверь заскрипела, открываясь. Ги Хун не пошевелился. Полускрученный в углу, спиной к стене, колени подтянуты так высоко, что болели. Сон укрыл его, как что-то, что бросили и забыли. Он щурился от тусклого света, не понимая, кто погаснет первым — он или лампочка. Глаза были сухими, будто в них попал песок. Сначала вошёл Фронтмен. За ним — двое охранников. Розовые костюмы. Чёрные маски. На каждой — идеальный квадрат, жирный, пустой. Как двери, что никогда не открываются. Ни слова. Лишь мягкий щелчок перчаток и шагов. Контроль, отрепетированный до тишины. Дверь закрылась за ними. Не громко, но окончательно. Вдох, который не вернулся. Фронтмен молчал. Стоял в центре комнаты, неподвижный. Маска ловила свет сверху, как осколок отполированного обсидиана. Потом медленно — почти нарочито — он двинулся к лотку. Рис засох по краям. Холод чувствовался, даже не касаясь. Он поднял миску в одну руку, ложку в другую. Повернул их, медленно, будто осматривал улику. Наконец взглянул на Ги Хуна. —Разочаровывающе. Он начал кружить. Неторопливо. Намеренно. Как зверь, взвешивающий, стоит ли нападать. Его ботинки не издавали звука — но воздух смещался. Комната будто слегка сжалась. В его шагах была точность. Что-то отрепетированное — как мысль, ещё не произнесённая. Он присел перед Ги Хуном. Близко. Маска слегка склонилась. —Если ты не будешь есть, — сказал он, голос ровный, как шипение статики, —пойдёт через иглу. Так или иначе, ты останешься жив. Тон не повышался. Не угрожал. Он был плоским и отточенным, как отчёт, прочитанный слишком много раз, чтобы что-то значить. Не предупреждение. Скорее прогноз погоды — ожидаемый, безличный, уже в действии. Ги Хун не дёрнулся. Фронтмен двинулся без слов. Без церемоний. Без предупреждения. Только медленный скрип кожи о кожу — одна перчатка, потом другая, снятые с осторожностью, будто он прикасался к чему-то личному. Палец за пальцем. Словно рис мог оставить на нём след. Словно здесь имела значение ритуальность. Ткань не упала. Он сложил её — раз, потом ещё раз и положил в сторону с чрезмерной аккуратностью для такой комнаты. Его руки под всем этим были бледными. Голыми. Уверенными. Делали всё не как человек, готовящий еду, а как тот, кто готовит лезвие. Он подошёл ближе. Настолько, что Ги Хун мог рассмотреть линии на его костяшках. Настолько, что мог уловить его запах — чистая ткань, острый аромат под ней. Он не опустился на колени. Просто стоял, глядя. Голова чуть склонена — скорее осмотр, чем забота. Ги Хун не двигался. Всё так же ссутулившись там, где спал. Спиной к стене, ноги спутаны, как у заброшенной куклы. Фронтмен переложил миску с рисом в одну руку. Другой сделал небольшой жест — два пальца, лёгкий взмах власти. Охранники отреагировали. Без слов. Без рывков. Они схватили Ги Хуна за руки и подняли — твёрдо, механически. Он не сопротивлялся. Не мог. Всё в нём обвисло. Не только от усталости, но от чего-то холоднее, чем голод. Охранники усадили его без усилия. Без силы. Без заботы. Просто по инструкции. Фронтмен наклонился. Теперь на одном уровне с глазами. —Так то лучше. — Это не была похвала или доброта. Просто чистый, окончательный вердикт. Фронтмен остался неподвижен, маска всего в нескольких сантиметрах от лица Ги Хуна. Её острые грани ловили свет, как клинок. Из-под маски доносился запах — едва уловимый, дорогой. Мыло, которое продают в безымянных флаконах за закрытыми дверями. Острый цитрус. Намёк на белый перец. Тёплый янтарь, глубоко спрятанный внизу. Это напомнило Ги Хуну про лифты в высотках. Портфели. Часы на запястьях. Людей, которые могут позволить себе тишину. Богатство, которое не просит. Оно просто существует. Потом поднялась рука в перчатке — без намерения ударить. Просто чтобы поднять его подбородок. Не грубо, не мягко. Ровно настолько, чтобы напомнить, кто контролирует ситуацию. Трудно было сказать, улыбается ли он под маской. Это не имело значения. Ложка коснулась его губ — не резко, а с тем терпением, что не спрашивает разрешения. Металл был холодным. Рис ещё холоднее. Он не имел вкуса. Крахмал и тишина. Как есть бумагу, пропитанную сожалением. Он проглотил, не подумав. Рефлекс, лишённый выбора. Зёрнышко прилипло к уголку его рта. Может, два. Сухие. Упрямые. Держались, словно собирались остаться. Фронтмен двинулся. Без колебаний, без игры на публику. Его большой палец задержался на секунду дольше, чем нужно, смахнув зёрнышко с уголка рта Ги Хуна. Тёплая кожа — человеческая — там, где всё остальное в нём было нечеловеческим. Одно движение, словно он счищал пыль с ценного предмета. Другая рука осталась неподвижной, ложка на месте, в чёрной перчатке. Не тронутая моментом. —Ты должен хорошо выглядеть на камеру, — сказал он. Ни жестокости. Ни веселья. Просто констатация факта. Словно этот момент — его палец у губ Ги Хуна, их дыхание между контролем и срывом — был просто частью спектакля. Каждое движение — с лёгкостью, с какой одевают манекен. Прикосновение задержалось ещё на полсекунды дольше, чем нужно. Потом исчезло. Он отступил. Костюм, весь в острых линиях и тихой угрозе не просто сидел на нём. Он ему подчинялся. Чёрный настолько глубокий, что не отражал свет, а поглощал его. Выкроенная пустота. Не одежда, а вторая кожа, сформированная самой властью. Тьма, которая не стремится к силе. Она её ожидает. Он надел правую перчатку. Гладкая кожа. Чёрная. Безупречная. Он разжал и сжал пальцы, проверяя посадку, как хирург перед разрезом. —Ты не победишь, — сказал Ги Хун, голосом почти шёпотом. Фронтмен не дрогнул. Тишина изгибалась вокруг него, подчиняясь без вопросов. Он снова разжал и сжал пальцы — кожа прошелестела сама по себе, потом отошёл назад. Свет обвёл его силуэт: маска, костюм. Фигура, вырезанная из тишины. Он не сказал ни слова. Просто развернулся и пошёл к двери тем же размеренным шагом, ботинки почти не звучали о бетон. Розовые пошли следом. Ни слов. Ни взглядов. Двигались не как люди, а как его продолжение. Машины, созданные, чтобы повиноваться. Перед тем как дверь закрылась, он остановился. Мягкий щелчок. Что-то упало к ногам Ги Хуна. Часы. Маленькие. Чёрные. Стеклянный циферблат без цифр. Лишь две тонкие зелёные стрелки, разрезающие тишину — секунда за секундой. —Ты хотел их спасти, — сказал Фронтмен. —Теперь будешь слышать, как они исчезают. Секунда за секундой. Потом дверь закрылась за ним. Шипение воздуха. Щелчок. Та тишина, что приходит после новости, с которой нельзя смириться. Ги Хун не обернулся. Не было нужды. Каждая секунда тянула кого-то ближе к смерти. Время не шло — его отнимали. Тик. И вина пришла. Точно по расписанию.