Где больше не летают ласточки

Горячая работа
NC-17
Завершён
166
автор
Вселенная:
Размер:
175 страниц, 72 435 слов, 30 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
166 Нравится 27 Отзывы 115 В сборник

Глава 2. Электрошоковая терапия

Настройки
Зачастую самые страшные вещи скрываются за самыми обыденными фасадами. Психиатрическая лечебница, где прошла часть моей юности, совсем не напоминала тюрьму — скорее старое, обветшалое здание с остроконечной крышей и полузакрытыми ставнями. Она стояла на окраине города, неподалёку от заболоченного леса, и состояла из двух этажей, нескольких пристроек и отдельно стоящего флигеля для «острых» пациентов, где окна были заколочены изнутри. Официально лечебница считалась учреждением закрытого типа: попасть туда можно было только по пропускам, всё строго, всё по правилам. При входе посетителей осматривали, проверяли документы, заводили карточки и старательно делали вид, будто им действительно важно услышать чужую историю. Обычно это было не так — слушать там никто не любил. Диагнозы ставили быстро и без особой деликатности: «шизофрения», «истерия», «обострённый психоз»… Если родственники жаловались — значит, повод уже есть. А если пациент молчит и со всем соглашается — тем более. В общих палатах жили в основном женщины и девушки — по десять, а то и пятнадцать человек в комнате. Ряды железных кроватей, одинаковые колючие одеяла и стены, которые белили лишь дважды в год — перед приходом комиссии. Ежедневный распорядок начинался в шесть утра: подъём, осмотр, раздача лекарств, затем завтрак — обычно овсяная каша, чёрствый хлеб и крепкий чай без сахара. После этого пациентов отправляли на трудовые занятия или в процедурные кабинеты. Мне повезло — по крайней мере, тогда мне так казалось. По настоянию отца меня поселили отдельно: собственная комната, ни соседей, ни ночных рыданий за стеной. Еду тоже приносили отдельно. Это называли «заботой», чем-то вроде прощального подарка. Говорили, я «особенная», и эта комната — тому подтверждение. Звучит почти как привилегия… пока не понимаешь, что за четырьмя стенами всё равно нет выхода. Но даже там я не была в безопасности. Процедуры предназначались для всех — привилегии не отменяли игл, горьких микстур, тазов с ледяной водой и более… радикальных методов. Терапия током, уколы, после которых казалось, будто тело и сознание рассыпаются на части. Впрочем, и это было не самым страшным. Некоторым везло куда меньше: пациентов, проявлявших агрессию или признаки сильного возбуждения, временно изолировали, отправляя во флигель под постоянное наблюдение. Там их держали до тех пор, пока состояние не признавали «стабильным», а затем возвращали обратно — в общие палаты. Как я уже говорила, ярлыки здесь навешивали быстро и без особых разбирательств: «шизофрения», «маниакально-депрессивный психоз», «истерия», а порой и просто «слабоумие». Подобные определения были поразительно удобны — расплывчатые, вместительные, способные объяснить всё, что не укладывалось в привычные рамки. До деталей никто особенно не докапывался. Куда легче было довериться поведению пациента и словам родственников, если они находились. У меня они, конечно, нашлись. Отец изложил историю достаточно убедительно и без колебаний. Полагаю, ему хотелось избавиться от меня как можно аккуратнее — без скандалов и ненужного шума. Многие оставались здесь на годы, а иногда — на десятилетия. Кто-то со временем забывал, как выглядит небо без решётки на окне. Письма приходили редко, а чаще не приходили вовсе; если же и появлялись, то нередко возвращались обратно — когда делиться приветом было уже не с кем. А выписка… О, выписка считалась привилегией, которую выдавали вовсе не за выздоровление, а по административному решению. Человека оценивали на предмет «социальной пригодности», и если вердикт оказывался неблагоприятным — что ж, значит, не судьба. Некоторые попадали сюда совсем юными, как, например, Ричард Джордж Уильямс. Сын мелкого торговца, он оказался в лечебнице после смерти жены. «Нервный срыв», — говорили врачи. Первые три года он не произносил ни слова, а затем начал исписывать стены цифрами, смысл которых так никто и не сумел понять. Была и Сара Дункан — женщина лет сорока, помещённая сюда после ночных приступов, сопровождавшихся криками и полной дезориентацией. Каждый день она медленно расчёсывала волосы деревянной щёткой, которую прятала под подушкой, а на любое вмешательство реагировала остро, панически. Но Луис… Луис отличался от остальных. Бывший железнодорожник, переживший тяжёлую черепно-мозговую травму после аварии. Его привезли в смирительной рубашке. Он не понимал, где находится, постоянно забывал собственное имя и часто кричал: «Остановите состав!» Его держали отдельно и выпускали только на прогулки — под строгим присмотром. Большинство тех, кто попадал сюда, уже никогда не возвращались домой. Со временем их привычки, страхи и странности стирались, растворяясь в однообразной массе таких же потерянных людей. Иногда я пыталась заговорить с кем-нибудь. Мне казалось: если подойти к человеку с добром, он обязательно откликнется. Я улыбалась, здоровалась, осторожно замечала что-то о погоде или завтраке, но чаще мои слова просто растворялись в воздухе, словно обращалась я не к людям, а к пустым оболочкам. Некоторые не замечали меня вовсе — не из жестокости, а потому, что в их мире уже не оставалось места для новых лиц. Другие смотрели с подозрением, кто-то — с тихим раздражением, будто я нарушала хрупкий внутренний порядок, к которому они давно привыкли. А когда за спиной звучало короткое: «прилипчивая» или: «с ней лучше не разговаривать», — я отступала, стараясь не оборачиваться, чтобы не видеть, как за мной закрываются двери, которые я ещё даже не успела по-настоящему открыть. И всё же однажды, в самый обыкновенный день — пасмурный, пропитанный мелким дождём и запахом варёной чечевицы, стоявшим в воздухе с самого утра, — я впервые услышала голос, к которому захотелось приблизиться. Кто-то тихо напевал себе под нос, и в этой мелодии было столько спокойствия, будто человека здесь ничто не тревожило. Неспешно, я последовала вслед за влекущим меня напевом, и сама не заметила, как оказалась возле худощавого, но подтянутого, бледнолицего красавца. — Как тебя зовут? — спросила я, и сама удивилась собственной смелости: вопрос сорвался с губ без особого труда, будто он и вовсе не требовал усилий. Он чуть повернул голову в мою сторону. Движение вышло медлительным, будто ему требовалось время на осознание, что обращаются именно к нему. На губах проступила неуверенная улыбка, и в ней читалось едва заметное изумление, как если бы сам факт моего обращения его развеселил. — Деметрий, — произнёс он, а его имя прозвучало так, будто его прошептали из глубины веков. — Надо же… ты правда решилась заговорить со мной? В его голосе не было упрёка — скорее дружеская ирония, как у человека, который давно привык быть наблюдателем и вдруг оказался замеченным. — А что в этом такого? — я невольно нахмурилась, чувствуя, как спокойствие Деметрия слегка цепляется за нервы. Он тихо хмыкнул. — О, совсем ничего. За исключением того, что обычно меня обходят стороной с такой старательностью, будто я часть местного интерьера, — он чуть наклонил голову, и его взгляд стал острее, внимательнее, по-хищному любопытным. — А ты вдруг решила нарушить устроенный порядок вещей. — Греческое имя? — уточнила я, хотя ответ уже угадывался заранее; вопрос был скорее поводом задержать его рядом, уловить короткий момент приобретённого внимания. Он в очередной раз ухмыльнулся, глядя куда-то в сторону, туда, где за окнами мутнело серое небо. — Конечно. У нас в семье любят необычные имена, — сообщил он после непродолжительной паузы и, чуть понизив голос, добавил: — Думаю, меня так назвали в честь кого-то важного. Деметрий не стал уточнять, в чём именно заключалась эта «важность», и я не решилась спросить. В его словах проглядывалось нечто секретное, даже закрытое, как ветхая дверь, к которой не полагается отпирающий ключ. Вместо ответа я пристальнее всмотрелась в его лицо. Скупой свет, падавший из окна, на мгновение замер на его хмуром профиле, и у меня перехватило дыхание. Его глаза. В них не было привычной человеческой глубины — радужка отливала неестественным блеском, напоминающим пигмент киновари, а зрачки оставались пугающе неподвижными, словно нарисованные искусным мастером. Они не реагировали на смену полумрака, оставаясь идеальными, стеклянными сферами. По спине пробежал странный, леденящий холодок. Этот взгляд не принадлежал живому человеку. Он принадлежал чему-то, что лишь детально имитировало жизнь. — Твои глаза... — выдохнула я прежде, чем успела себя остановить. Деметрий медленно повернул голову ко мне. Его хищная натура исчезла, сменившись маской абсолютного, леденящего спокойствия. Он не моргал. В этот момент тишина вокруг нас стала настолько осязаемой, что я физически ощутила, как исчезли все фоновые звуки: постукивание столовых приборов, перешептывание и общее, передающиеся воздушно-капельным путём, покашливание. Мир вокруг сжался до размеров картонной коробки. — Ты очень наблюдательна, Элис, — тихо и ласково произнес он, и в его ровном голосе впервые проступили странные, едва заметные металлические нотки. — Настолько, что это становилось опасным для устроенного здесь порядка. Я сделала шаг назад, чувствуя, как земля уходит из-под ног, а контуры столовой за его спиной начали вибрировать и размываться, как краска на поврежденном холсте. — Уже догадываешься, верно? Осознаешь, что всё это — утро, столовая, и даже хмурое небо за окном... абсолютно всё здесь ненастоящее? С того дня мы начали разговаривать чаще — не то чтобы много, но достаточно, чтобы я начала ждать его голоса в шуме столовой или надеяться, что он снова выберет мою скамейку. Он мог говорить о мелочах — о том, как в коридоре недавно поменяли лампу, или о том, как вчера одна из санитарок уронила поднос с лекарствами пациентам на потеху, — и всё это звучало как рассказ, который хотелось дослушать до конца. — Всегда так внимательно впитываешь чужие бессмысленные речи или это я удостоился особой аудиенции? — однажды лениво протянул он, наблюдая за мной. Тогда я, кажется, улыбнулась и впервые за долгое время почувствовала, как внутри просыпается нечто похожее на тепло.

***

Знаешь, мне всегда представлялось, что воспоминания похожи на старый сундук, затерявшийся где-то на чердаке: покрытый пылью, давно не открывающийся, но по-прежнему дорогой сердцу. Стоит лишь приподнять крышку — и перед глазами начинают всплывать эпизоды из прошлого: порой — ностальгические, сентиментальные, а порой — такие, которые, быть может, лучше бы так и остались забытыми. Долгое время я избегала этих образов, будто кто-то однажды погасил свет и, не сказав ни слова, ушёл, оставив меня в кромешной темноте. И я жила там до поры до времени, не задавая вопросов, всё чаще цепляясь на мысль, что, возможно, так и должно быть, и всё, что я ощущаю — это и есть я настоящая. Однако скрываться в себе вечно невозможно, и наступает момент, когда понимаешь: пора. Пора вновь открыть ту самую запылённую крышку и заглянуть внутрь. Поэтому, если ты не возражаешь, я бы хотела рассказать нечто сокровенное — лишь потому, что, может быть, ты — единственный, кто способен понять. И, наверное, самое важное — чтобы эти слова больше не принадлежали только мне одной. Признаться, долгое время я не решалась говорить об этом вслух — не потому, что стыдилась, а скорее потому, что сама не могла до конца понять, где заканчиваюсь я и начинается кто-то другой, неведомый, но всё же странно близкий. В моём сознании есть трещины — тонкие, как паутина, — через которые незаметно, как сквозняк, проникают воспоминания, несущие чужую, не мою жизнь. Я знаю это с пугающей ясностью. Они приходят ночью, когда палата наполнена густым, неподвижным воздухом и размеренным тиканием часов в коридоре; приходят внезапно, как если бы кто-то резко дёрнул занавес, обнажив сцену, полную образов и обломков чувств. Наверное, всё это — просто игра разума, следствие лекарств или слишком живого воображения. Но бывают моменты, когда эти картины слишком отчётливы, слишком подробны, чтобы быть выдуманными. Я вижу лица, слышу интонации голосов, чувствую запахи… так, будто я действительно там была. Один из самых частых подобных эпизодов — это старый кинотеатр. Его фасад давно облупился, буквы на вывеске держатся на честном слове, но отчего-то он кажется таким родным и знакомым. Я сижу в третьем ряду — всегда одна, с ногами, закинутыми под кресло, в старом пальто с меховым воротником. Мои глаза отражают блики с экрана, они наполнены таким трепетным благоговением, будто я смотрю не просто сменяющиеся кадры, а нечто поистине удивительное. Запоминаю каждое движение актрисы, каждый поворот головы, каждую сцену, словно в этих чёрно-белых лицах скрыт смысл моей собственной жизни. Я чувствую, как сердце замирает на медленных романтических сценах, и как незримая боль сжимает грудь, когда экран гаснет. Потом — моя комната. Нет, конечно же не моя, а та, из воспоминаний. Она залита солнечным светом, с кружевными занавесками и резной шкатулкой на подоконнике. Повсюду — вырезки из модных журналов: осиная талия, помада цвета вишни, глянцевые улыбки. И между всем этим раскиданы рисунки. Они разбросаны по полу, будто выпавшие из рук в порыве вдохновения. Один и тот же образ повторяется снова и снова: девушка с короткими тёмными волосами и глазами, в которых живёт тревога, не свойственная юности. Иногда она в профиль, иногда — глядит прямо. И каждый раз я вздрагиваю: эти глаза… они мои. Ощущение, что кто-то заранее пытался понять меня, передать мою боль в эскизе, отразил её в линиях штриха задолго до того, как я сама смогла её осознать. Еще один из эпизодов, когда я сижу в кафе на углу — не бог весть что это за место: потрескавшаяся плитка на полу, витрина с засахаренными пирожными, кофе из медной турки, такой крепкий, что может растопить даже зимний холод. Я неизменно сижу у окна, согрев ладони о фарфоровую чашку, и смотрю, как мимо проходит город — в шарфах, в спешке, в отражениях на витрине. Передо мной блокнот — чёрный, с мягкой обложкой, в котором я храню все свои чувства, сомнения, догадки о том, как устроен этот хрупкий, непредсказуемый мир. В одном из откровений мужчина и женщина встречаются не по воле случая, а по воле звёзд. «Между двумя душами, познавшими подлинную близость, всегда натянута невидимая, прозрачная струна. И даже легкий, едва ощутимый ветер разлуки заставляет ее отчаянно звенеть». Я пишу быстро, отрываясь лишь для того, чтобы сделать глоток — крепкий, горький, как сама мысль о том, что, возможно, эта любовь останется только в моем воображении. На этом эпизод обрывается. Когда санитары вошли в палату, я уже знала, зачем они пришли — не потому, что слышала, как шептались медсёстры за дверью, а потому что почувствовала. Коридоры, что вели в процедурную, были холодны и пусты; лампы на потолке мерцали, и от их света всё вокруг казалось ещё более мёртвым. За окном шёл дождь — редкий, мелкий, словно и не дождь вовсе, а просто напоминание о том, что мир за стенами всё ещё существует. Я не проронила ни слова. Сопротивление ни к чему — здесь, в этом месте, ты не человек. Процедурная встретила меня едким запахом металла, и паленой плоти. В центре стояло кресло, похожее на электрический трон из кошмара. Меня усадили, зафиксировали ремнями руки и ноги, вставили в рот резиновый протектор — чтобы не прикусила язык. Металлические пластины холодно касались висков. В комнате воцарилась тишина — перед бурей, когда всё замирает в ожидании удара. Я чувствовала, как резиновый протектор сковывает язык, как ремни, впившиеся в запястья и лодыжки, дрожат вместе с телом. Как дрожь поднимается от лодыжек к груди, но лицо остается спокойным, почти безучастным, потому что внутри — в самой глубине — я была не здесь. Когда электрический ток прошёл через тело, мир разделился надвое: он рассыпался на куски, состоящие из света и боли. В следующую секунду всё мое тело взорвалось огнём. Руки выгнулись, будто хотели отделиться от собственного организма, мышцы затвердели, словно камень, каждый орган, каждая клетка — кричала. Боль была не просто физической: она разрывала сознание, заново перепрошивала разум, ломала реальность надвое. Шум в голове ещё не утих. Ток продолжал пульсировать в костях. Перед глазами опять внезапно вспыхнула, как солнечный зайчик, девочка. Совершенно босая, в простом платьице, с потертым подолом, и её шаги, кажется, не издали ни звука. Она разговаривала со мной, будто мы давние подружки. Кажется, ее звали Дэй. — Опять ты… — прошелестела я, не находя в себе сил разомкнуть веки. — Разумеется, я, — отозвалась девочка. Она устроилась в ногах моей постели и принялась беззаботно болтать тонкими, как струнка, ножками. — Кому же еще вызволять тебя из трясины этого сонного оцепенения? — Тебя не существует. Ты — фантом. — А существуешь ли ты? — с легкой, издевательской игривостью парировала она. И в этот миг ее голос неуловимо изменился, утратив детские интонации. — Кто в этих стенах вообще способен отличить подлинное от симуляции? Порой мне казалось, что мое воспаленное сознание сыграло со мной злую шутку, породив не ангела-хранителя и не осколок стертого прошлого, а эту зыбкую, сияющую Дэй. Она сыпала нелепицами, похожими на обрывки футуристических сказок, и заливалась смехом — слишком громким, сухим, пугающим... — В будущем, — заговорила Дэй, подперев крошечный подбородок ладонями, и в ее глазах блеснул холодный, абсолютно взрослый аналитический интерес, — каждый станет рабом миниатюрной коробочки, внутри которой заперты цифровые проекции людей. — Глупости, — оборвала я ее. — Ага! А еще человечество откажется от лошадей и пересядет на бездушных стальных коней. — Скажи еще, будто они воспарят в небеса. — Непременно, — без тени детского сомнения, с пугающей авторитетностью отчеканила девочка. — В утробах колоссальных железных птиц! Я приоткрыла один глаз. Дэй свернулась клубком на холодном полу, устремив взгляд в потолок с таким отрешенным восторгом, словно изучала сложнейшую карту созвездий, а не пустую штукатурку. Вся ее поза больше не выражала детскую хрупкость — в ней угадывалась жесткая, зрелая выправка. — Ты ведь не из моего времени, да? - спросила я, чувствуя, как внутри разрастается тревога. Дэй только улыбнулась — широко, как будто носила в себе солнце. — А разве это важно? — ответила она. — Главное, что ты не одна. Я здесь, и я буду рядом, даже если весь мир решит, что ты «дефективна». — Разве это не так? — Ты поразительно наивна, Элис, — произнесла Дэй, плавно, без единого лишнего движения поднимаясь на ноги. В ее осанке и интонациях проступило явное превосходство наставника над неразумным ребенком. — Вечно тебе приходится разжевывать прописные истины с самого начала.
166 Нравится 27 Отзывы 115 В сборник