Игра в исповедь [457]

Горячая работа
R
В процессе
61
1
автор
SiReN v 6.0 бета
Размер:
планируется Макси, написано 226 страниц, 87 316 слов, 30 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 13. Бремя пустых небес.

Настройки
Примечания:
      Мы плыли. Сквозь густой, смоляной мрак нашего общего греха, сквозь тишину, что была громче любого взрыва. Двое потерпевших крушение на обломке одного корабля, привязанные друг к другу не верёвкой, а живой, трепещущей плотью незаживающих ран. Прошло несколько дней — или часов? Время в нашем каменном мешке потеряло свою линейность, оно текло, как ртуть: то растягиваясь в мучительную вечность, то сжимаясь в один болезненный, оголённый нерв.       Я забыл, что значит спать. Сон был предательством, бегством от реальности, которую я сам же и выковал. Я бодрствовал, сидя на холодном полу у дивана, на котором, наконец погрузившись в забытье, лежал Ки Хун. Его дыхание было неровным, прерывистым; веки подрагивали, а губы шептали обрывки фраз, имён: Сан У, Сэ Бёк, Ка Ён... Он метался в плену кошмаров, которые я ему подарил. И я, его тюремщик и сиделка, охранял его покой, этот хрупкий, отравленный покой.       Временами он просыпался с резким, глухим всхлипом, глаза его, дикие, невидящие, метались по комнате, пока не находили меня в полумраке. И в них не было ни признания, ни ненависти — один лишь чистый, животный ужас. В эти мгновения я, не говоря ни слова, протягивал ему стакан воды. Рука моя не дрожала. Это был единственный жест, на который я был ещё способен. Жест, лишённый смысла, но наполненный до краёв тем самым «чем-то», что не смело назвать себя даже в самых потаённых уголках моей раздвоенной души.       Он пил жадно, с неистовостью утоляя не физическую потребность, а ту, что исходит из самой глубины испепелённой души. Потом отстранялся, отворачивался к стене, и его спину, худую, выпирающую под тонкой тканью рубашки, снова сковывало напряжением. Мы не говорили. Слова были исчерпаны, они лежали на полу меж нами, как осколки разбитого бокала, наступить на которые — значит снова истечь кровью.       Однажды, в один из таких моментов пробуждения, он не оттолкнул мою руку. Его пальцы, холодные и сухие, ненадолго коснулись моих, когда я передавал ему стакан. Это было мимолётное прикосновение, случайное, ничего не значащее. Но оно обожгло меня, как раскалённое железо. По моей коже пробежали мурашки, а в груди что-то ёкнуло — тупо, болезненно, незнакомо. Я отдёрнул руку, словно коснулся огня, и опустил глаза, чувствуя, как по щекам разливается предательский жар. Глупец, поседевший в грехах своих глупец.       Он ничего не сказал. Но в тишине, что воцарилась после, я уловил едва заметное изменение в его дыхании. Оно уже не было дыханием загнанного зверя. В нём слышалось… недоумение. То самое тихое, растерянное недоумение, которое возникает, когда привычная картина мира даёт трещину, и сквозь неё проглядывает нечто новое, пугающее своей неопределённостью.       На следующий «день» — я условно назвал днём тусклый, тёплый свет, который я снова включил — я совершил нечто немыслимое. Я оставил его одного.       — Я вернусь, — сказал я, стоя у входа в лифт и не глядя на него. Голос мой звучал хрипло и незнакомо. — Мне нужно… проверить кое-что. Не уходи.       Он молча кивнул, уставившись в свои руки, лежавшие на коленях. В его покорности была такая бездна доверия — вынужденного, отчаянного, — что мне захотелось выть. Выть от стыда и от той щемящей нежности, что внезапно сжала моё горло стальными тисками.       Я шатаясь, ещё пьяный, зашел в лифт. Моё сердце колотилось где-то в горле, крича, что я предатель, что я бросаю его, что сейчас всё рухнет. Но я должен был это сделать. Должен был принести ему хоть что-то, кроме воды и молчаливого отчаяния.       Комнаты снабжения были запечатаны, но я знал коды. Воздух внутри пах стерильной чистотой и металлом. Я нашёл то, что искал: упаковки с медицинскими принадлежностями, бинты, антисептики. А потом мой взгляд упал на небольшой холодильник. Внутри лежали фрукты: яблоки, груши, мандарины. Роскошь, предназначенная для ВИП-гостей, которые давно уже разъехались. Я взял два яблока — твёрдые, румяные, холодные. Они казались инородными телами в этом мире смерти, символами той жизни, что осталась где-то там, за пределами нашей каменной могилы.       Когда я вернулся, он сидел в той же позе, лишь голова его была поднята, а взгляд устремлён на дверь. В его глазах мелькнуло что-то — не облегчение, а скорее… подтверждение. Подтверждение того, что мир, пусть и адский, всё ещё вращается по предсказуемым законам. Что я вернулся.       Я молча протянул ему аптечку и одно яблоко. Он взял и то, и другое с одинаковой осторожностью, словно это были хрупкие артефакты. Потом поднёс яблоко к носу, вдыхая его свежий, сладковатый аромат. Простой, земной запах. Он закрыл глаза, и по его лицу пробежала тень какого-то давно забытого чувства. Но вкусить плод не решился. Отложил в сторону.       Зато аптечку он открыл сразу. Словно это был единственный якорь в нашем безумном мире. Он достал антисептик, вату, стал обрабатывать ссадины на своих запястьях от наручников. Движения его были точными, выверенными — сказывался опыт бегов от коллекторов. Я наблюдал за ним, за его сконцентрированным, почти священнодейственным отношением к простой медицинской процедуре. В этом был смысл. В заботе о собственном теле, в желании исцелиться, даже когда душа разорвана в клочья.       Потом он посмотрел на меня. Взгляд его был тяжёлым, полным немого вопроса. Он видел ссадину на моём носу, следы наших собственных безумств.       — Дай, — тихо сказал он. — Я… Я сделаю.       Это было не предложение. Это было заявление. Право на ответное действие. На восстановление хоть какого-то подобия баланса.       Я замер. Вся моя натура, вся выстроенная годами крепость цинизма и контроля, возопила против. Позволить ему? Подпустить так близко? Обнажить перед ним свою собственную ранимость? Это было страшнее, чем выйти под пули.       Но я, скрепя сердце, разумом, всей своей волей, кивнул. Медленно подошёл и опустился перед ним на колени, закрыл глаза, подставив ему лицо и шею — самые уязвимые места. Акт абсолютного, немыслимого доверия. Или очередного самоуничтожения.       Я чувствовал, как он замер, как его дыхание сбилось. Потом его пальцы, лёгкие, неуверенные, коснулись моей кожи у виска. Я вздрогнул, как от удара током. Всё моё тело напряглось, готовое в любой миг среагировать на агрессию. Но агрессии не было. Было лишь лёгкое прохладное прикосновение ваты, смоченной в антисептике.       Он обрабатывал. Медленно, тщательно, с какой-то невероятной, сосредоточенной нежностью, которая заставляла моё сердце бешено колотиться о рёбра, словно птицу, попавшую в капкан. Каждое его прикосновение было пыткой и блаженством. Оно жгло и исцеляло одновременно. Я чувствовал запах его кожи — смесь пота, пыли и того самого, единственного яблока. Чувствовал тепло его тела, доносящееся до меня сквозь тонкую ткань. Моё сознание начало плыть, отключаться от переизбытка ощущений. Во рту пересохло. Я сглотнул, и звук этот показался мне оглушительно громким.       Вдруг его пальцы замерли. Он отстранился. Тишина повисла тяжёлым, плотным занавесом.       — Почему? — прошептал он, и голос его был низким, хриплым от невысказанного. — Почему ты всё это сделал? Не тогда… на играх. А сейчас. Почему ты… Почему мы…       Он не смог договорить. Не смог найти слов для того абсурда, что происходил между нами.       Я открыл глаза. Наши лица оказались в сантиметрах друг от друга. Я видел каждую чёрточку его лица, каждую морщинку, каждый отблеск боли в его глазах. Видел его пересохшие, чуть приоткрытые губы. Дыхание его смешалось с моим, стало одним целым — горячим, спёртым, тревожным.       И в этот миг во мне что-то переломилось. Все философии, все оправдания, вся моя ницшеанская спесь — всё это рассыпалось в прах перед простой, животной, всепоглощающей правдой. Правдой, что сидела у меня в груди, разрывая её изнутри.       Я не думал. Я действовал, повинуясь слепому, непреодолимому инстинкту. Я протянул руку и коснулся его щеки. Легко, почти невесомо, кончиками пальцев. Кожа его оказалась на удивление мягкой, горячей. Он замер, не дыша, глаза его расширились от шока, но он не отстранился. В его взгляде не было страха. Было то самое недоумение, смешанное с чем-то ещё… С чем-то таким, что заставило моё сердце упасть куда-то в бездну.       — Потому что я… — начал я, и голос мой сорвался, стал беззвучным шёпотом. — Потому что я больше не могу тебя ненавидеть. Потому что твоя боль стала моей болью. И твоё одиночество — моим одиночеством. И в этом аду… ты единственный, кто… Кто видит меня. Не Ведущего. Не монстра. А просто… человека. Сломленного. Ничтожного. Но — человека.       Я не сказал главного. Не сказал те слова, что висели в воздухе, жгли мне губы. Но они звучали в каждом моём вздохе, в каждом биении моего сердца. Любовь. Нездоровая, исковерканная, выросшая на костях и пепле, но — любовь.       Он смотрел на меня, и в глазах его происходила сложная, мучительная работа. Я видел, как воспоминания о прошлом — о смерти друзей, о предательствах, о боли — сражаются с тем, что происходило здесь и сейчас. С моим прикосновением. С моими словами. С тем немыслимым доверием, что я ему выказал.       Вдруг он поднял свою руку и накрыл мою, всё ещё лежавшую на его щеке. Его пальцы сжали мои — нежно, но с невероятной, скрытой силой. В его прикосновении не было ответной ласки. В нём была… жалость. Страшная, пронзительная, бездонная жалость. И понимание. Он понял. Понял всё. Без слов.       И это понимание было горше любой ненависти. Горше любого отвращения. Потому что оно не оставляло мне никакого оправдания. Никакого шанса спрятаться за маской злодея. Он видел меня насквозь — жалкого, одинокого, нуждающегося в прощении, которое никогда не придёт.       — Ин Хо… — прошептал он, и в его голосе прозвучала такая бесконечная усталость, такая вселенская скорбь, что слёзы сами потекли у меня из глаз. Тихие, беззвучные, жгучие. — Мы… Мы так сломаны. До самого основания. И нет такого клея, чтобы склеить эти осколки.       Я кивнул, не в силах вымолвить ни слова. Мои пальцы дрожали под его ладонью. Я ждал. Ждал, что он оттолкнёт меня. Поднимется и уйдёт. Закричит. Плюнет в меня.       Но он не сделал ничего из этого. Он просто сидел, держа мою руку в своей, и смотрел на меня своим ясным, пронзительным взглядом, в котором была вся боль мира и капля того самого, невозможного прощения, которого я не заслуживал.       Потом он медленно, будто совершая величайшее усилие, поднёс ко рту то самое яблоко, что лежало рядом, и откусил. Хруст раздался оглушительно громко. Он жевал медленно, с усилием, словно вкушая не фрукт, а плоть самого мира — горькую, кислую, но всё же живую.       Потом протянул яблоко мне.       — Ешь, — сказал он просто. — Нам нужны силы. Чтобы плыть.       И в этот момент я понял, что мы не будем целоваться. Не будем обниматься. Не будет никакой романтики в общепринятом смысле. Всё, что между нами могло быть — это это. Разделённая боль. Молчаливое понимание. И яблоко, вкушённое вдвоём в аду, как акт величайшей близости и величайшей трагедии.       Я взял яблоко из его рук. Наши пальцы снова встретились. На этот раз — ненадолго, но уже без дрожи.       Я откусил. Сок оказался кислым. Невыносимо кислым. Но это был вкус жизни. Той самой, за которую нам предстояло цепляться. День за днём. Минута за минутой.       Мы ели молча, сидя в роскошной, мёртвой комнате, залитой искусственным светом. Два сломленных человека, связанные друг с другом тысячью невидимых нитей — из ненависти, вины, боли и той самой, непроизнесённой любви, что была похожа на открытую рану.       А за стенами каменного гроба дремал океан. И в его воображаемом шёпоте чудилось мне одно-единственное слово, повторяемое снова и снова: «Грех… Грех… Грех…»       Но было уже поздно что-либо менять. Мы сделали свой выбор. Мы выбрали друг друга. И это был самый страшный, самый рациональный и самый взрослый поступок в нашей жизни.
Примечания:
Отзывы (2)