Игра в исповедь [457]

Горячая работа
R
В процессе
61
1
автор
SiReN v 6.0 бета
Размер:
планируется Макси, написано 226 страниц, 87 316 слов, 30 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть 26. Увертюра для троих в тональности надежды.

Настройки

«Бороться с драконом значит рискнуть самому стать драконом. И если ты слишком долго вглядываешься в бездну, бездна начинает вглядываться в тебя».

Фридрих Ницше

***

      Сон не наступил сразу. Он подкрадывался обманчивыми островками забытья, каждый раз разбиваясь о бешеный стук собственного сердца. Я лежал, прислушиваясь к его дыханию — ровному, на удивление глубокому, — и пытался осмыслить слова, что сорвались с моих губ в полубреду.       «Я, кажется, простил тебя».       Правда ли это? Или это просто истощение, выдавшее желаемое за действительное? Слова висели в воздухе между нами, незримые, но осязаемые, как заряженные частицы перед грозой. Он замер тогда, услышав их. Его тело, и без того напряжённое, стало похоже на камень. Казалось, он даже перестал дышать. А потом… Потом выдохнул. Длинно, прерывисто, будто сбросил с плеч гирю, которую тащил целую вечность.       И этот выдох был ответом красноречивее любых слов.       Теперь он спал. Его лицо, обращённое ко мне, в лунном свете, пробивавшемся сквозь щели ставень, казалось моложе, без той привычной маски вечной усталости и боли. Без бинта на виске была видна аккуратная линия шрама — новая метка, добавленная к коллекции старых. Я смотрел на него и не чувствовал ни ярости, ни отвращения. Только странную, щемящую нежность и тяжёлую, как свинец, ответственность.       Он мой.       Мысль пронеслась сама собой, дикая, необузданная. Не «он со мной». Не «я с ним». Не «мы вместе». А именно — он мой. Как самая ценная и самая опасная вещь на свете, которую нужно оберегать от всего мира. И от него самого в первую очередь.       Я боялся пошевелиться, боялся спугнуть это хрупкое перемирие, эту немую исповедь, что произошла между нами на полу среди хлама. Боялся, что он проснётся утром и снова наденет маску Ведущего, отгородится ледяной стеной, и всё вернётся на круги своя.       Но утром всё было иначе.       Я проснулся от того, что его пальцы осторожно, почти невесомо перебирали мои волосы. Свет уже пробивался в комнату, серый и безрадостный, но его прикосновение было тёплым и живым. Я притворился спящим, боясь нарушить момент.       — Я знаю, что ты не спишь, — его голос прозвучал тихо, без привычной металлической нотки. Он был хриплым ото сна, почти обычным, человеческим.       Я открыл глаза. Он смотрел на меня, и в его взгляде не было ни смущения, ни отстранённости. Была лишь усталая ясность.       — Ты сказал это просто, чтобы успокоить меня? — спросил он прямо. Без прелюдий. По-деловому.       Я покачал головой, всё ещё не в состоянии говорить. Потом нашёл в себе силы.       — Нет. Я сказал это потому, что это правда. Не знаю, когда это случилось. И не знаю, правильно ли это. Но это так.       Он кивнул, как будто я подтвердил некий важный отчёт. Его пальцы всё так же двигались в моих волосах, и это против воли заставляло меня расслабиться.       — Это ошибка, Ки Хун. Опасная ошибка. Прощать таких, как я — всё равно что предлагать воду камню. Он не оживет. Он просто размокнет и рассыплется в грязь.       — Может, мне нужна эта грязь, — пробормотал я, утыкаясь лицом в его плечо, прячась от его пронзительного взгляда. От запаха его кожи, смешанного с запахом старого матраса и пыли.       Он не ответил. Просто обнял меня, его рука легла на мою спину — тяжёлая, твёрдая, настоящая. Мы лежали так, и это было так естественно, так буднично, что казалось, мы всегда это делали. Две половинки сломанного целого, нашедшие друг в друге хоть и не идеальную, но точку опоры.       Потом он поднялся. Движения его были, как всегда, экономичными и точными, но без вчерашней лихорадочной готовности к бою.       — Сегодня нам нужно исчезнуть, — заявил он, натягивая рубашку. — Надолго.       — В ночлежки? — с трудом выдавил я, садясь на кровати. Перспектива снова бежать, прятаться, жить в грязи сжимала желудок в комок.       — Да, — он обернулся, и в его глазах мелькнула тень старой, хищной уверенности.       Он подошёл к дипломату, достал оттуда не пистолет, а тот самый потрёпанный блокнот.       — Я нашёл не слабое звено. Я нашёл того, кто ненавидит их почти так же, как я. Мы предложим ему не сделку. Союз.       Он открыл блокнот на заранее отмеченной странице и протянул его мне.              — Читай.       Пометка была свежей, чернила ещё не до конца просохли. Рядом с именем одного из средних менеджеров по логистике, человека по имени Пак, было выведено чётким почерком Ин Хо: «Дочь. Болезнь крови. Нуждается в дорогостоящем лечении за границей. Система отказала в финансировании. Накопил сам, но суммы не хватает. Обращался к ростовщикам. В долговой яме».       Я поднял на него взгляд.       — И что? Мы предложим ему деньги?       — Мы предложим ему надежду, — поправил меня Ин Хо. Его глаза горели. — Я знаю, как выкачать из Системы деньги. Знаю, как провести транзакцию так, чтобы её не отследили. Я дам ему то, что она отняла. А он даст нам то, что нам нужно — доступ, продлённый. К архивам. К графикам перемещения ВИПов. К сердцу машины.       — Это рискованно, — заметил я, чувствуя, как замирает сердце. Это был уже не план отчаяния. Это был расчётливый, дерзкий ход.       — Всё рискованно, — он пожал плечами. — Сидеть здесь и ждать — тоже риск. Я предпочитаю рисковать на своей территории. По своим правилам.       Он говорил с такой непоколебимой уверенностью, что в него невозможно было не поверить. Это был не сломленный человек с пола в комнате с хламом. Это был снова стратег, полководец, но на этот раз сражающийся не за Систему, а против неё. И я был его единственным солдатом. Его единственным союзником.       — Хорошо, — я встал с кровати. — Что мне делать?       — Сейчас? — он окинул меня насмешливым взглядом. — Умыться и одеться. Ты выглядишь, как после землетрясения. А потом… Потом мы идем на войну.       Мы покинули мотель, как потерпевшие кораблекрушение, покидающие тонущий корабль. Но на сей раз это не было бегством. Это было началом операции.       Он вёл меня по задворкам города, по тем улицам, что не значились на онлайн картах. Он двигался уверенно, словно читал невидимую схему, начертанную на асфальте. Я шёл за ним, и странное чувство спокойствия охватило меня. Страх никуда не делся, он сидел где-то глубоко внутри, холодным камнем. Но поверх него была другая эмоция — решимость. И та самая, запретная надежда.       Мы пришли в убогий, но чистый хостел на окраине. Комната была крошечной, с двумя отдельными кроватями и крохотным окошком во двор. Безликая, серая, идеальная для того, чтобы стать невидимкой.       Ин Хо поставил дипломат на стол и повернулся ко мне.       — Первая часть плана. Мы устанавливаем контакт.       — Как? — спросил я. — Мы просто позвоним ему?       — Нет, — он достал из дипломата два простых, дешёвых телефона. — Ты позвонишь ему.       Я замер.       — Я? Но… что я должен сказать?       — Правду, — он протянул мне один из телефонов. Его пальцы ненадолго коснулись моих, и это прикосновение было обжигающе реальным. — Часть правды. Что ты знаешь о его дочери. Что ты знаешь о его долгах. И что у тебя есть предложение, которое он не сможет отвергнуть.       — Он подумает, что это шантаж! Он побежит к ним!       — Он не побежит, — покачал головой Ин Хо. Его взгляд был твёрдым. — Он уже бегал. Ему отказали. Он в отчаянии. Отчаяние — лучший союзник. Оно заглушает страх. Говори спокойно. Уверенно. Назови сумму, которая ему нужна. Скажи, что это аванс. Остальное — после.       Я сжал телефон в руке. Ладони вспотели. Это было хуже, чем любая игра на острове. Там всё было просто — сделать или умереть. Здесь нужно было говорить. Убеждать. Стать частью его игры.       — Я не смогу, — прошептал я. — Я не умею так.       — Сможешь, — он подошёл ко мне вплотную, взял меня за затылок, заставил посмотреть на себя. — Потому что ты не будешь один. Я буду рядом. Всё время. — Он ткнул пальцем в наушник, торчавший у него из уха. Второй такой же он протянул мне. — Я буду слышать всё. И если что-то пойдет не так — я скажу тебе, что делать. Доверяешь мне?       Вопрос повис в воздухе. Доверяю ли я ему? Человеку, который убил всех, кто мне был дорог? Который сломал мне жизнь? Который только вчера лежал на полу в полном саморазрушении?       Я посмотрел в его глаза. В них не было лжи. Не было манипуляции. Была лишь холодная, отточенная решимость и… вера. Вера в меня. Вера в то, что я справлюсь.       Я вдел наушник в ухо. Его дыхание стало громче, ближе.       — Да, — выдохнул я. — Доверяю.       Он кивнул, и в уголках его глаз обозначились едва заметные морщинки — подобие улыбки.       — Тогда начинаем.       Я набрал номер. Палец дрожал. Гудки прозвучали оглушительно громко в тишине комнаты. Один. Два. Три.       — Алло? — хриплый, усталый мужской голос. Голос человека, которого разбудили среди ночи или который не спал вовсе.       Я сделал глубокий вдох, как меня учил Ин Хо.       — Господин Пак? — мой голос прозвучал удивительно ровно. — Говорит человек, который знает о вашей дочери. И о ваших проблемах с деньгами на её лечение. У меня есть для вас предложение.       В наушнике послышалось ровное, спокойное дыхание Ин Хо. Оно было как камертон, настраивающий меня на нужную волну. Я закрыл глаза и пошёл вперед, как тогда, по стеклянному мосту. Только на этот раз мост был из слов. И я был не один.       А он был со мной. Все время.

***

      План с инженером Паком провалился с оглушительным треском, похожим на звук захлопывающейся стальной ловушки. Мы выследили его, этого затравленного человека с глазами, полными безнадёжности, у больницы, где умирала его дочь. Ин Хо остался в тени, наблюдая, а я, сжимая в кармане конверт с деньгами — «авансом», — сделал шаг навстречу.       Он не стал слушать. Его глаза, сначала испуганные, затем полные животного ужаса, метнулись по сторонам, будто выискивая спрятанные камеры, провокацию.       — Отстаньте от меня! — он прошипел, отшатываясь, как от прокажённого. — Я ничего не знаю! Я уже все сказал!       Я продолжал стоять с дурацким конвертом в руке и с чувством жгучего, унизительного стыда. Я был для него не спасителем, а истязателем.       — Оставьте меня в покое! Оставьте её в покое!       Он бросился прочь, оставив меня одним когтем Системы, ещё одной тенью из кошмара, что уже забрал у него всё.       Вернувшись в убогую комнатушку хостела, я молча швырнул конверт на стол. Ин Хо встал у окна, спиной ко мне, но по напряжению его плеч я понял — он всё видел.       — Он испугался, — констатировал я, и голос мой прозвучал плоским, выжженным. — Увидел в нас их. Всегда будет видеть. Они сломали его. Как и всех остальных.       Ин Хо медленно обернулся. На его лице не было ни разочарования, ни злости. Была лишь та самая, леденящая душу ясность, что появлялась у него, когда он принимал самые жестокие решения.       —Ты прав, — произнёс он тихо. — Мы ищем не там. Мы ищем среди жертв и слуг. Они либо сломлены, либо куплены. Их страх сильнее любой ненависти.       Он подошёл к столу и отшвырнул конверт с деньгами в угол, словно это был мусор.       — Силу нельзя сломать изнутри её же оружием. Её нужно обнажить. Выставить на свет. Сделать так, чтобы весь мир увидел эту гниль. И тогда она задохнется сама.       В его глазах зажёгся новый огонь. Не холодный расчет убийцы, а фанатичная убеждённость пророка.       — Нам нужен не сообщник. Нам нужен голос. Тот, кто сможет перевести наш ужас на язык, понятный всем. Кто сможет превратить ад в искусство. Правду — в оружие.       Так начались наши новые поиски. Мы искали не слабость. Мы искали талант. Искали тех, кто уже пытался говорить о жестокости, о несправедливости, о тёмной изнанке человеческой души. Мы пробирались на полуподпольные показы независимого кино, рылись в стопках малотиражных журналов, выискивая имена, которые повторялись в контексте скандальных, жёстких, ни на что не похожих работ.       Мы находили их. Тщедушного поэта, писавшего вирши о смерти в бетонных джунглях. Его стихи были полны пафоса, но пусты. Двух журналисток-активисток, снимавших разоблачительный репортаж об условиях труда на фабриках. Они говорили правильные слова, но их взгляды были поверхностными, их гнев — направленным, заказным. Они хотели изменить Систему, но не понимали её истинной, чудовищной природы.       С каждым таким визитом надежда таяла. Я видел, как гаснет огонь в глазах Ин Хо. Как его уверенность сменяется разочарованием, а затем — горьким, всепоглощающим презрением. Он молча курил, стоя спиной ко мне у окна нашей убогой комнаты в хостеле, его плечи были напряжены до каменной твердости.       После очередного провала — молодой режиссёр-документалист, который вместо ужаса в наших глазах увидел лишь «потенциально крутой сюжет» и начал говорить о бюджетах и продюсерах, — Ин Хо взорвался.       Он резко обернулся, и его лицо исказила не просто злость, а какая-то бешеная, беспомощная ярость.       — Вы видите?! — его голос сорвался на низкий, хриплый шёпот, от которого по коже побежали мурашки. Он говорил не мне. Он обращался к пустоте, к стенам, ко всему миру — Вы видите, во что они превратили всё? Они жуют правду, как жвачку, и выплёвывают её в виде развлекательного контента! Они не способны понять! Они не хотят понимать! Им нужны зрелища, а не истина! Им подавай хеппи-энд там, где его не может быть по определению!       Он швырнул папку с распечатками на пол. Бумаги разлетелись веером по грязному линолеуму.       — Мы зря тратим время. Зря. Это бессмысленно. Всё бессмысленно.       Я видел, как он начинает скатываться в ту самую пропасть отчаяния, из которой я с таким трудом его вытащил. И моё собственное терпение, иссякшее после дня унизительных просьб и пустых взглядов, лопнуло.       — А что не бессмысленно?! — рявкнул я в ответ, вскакивая с кровати. Мои нервы были натянуты до предела. — Сидеть сложа руки и ждать, пока они найдут нас? Или, может, снова взять пистолет и покончить с этим?! Это твой план, да?! Самый рациональный выход?!       Он замер, поражённый моей вспышкой. Его глаза, полые от ярости, сузились, в них мелькнуло что-то опасное.       — Не смей, — тихо прошипел он. — Не говори так.       — А что мне говорить?! — я не отступал, подходя к нему вплотную. Мы стояли нос к носу, как два врага на поле боя. Два истощённых, израненных зверя. — Ты требуешь от них понимания? Ты показываешь им кровавую тряпку и ждёшь, что они увидят в ней шедевр? Они не видели того, что видели мы! Они не чувствовали этого! Они не…       Я замялся, слова застряли в горле. Слёзы злости и бессилия выступили на глаза. Я ненавидел его и себя в тот момент. Ненавидел за его высокомерие, за его холодность, за то, что он снова заставляет меня чувствовать себя беспомощным.       — Они не что? — он подался вперёд, его дыхание обожгло моё лицо. — Договаривай.       — Они не целовали тебя! — выпалил я, и в комнате повисла оглушительная тишина. Слова, сорвавшиеся с губ, повисли между нами, неприличные, обнажающие всё, что мы так тщательно старались скрыть. — Они не знают, какая у тебя кожа на ощупь… Не слышат, как ты всхлипываешь во сне… Они не знают, что монстр, о котором они могут снять кино, — это человек, который… который…       Я не смог договорить. Дыхание перехватило.       Его гнев словно испарился, сменившись шоком, а затем — чем-то таким голым и беззащитным, что мне стало физически больно. Он отступил на шаг, как если бы я ударил его.       — Не надо, молчи, — прошептал он. Но в его голосе уже не было приказа. Была мольба.       — Нет, — я сам удивился своей настойчивости. Я уже не мог остановиться. — Они не знают тебя. А я знаю. И именно поэтому я здесь. Не потому, что ты мой Ведущий. Не потому, что ты моё оружие. А потому что я…       Я не сказал это. Я не посмел. Вместо этого я сделал то, о чём даже не думал. Я схватил его за затылок, пуская пальцы в мягкие тёплые волосы, и притянул к себе, грубо, почти по-зверски, и прижался губами к его губам.       Это было столкновение. Взаимное наказание. Попытка передать через боль, ярость и отчаяние всё то, что было невозможно выразить словами. Он замер на мгновение, ошеломлённый, а потом ответил с той же дикой, отчаянной силой. Его руки впились в мои плечи, то ли пытаясь оттолкнуть, то ли притягивая ближе.       Мы стояли так, посреди разбросанных бумаг, в дешёвой комнате хостела, два сумасшедших, изливающих друг на друга всю свою боль, страх и ненависть, замешанную на той самой непонятной, уродливой, всепоглощающей связи, что скрепляла нас крепче любых клятв.       Потом он резко отстранился. Его губы были распухшими, глаза — дикими, почти невидящими. Он тяжело дышал.       — Вот, — прошептал я, и мой голос дрожал. — Вот она, наша правда. Непричёсанная, уродливая, никому не нужная. Попробуй вложить это в их глотки. Попробуй заставить их это понять.       Он смотрел на меня, по его лицу текли слёзы. Бесшумные, против его воли. Он не пытался их смахнуть.       — Я не знаю как, — признался он с надрывом, и в этих словах была такая бездна беспомощности, что моё сердце сжалось. — Я не знаю, как это сделать, Ки Хун.       Впервые за долгое время он признался в своем бессилии. Не как стратег, не как игрок, а как человек.       Я подошёл к нему и просто обнял. Уже без злости, без страсти. Просто, чтобы держать. Чтобы он не разлетелся на куски.       — Тогда мы придумаем это вместе, — прошептал я ему в волосы. — Но не смей больше закрываться от меня. Не смей.       Он не ответил. Просто обхватил меня руками и прижался лбом к моему плечу, беззвучно плача. И мы стояли так среди обломков наших надежд, и, возможно, это было единственное по-настоящему честное, что мы могли предложить миру — нашу общую, неприкрытую рану. И друг друга.

***

      — Они играют в правду, — проворчал он однажды поздно вечером, выходя из душного подвала, где только что слушали очередного «гения» с гитарой и плакатами. — Они носятся со своей «искренностью», как с писаной торбой, не понимая, что настоящая тьма не в стихах и не в лозунгах. Она — в молчании. В том, как человек принимает правила игры, зная, что они ведут к смерти.       Он остановился под фонарём, и его лицо, иссечённое тенями, казалось вырезанным из старого, пожелтевшего мрамора.       — Они не видели того, что видели мы. Они не чувствовали запаха страха и крови на собственной коже. Они не просыпались от собственного крика.       Я молчал. Он был прав. Их «правда» была дешёвым суррогатом. Игрушкой для интеллектуалов. Игрой. А наша правда была монстром, который мог свести с ума любого, кто посмотрит ему в глаза.       Мы шли обратно в наш хостел, погружённые в уныние. Казалось, мы упёрлись в стену. Мир не хотел слышать наш голос. Он был глух ко всему, что выходило за рамки удобной, упакованной в целлофан реальности.       И тогда я его увидел. В витрине маленького, затерянного книжного магазина, среди кипы подержанных книг, лежала видеокассета. Кустарная, без опознавательных знаков, с напечатанной на принтере обложкой. На ней был смутно знакомый силуэт острова, а надпись гласила: «Тень вожатого. Незавершённый проект».       Я замер, почувствовав, как по спине пробежали мурашки. Ин Хо, заметив мою остановку, обернулся. Его взгляд скользнул по витрине и тоже зацепился за кассету. В его глазах мелькнуло нечто — не надежда, скорее, животное любопытство охотника, наткнувшегося на след неведомого зверя.       Мы вошли внутрь. Магазин пах пылью, старыми страницами и временем. За прилавком сидел пожилой мужчина и что-то чинил.       — Эту кассету, — Ин Хо указал пальцем, его голос прозвучал привычно-властно, заставив продавца вздрогнуть.       Тот посмотрел на нас поверх очков, потом на кассету.        — А, этот бедолага… — пробурчал он. — Дон Хёк. Отдал за долги. Берите, если нужно. Одну цену за всё — как за макулатуру.       Мы не стали ничего говорить. Ин Хо бросил на прилавок купюру, забрал кассету, и мы вышли.       В нашей комнате, при свете тусклой лампы, мы вставили кассету в древний видеомагнитофон, купленный на сдачу в соседнем комиссионном магазине. Экран телевизора заснежил, потом замерцало изображение. Чёрно-белое, зернистое, снятое на коленке, но от этого ещё более пронзительное.       Это не было кино в привычном виде. Это был визуальный поток сознания. Образы насилия, снятые скрытой камерой на улицах Сеула. Крупные планы лиц — озлобленных, равнодушных, отчаявшихся. Монтаж был рваным, хаотичным, как пульс человека в панике. А за кадром звучал тихий, навязчивый голос — голос самого режиссера. Он говорил не сколько о социальной несправедливости. Он говорил о зле. О том, как оно прорастает в повседневности, как люди сами становятся винтиками в чужой игре, даже не осознавая этого. Он говорил о наблюдении. О соучастии. О той тонкой грани, где жертва сама становится хищником.       Это было жутко. Жестко. Безжалостно. И до боли знакомо.       Когда кассета закончилась, в комнате повисла гробовая тишина. Я чувствовал, как по коже бегут мурашки. Этот человек, этот Хван Дон Хёк, он не играл в правду. Он, кажется, сам был ею одержим. Он смотрел в ту же бездну, что и мы. И, кажется, она смотрела в него в ответ.       — Найти его, — тихо, но с невероятной интенсивностью произнес Ин Хо. Он не отрывал взгляда от потухшего экрана, будто всё ещё видел там отблески чего-то важного. — Всю информацию. Все, что можно.       Поиски не заняли много времени. Вы не были известны. Дон Хёк был разорившимся режиссёром, продавшим ноутбук чтоб оплатить счета. Непризнанным гением или сумасшедшим — граница стёрта, так ведь? Он жил на окраине, в районе, который скоро должен был пойти под снос, в такой же дыре, как и та, в которой я жил всю жизнь. У него не было семьи. Не было денег. Была только комната, заваленная хламом и бумагой, и одержимость, пожиравшая его изнутри.       Стуча в вашу дверь, я чувствовал себя идиотом. Что я скажу? «Здравствуйте, мы с богом ада убили кучу людей, а теперь хотим, чтобы вы сняли об этом кино»?       Я постучал.

***

      — Замечательно! — внезапно, уставшим, но изнутри горящим голосом прервал тягостное молчание сам Хван Дон Хёк. — Мы догнали время!       Голос его, хриплый и надорванный, прозвучал как-то неестественно, лихорадочно-восторженно, точно у человека, узревшего вдруг некий роковой, ослепительный миг истины среди кромешной тьмы.       — Да… — отозвался Ки Хун глухо, почти машинально, и сам звук собственного голоса показался ему чужим, доносящимся из какой-то пропасти.       А Ин Хо лежал на столе, уткнувшись лицом в сведённые судорогой пальцы, будто ища в этом темноте и давлении последнего укрытия от невыносимой ясности, их здесь всех поразившей. И вот он поднял голову. Медленно, с нечеловеческим усилием, будто голова эта была отлита из тяжёлого, проклятого металла. И посмотрел на Ки Хуна. Посмотрел такими глазами — воспалёнными, прозревающими, исполненными бездонной муки и страшного понимания, что у Ки Хуна внутри всё сжалось и похолодело, и он невольно вздрогнул, ощутив этот взгляд как физическую боль.       «Вот. Вот так ты всё и видел», — пронеслось, мучительно и одновременно, в их обоюдном, сплетённом сознании, без слов, в одном сокрушительном мгновении. «Так ты и предполагал. Так оно и есть. И нет теперь спасения от этого знания».       — Мы всё рассказали, — прохрипел Ин Хо, и голос его, надтреснутый и глухой, прозвучал как последняя исповедь в малой комнатке, более похожей на гробик. — Надеюсь, Вы сможете с этим что-то сделать. Мы предоставим… материалы и финансирование.       Слова эти, столь меркантильные, повисли в спёртом, прокуренном воздухе, полные странного, почти что мистического противоречия: говорили о деньгах, а пахло от них кровью и последней, отчаянной ставкой души, готовой на погибель.       Ин Хо поднялся, поднялся тяжко, с усилием, будто на плечах его висел невидимый крест, под гнетом коего ноги, затёкшие от долгого и неподвижного сиденья, подкашивались и не слушались. Он медленно, с какой-то торжественной и мрачной неспешностью, приблизился к Ки Хуну, всё ещё сидящему в оцепенении. И, не говоря ни слова, аккуратно, с почти нежной жалостью, взял у него из пальцев, похолодевших и ослабевших, ту самую сигарету, что тлела последним утешением. Сделал последний, глубокий, исступленный вдох, будто вдыхал не дым, а самую суть этой проклятой, безысходной минуты, и швырнул окурок в пепельницу — с отвращением, с решимостью, с отрешением.       — Вставай, — проговорил он, и в голосе его прозвучала не просто просьба, а некий приговор, принятый обоими. — Нам пора. Уже поздно.       Он простёр руку. Руку не для помощи, нет. То была рука соучастника, рука, протянутая для того, чтобы вместе идти на дно, рука, знающая, что иного пути, кроме как в эту кромешную тьму, для них уж более не осталось.       Они вышли от режиссёра затемно. Воздух был холодным и колким. Они молча шли по пустынным улицам, а внутри Ки Хуна всё переворачивалось. Это был шанс. Настоящий, единственный шанс. Но почему-то ему было не по себе. Он видел тот огонь в глазах Дон Хёка. Это была не просто заинтересованность. Это была одержимость. Та самая, что свела с ума Ин Хо. Ки Хун боялся, что они просто нашли другого одержимого и вручили ему новую, ещё более страшную игрушку.       — Ты уверен в нём? — наконец выдохнул Ки Хун, не в силах больше молчать.       Ин Хо не ответил сразу. Он смотрел прямо перед собой, на убегающую вдаль темную улицу.       — Нет, — честно сказал он. — Но он — единственный, кто увидел не сенсацию. Он, кажется, увидел суть. Он понял, что это не про деньги. Это про то, что происходит с душой, когда ты делаешь деньги своим богом. — Он посмотрел на Ки Хуна, и в его взгляде была та же усталая мудрость. — Мы все рискуем, Ки Хун. Я рискую, доверяя ему всю информацию о них. Он рискует, соглашаясь её рассказать. А ты… — он коснулся руки Ки Хуна, и его пальцы были ледяными. — Ты рискуешь больше всех, потому что идёшь со мной до конца.       Его прикосновение, холодное и быстрое, обожгло Ки Хуна сильнее любого огня. В этих словах не было нежности. Была страшная, неумолимая правда. Они были двумя или тремя сумасшедшими, затеявшими поджечь мир, чтобы осветить правду. И шансов у них было немного.       Но они шли вместе. И в этом был единственный смысл.       Когда они вернулись в свою конуру, первое, что сделал Ки Хун — включил свет и подошёл к Ин Хо. Не думая, не анализируя, повинуясь лишь животному порыву — потребности в подтверждении, в тепле, в том, что они ещё живы. В том, что прожив всё сначала, они остались друг у друга.       Он обнял его. Просто так. Не для утешения. Не для страсти. А чтобы почувствовать под руками его кости, его дыхание, его жизнь. Чтобы напомнить себе, что Ин Хо — не призрак, не монстр, а человек. Его человек.       Ин Хо замер на мгновение, ошеломлённый. Потом его руки медленно, нерешительно поднялись и легли Ки Хуну на спину. Сначала легко, почти невесомо, потом всё сильнее, почти до боли. Он прижал его к себе, уткнувшись лицом в его плечо, и Ки Хун почувствовал, как тот дрожит — мелкой, незаметной со стороны дрожью.       Они стояли посреди убогой комнаты, два сломленных существа в центре надвигающейся бури, и впервые за долгое время Ки Хуну показалось, что они не просто выживают. Они — живут. Ради этой одной, хрупкой, неправильной минуты. Ради этого молчаливого прикосновения в кромешной тьме.       Ин Хо первый нарушил тишину, его голос прозвучал приглушённо, прямо у уха Ки Хуна:       — Теперь пути назад нет.       — Его и не было, — прошептал Ки Хун в ответ. — С самого начала.       И это была правда.
Отзывы (1)