Глава 1. Тишина после взрыва
Заун дышал химией, как больной через трубку. Ночь стекала по стенам фабрик густыми потёками, где цвет неба был не черным, а лиловым, как синяк, — с желтоватыми отблесками из окон лабораторий, с зелёным холодком сигнальных ламп. Где-то орал пар, шипел реагент, и с каждого мостка капало в черную воду, которая пахла железом, йодом и чем-то сладким — опасно сладким, как обещание. Силко стоял на краю узкого настила над каналом и смотрел, как по поверхности дрожат круги. Его пальцы, длинные и тонкие, словно выструганные, держали перчатку — одну. Гладкая кожа впитала запахи, и теперь пахла порохом. Он повёл плечом, будто попробовал вес собственного тела на невидимом крюке — привычка, оставшаяся от лет, когда каждая встреча могла оказаться последней. — Поздно, — сказал он, обращаясь то ли к воде, то ли к тем, кто прятался в тени под мостом, — поздно тушить, если уже загорелось. Из-за вала корродированного металла раздался щелчок — невыдержанный вдох, взрывчатое «хи». Она всегда смеялась так: как будто вдохи—выдохи — это петарды. Джинкс вынырнула из тьмы, как случайная фраза из чужого сна. Лёгкая, нервная, пахнущая озоном, краской и сахарной ватой из разлившегося в её карманах галлюцинаторного порошка, который она, конечно, не употребляла. Конечно. Её косы — цвета неба, которого в Заун не было, — блестели влажно, на одной застряла серебряная стружка. На щеке — капля, не то масло, не то кровь, и ни одна мышца не подала признаки того, что она знает разницу. — Он сам попросил, — сказала она, — сказал: «Сделай красиво». Я сделала красиво. Силко не спросил «кто». Он уже знал. В темных бочках под мостом еще висел запах пилтоверского медиатора — выхолощено-чистый, как больничный коридор. Мальчик с голубой лентой на запястье — слепая печать Пилтовера, пропуск, гарантия, что никто не посмеет. Посмели. Посмела. Эхо поднималось не от взрыва, а изнутри — из того места, где он аккуратно складывал страхи. Один за другим, как стеклянные шарики — смотри, как переливаются, только не дай им упасть. — Красиво, — повторил он, впуская слово в горло, где обрывки шрамов иногда болели сильнее, чем глаза, — ты всегда делаешь красиво. Она шагнула ближе, откинув на ходу пустой корпус рыжего устройства — почти игрушка, с лапками и глазками, на спинке — зубастая акулья улыбка. Это была одна из ее новых: внутри — нестабильное "Сияние", обжимающее сердце искрой, рядом — капсула с сухим реагентом из Пилтовера. Контакт — и в горле чужого города становится тесно. — Ты злишься? — спросила она с той же улыбкой, — потому что если ты злишься, мы можем… ну… — она провела пальцем по воздуху, рисуя полукруг, — сделать это иначе. Он видел, как дрожит её палец. Дрожь была едва заметна, но он знал её руки так же хорошо, как свои. Они были его гордостью и его слабостью. Её руки и её глаза, которые умели быть пустыми, как дно перевёрнутой бутылки, и вдруг — полными, как если бы в неё кто-то залил сразу всю реку. Он слышал, как в тишине после взрыва наконец возвращаются звуки: капли, падающие с ржавых балок; глухой гул из недр старой насосной; где-то по железу идет человек — осторожно, чтобы не звякнули заклепки. — Я не злюсь, — сказал он, и голос его был ровным, как растянутая струна, — я думаю, как мы расплатимся. — Они пришли к нам первыми, — напомнила она, — они всегда приходят первыми. Мы просто… возвращаем долги. Он сделал шаг к ней и положил перчатку на перила моста. Под пальцами — холодное железо, влажное, живое. Он посмотрел на неё сверху вниз, но так, чтобы она не почувствовала себя меньше. С Джинкс нельзя было смотреть сверху. Она умела превращать высоту в дистанцию. — Долги — это то, что нас держит. Долги и слово, — сказал он, и слова шли неторопливо, как дым из сигары, которую он сейчас не курил, — ведь слово это то, что слышат те, кто не может нас видеть. Она фыркнула, опершись бедром о ржавый ящик. — Моё слово — «бабах». А твое? — «Завтра». Она качнула головой, как будто попробовала вкус. Её взгляд скользнул по его лицу — то на здоровую сторону, где кожа гладкая, с ещё сохранившимися мягкими линиями, то на обожжённую, где каждая тень — как тропинка. Иногда ей казалось, что он и правда двуличен. И что обе половины не всегда между собой согласны. — Завтра — это скучно, — сказала она, — зато «бабах» — это сейчас. Он не улыбнулся, хотя в груди, как всегда в эти мгновения, что-то треснуло и освободило воздух. Он любил её способность называть простые вещи прямо, как выстрел. И одновременно ненавидел, потому что каждый такой выстрел попадал в него. — Пойдём, — он коснулся её локтя. Касание лёгкое, как комариный укус. Он всегда касался её аккуратно, будто она — тонкая стеклянная трубка с дымящимся химикатом. И одновременно — будто это он один в этом контакте, и только ему принадлежит право решать, когда отпустить. — Нам нужно, чтобы некоторые люди увидели тебя живой. И чтобы некоторые — не увидели совсем. — Ты про тех двоих в синем? — она оттолкнулась от ящика, и движение было кошачье, беззвучное, — они больше никуда не идут. — Я про слухи. И про цену за слухи. Они двинулись вдоль узкого мостка, где ногам приходилось доверять больше, чем глазам. Под ними булькала вода, и со стен свисали длинные, как фразы, пласты многолетнего налёта. В отдалении чернели буквы старого названия фабрики — половины букв уже не было: «LA… AT…». За ними открывался двор, наполненный тенями и светом, как патологоанатомическая — слишком ярким, безжалостным. — Мы думали, что это будет тихо, — сказал тёплый голос из тени. На свет вышел Вик — высокий, нервный, с вечно больным взглядом. Он был хорош в бумагах и плох в темноте, — но они привели детей. Кто вообще… кто так делает? — Пилтовер, — бросила Джинкс, — они приводят своё будущее, чтобы мы смотрели, как оно горит и чувствовали себя виноватыми. Фу. Слишком умно для этих ботаников. Вик перевёл глаза на Силко, и в его взгляде было то, чего Силко терпеть не мог — просьба о подтверждении. Он сам — подтверждение. Он — тот, кто превращает «может быть» в «так и будет». — Будет похуже, — сказал Силко, — их газеты будут поить людей горем с утра до вечера, и в каждой капле — мы. Поэтому нам понадобится история. Наша. Не их, — Он повернулся к Джинкс. — Хочешь сказать, её первой? Она прикусила губу. Привычка, которую он замечал только тогда, когда она ещё держала себя в руках. Когда у неё съезжала крыша совсем, губы исчезали — они двигались слишком быстро, чтобы что-то на них удержалось. — История простая, — сказала она, глядя не на него, а через его плечо, как будто на стене, покрытой облезлой краской, бегали буквы, — мы сделали предупреждение. Они не послушали. Это не мы, это — они. Хватит? — Нет, — сказал он, — должен быть автор. Пилтовер любит авторов. Им нужно знать, кого ненавидеть. Она замерла, и на миг — всего миг — в её глазах мелькнул отражённый огонь. Тот огонь, что оставляет след внутри. Он видел, как она считает варианты, словно перетасовывает карты. «Это был я», «это были мы», «это было ничто». — Это была я, — сказала она, и улыбнулась широко, почти искренне, — потому что иначе будет скучно звучать. Вик ругнулся. — Нельзя! Это… — Можно, — перебил Силко, не отводя от неё взгляда, — и нужно. Но мы не скажем это сами. Мы заставим их это рассказать. Она моргнула. Секунда — длинная, как ступенька лестницы вниз, где не видно, куда обрыв. — Ты меня сдашь? — спросила она слишком легко. — Я тебя им покажу, — сказал он, — а потом заберу. Это прозвучало мягко, как обещание. И жестоко, как приговор. Она кивнула — как кивают, когда бросают монету в темный колодец: узнаем позже. Вдалеке прогремел слабый хлопок — где-то закрывалась тяжелая дверь. По дворикам пополз шёпот — кто-то побежал, кто-то затаился. Заун чутко реагировал на звуки, как организм с обнаженными нервами. И тут же начал свои привычные дела: кто-то начал торговать, кто-то лечить, кто-то писать на стенах имена. — Пойдём в цех, — сказал Силко, — там легче думать.***
Цех был холодным. На столах — разбросанные инструменты, в воздухе — тонкая пыль, в лампах — зелёная усталость. Джинкс присела на край стола, болтая ногой в высоком ботинке. Он поставил перед ней кружку — запах крепкого чая с горечью чего-то местного, почти лекарственного. — Фу, — сказала она, — это для того, чтобы не спать неделю? — Для того, чтобы продержаться до утра, — ответил он, — утром они решат, что мы чудовища. Вечером они начнут повторять это бездумно. Ночь — наша. В ночь мы объясняем, кто мы есть. Она взяла кружку двумя руками — слишком горячо, но она не поморщилась. Он снова почувствовал резкую вспышку — смесь нежности и злости. Она всегда держала горячее, как будто проверяла, где её границы. Он всегда хотел отнять — проверить свои. — Скажи мне, — спросил он, — это было необходимо? Она остановилась. Из приоткрытого окна тянуло влажным холодом, и где-то снаружи металлом скребли по металлу. Она подняла взгляд, и он увидел, как в её глазах соревнуются два света: голубой — лунный, и жёлтый — ламповый. Она была между. — Были дети, — сказала она, но не в оправдание, а как факт, — они смотрели как… как в цирке. Один мальчик улыбался, у него были кривые зубы, и он всё время считал до пяти. Я слышала: раз, два, три, четыре, пять. И снова, и снова, и снова. А другой… — Она нахмурилась. — Он смотрел на меня. Как будто я — не я. Как будто я — что-то, что нельзя к нему приблизить. — И ты взорвала? — спросил он, потому что факт нуждался в форме. — Я хотела, чтобы они не смотрели, — сказала она. — Я хотела, чтобы они закрыли глаза. Чтобы у них не было слов. Чтобы, — она смолкла, сжала кружку сильнее, — чтобы я сама не слышала. Он кивнул. Внутри него что-то мальковало, как рыба под плёнкой воды: понимание, чужое, опасное. Не то, чтобы он оправдывал — он конструировал. Любая эмоция была для него материалом. — Я тебя не сдаю, — сказал он тихо, — я тебя прячу на виду. Разница в том, кто контролирует свет. Она усмехнулась — изломанно, но по-настоящему. — Контролируешь свет, а не меня? Ты точно уверен? Он сделал полшага, поставил ладони по обе стороны от неё на столешницу. Дерево было шершавое, врезалось в кожу. Теперь их разделяли только воздух и запахи. Он чувствовал её дыхание — сладкое, как наэлектризованная карамель. Он знал, что это опасно — каждое такое сближение. Потому что власть — вещь текучая. Она втекает в того, кто больше готов её принять. — Я контролирую то, что могу, — сказал он, — Тебя — нет. Тебя можно только попросить. Никакая это была не просьба, конечно. Или именно просьба, слишком честная, чтобы быть безопасной. Она наклонила голову, будто рассматривая его шрамы. Её палец — тот самый, чуть дрожащий — почти коснулся обожжённой кожи, и он не отпрянул. Боль пришла позже — терпкая, как кислота на микротрещинах. — Попроси, — сказала она шёпотом, и это было не вызов и не игра, но что-то между. Он услышал в этом то, чего боялся сильнее всего: готовность ответить. Готовность — это уже половина падения. Он взял её руку — не всю, только пальцы, как берут щепоть соли. И поднёс к губам. Не поцелуй. Проверка температуры. Проверка того, насколько он сам ещё живой. — Останься со мной до утра, — сказал он, — без взрывов. Она улыбнулась уголком рта, заглянула ему в глаза так близко, что он увидел тонкие трещинки в своей власти. — Это очень скучно, — сказала она, но не убрала руку, — но, ладно, одно утро. В дверь кто-то вломился, не постучав. Внутрь ворвался холод, вместе с ним — Мел — тонкая, как лезвие, в пальто цвета мокрого камня. Не та Мел, которая сидит на высоких стульях Пилтовера и играется с судьбами как с фишками — другая, из Зауна, с узкими губами и глазами, в которых отражался только сегодняшний день. — Есть проблема, — сказала она, не глядя на их руки, но видя всё, — по тоннелям идут, но не наши. Слишком чистые ботинки, слишком тихо. Джинкс выскользнула из хватки — как рыбёшка, из рук, пропитанных водой. Она уже была на ногах, и в глазах её зажглось «сейчас». И он понял: утро придёт раньше, чем он хотел. — Сколько? — спросил Силко, отступая на полшага, собирая себя обратно в ту форму, где каждое слово — инструмент. — Двенадцать. Пилтовер и ещё кто-то, и у них есть… — Мел замялась впервые. — Глушители. Для нас, для твоих. Я такого раньше не видела. Сияние, рождённое в мокрой тьме, ненавидело тишину. Любая попытка заглушить оное была не просто атакой — это была пощёчина по самому смыслу. — Перекрыть «Кроличью», — бросил он, — снять лампы на третьем уровне. Дать им тьму. Джинкс? — Угу? — Она уже вытаскивала из заднего кармана новую игрушку, но не такую яркую. Серую, даже почти приличную. — Без взрывов, — сказал он, глядя ей прямо в лицо, — пока я не скажу, — на его слова она лишь скривила губы. Они вышли в коридор, где свет ламп полосами резал воздух. По стенам шли кабели, шершавые на ощупь, одежда собирала на себе пыль, как доказательство того, что ты здесь, внизу, где в тоннелях уже начинала набирать силу вибрация чужих шагов. Она была иная: ритмичная, выученная. Такие шаги делают люди, которые умеют не сомневаться, как люди сверху. К тому же, сомнение — роскошь, которую Заун позволял редко. На лестнице он обернулся. Джинкс, шагая позади, на миг отстала, задержалась возле окна. Снаружи — светляки на воде, скелеты мостов, высоко — чужое небо, столько далёких огней, что казалось — это не город, а созвездие, упавшее в грязь. — Они думают, что мы — тени, — тихо сказала она, сама себе, — а тени выживают дольше. — Тени — это тоже свет, — ответил он, не удержавшись. Она догнала его в два шага, и в её взгляде он увидел странное спокойствие, как после истерики — ясную поверхность, под которой всё ещё шевелится. — Тогда погасим их, — сказала она. Сверху ударил глухой звук и по стенам побежали световые волны. Металл завибрировал, в ушах у Силко звенело, будто кто‑то зажал голову в тиски. Рядом один из бойцов резко схватился за шею — на его химтех‑воротнике что‑то трещало и искрило. Мел выругалась. — Глушители, — прошипела она, — они уже здесь. И тогда Силко понял: игра, которую он хотел вести словами, начнётся иначе. И что первая глава их истории будет написана не только его чернилами. — Джинкс, — сказал он, и в его голосе не было приказа. Только просьба. Только имя. — Я здесь, — ответила она. Свет погас. Заун задержал дыхание, и последующая тишина после взрыва была громче любого «бабах».Конец главы 1.