***
День тянулся медленно. После того, как суп был благополучно съеден родителями (Сакуре же досталась лишь маленькая ложечка бульона, разбавленного водой — издевательство, да и только!), жизнь в доме вошла в свою привычную, размеренную колею. Мебуки хлопотала по хозяйству: перебирала высушенные травы, развешивая их пучками под навесом, стирала белье в большой деревянной лохани во дворе, штопала старые вещи. Сакура, уставшая от утренних переживаний, мирно посапывала в своей плетеной корзине, которую мать, следуя неумолимому закону жанра, поставила в тени старого клена во дворе. Время от времени Сакура просыпалась, наблюдала за суетой воробьев, за игрой света в пожелтевшей листве, за тем, как мать развешивает белье, и снова проваливалась в дремоту. Это было похоже на нирвану — состояние полного, абсолютного покоя, которого она не знала последние семь лет своей прошлой жизни. Но, как это часто бывает, идиллия не могла длиться вечно. Сакура проснулась от непривычной тишины. Солнце уже сместилось, и тень от клена ушла, оставив ее корзину под прямыми, хоть и нежаркими уже лучами. Она приподнялась на локтях, протирая глаза. Двор был пуст. Белье, еще влажное, сиротливо висело на веревке. Корзина с травами стояла недособранной у порога. — М? — удивленно моргнула Сакура. Тишина. Только стрекот цикад в высокой траве. Внутри шевельнулось смутное беспокойство. Не страх — Сакура давно отучила себя бояться. Но настороженность, выработанная годами войны, включилась мгновенно. Она села, цепляясь за края корзины. С трудом, но ей удалось перевалиться через плетеный борт. Приземление на четвереньки вышло не самым грациозным — она шлепнулась на мягкую, прогретую солнцем траву, но даже не пискнула. Перебирая руками и подтягивая ноги, она поползла к дому. — Ма? — тихо позвала она. Она забралась на невысокое крыльцо, кое-как отодвинула тяжелую для нее раздвижную дверь и вползла в дом. В главной комнате было пусто, хотя на столике еще стояла недопитая чашка чая, рядом лежала недоконченная штопка — рукав отцовского кимоно. — Странно, — подумала Сакура. — Она никогда не бросает дела на полпути. Она двинулась дальше, в коридор, ведущий к спальне и кладовым. Ее маленькие ладошки хлопали по гладким, прохладным половицам. Она заглянула в спальню — пусто. В маленькую комнату, где хранились старые вещи и свитки — тоже пусто. Паника начала закрадываться в душу, но Сакура решительно ее подавила. Она не ребенок. Она шиноби. А шиноби не паникуют, они анализируют. — Она не могла уйти далеко, — рассуждала она. — Чай еще теплый. Значит, она где-то рядом. Но где? И тут до ее чуткого уха донесся звук. Приглушенный, далекий, но отчетливый. Голос Мебуки. Она звала ее. — Сакура-чан! Выходи, милая, хватит играть в прятки! Голос матери звучал натянуто, с плохо скрываемой тревогой. Сакура поняла, что происходит. Мать ищет ее по дому, а ее нет. Она запаниковала. — Ох, черт, — мысленно выругалась Сакура. — Нужно было оставаться во дворе. Она решила, что я сбежала. Она развернулась и, насколько могла быстро, поползла обратно, в сторону главной комнаты, откуда доносился голос. Но путь был долгим, а ее скорость оставляла желать лучшего. А Мебуки тем временем, стоя посреди просторной комнаты, сложила ладони рупором у губ, и ее голос, обычно такой уверенный и теплый, теперь звучал срывающимся, с едва заметной дрожью. — Выходи, милая, хватит играть в прятки! — вновь позвала она, и эхо разнесло ее слова по пустым, молчаливым комнатам. Нервная энергия била из нее ключом. Она металась из комнаты в комнату, и ее лихорадочный взгляд выхватывал лишь привычные, бездушные детали: аккуратно сложенные футоны, низкий столик с недопитой чашкой чая, у которой еще несколько минут назад, как ей отчетливо помнилось, мелькнул знакомый розовый вихор, приоткрытая дверца напольного шкафа. Она заглянула под столик — пусто. Проверила каждый угол, каждую щель между стеной и тяжелым комодом. Затем метнулась в спальню: откинула край футона, заглянула за массивный, расписной шифоньер, где мог бы спрятаться ребенок. Каждая комната, каждый закоулок, каждая потенциальная щель, даже самая невероятная, были осмотрены с нарастающим, пульсирующим в висках напряжением. Она даже заглянула в большую плетеную корзину с бельем — та самая, куда Сакура однажды, пару месяцев назад, умудрилась каким-то чудом залезть и, зарывшись с головой в свежие, пахнущие солнцем простыни, благополучно уснула, доведя мать до полуобморочного состояния. Пальцы Мебуки, наткнувшись лишь на мягкую ткань, непроизвольно сжались в кулаки. — Сакура-чан! — повторила она, и в ее голосе теперь звучала не просьба, а почти приказ, требовательный и резкий, от которого у любой другой матери по спине пробежал бы озноб. Мебуки уже не на шутку разозлилась, и эта злость была сродни панике, которую она отчаянно пыталась подавить. Она ворчала и ругалась себе под нос, как рассерженная кошка, потерявшая своего единственного, самого шкодливого котенка. — Лучше выходи по-хорошему, слышишь? Иначе, когда я тебя найду, тебе будет очень, очень плохо! Я кому сказала — не выходить из двора?! Но в ответ была лишь тишина. Глубокая, гулкая, давящая на уши тишина. И тут — краем глаза. Быстрое, почти призрачное движение у дальней раздвижной двери, ведущей в тот самый коридор. Мебуки рванулась туда с такой скоростью, что ее длинная юката взметнулась за ней, словно крылья. Она рывком отодвинула дверь, и легкие деревянные панели с глухим, тревожным стуком ударились об ограничители. Завернув за угол в узком проходе между высокими стеллажами со старой утварью, она ожидала увидеть съежившуюся фигурку дочери. Но увидела лишь пустой коридор. Пустота. Мебуки замерла, прислушиваясь к бешеному, колотящемуся где-то в горле сердцу. — Может, показалось? — промелькнула трусливая мысль, но материнский инстинкт, который не обманывает никогда, тут же отверг это предположение. Она точно, абсолютно точно видела этот знакомый розовый проблеск. Она искала дочь уже больше часа, и внутренняя, леденящая душу уверенность, тяжелым камнем легшая на грудь, твердила одно: ее здесь нет. Ее дочери в этом доме нет. Но где же тогда она может быть? Вернувшись в гостиную, Мебуки встала посреди комнаты, залитой ровным, спокойным светом. Ее нога, нервно, почти навязчиво постукивала по прохладной поверхности татами. Она снова, в сотый раз, окинула взглядом знакомое до мелочей пространство: вытертые до блеска циновки, изящный горшок с икебаной в углу, старый свиток с каллиграфией на стене, изображающий мудрую поговорку о спокойствии духа. Все было на своих местах, все кричало о порядке и покое, который сейчас, в ее состоянии, казался жестоким, насмешливым издевательством. Уперев руки в бока, она произнесла вслух, словно давая священный, нерушимый обет самой себе: — Где бы ты ни была, юная леди, клянусь всеми богами, я тебя найду. В ее голосе, сквозь гнев и тревогу, невольно проскользнули нотки искреннего, хоть и запоздалого восхищения. Девочка росла не по дням, а по часам, и с каждым днем ее проделки становились все изощреннее, все изобретательнее. Казалось, в ней живет неуемная энергия, которая ищет выход, и этот выход она находила в тихой, но упорной войне с материнским спокойствием. И в тот самый момент, когда отчаяние уже готово было захлестнуть ее с головой, из соседней комнаты, той самой, которую она тщательно обыскала всего минуту назад, донесся звук. Тихий, но отчетливый. Не плач, не крик, а скорее удовлетворенное, гордое объявление о своем существовании: — А! Мебуки вздрогнула, будто от удара током. Широко распахнув глаза, она замерла, не веря своим ушам. Это было невозможно. Физически, абсолютно невозможно. Она только что вышла оттуда. Она собственноручно обыскала эту комнату, заглянула под каждый футон, за каждую циновку. Комната была пуста. Но когда она, движимая инстинктом, почти на подгибающихся ногах вернулась и вновь, с замиранием сердца, отодвинула легкую деревянную дверь, Сакура уже сидела на татами. Она сидела в самом центре комнаты, на том самом месте, которое Мебуки обошла, по меньшей мере, три раза. Девочка была облачена в свое любимое темно-синее кимоно из мягкого, чуть поблекшего хлопка, с искусно вышитыми белыми цаплями, расправившими крылья в вечном полете. Это кимоно было подарком старой торговки Нао, и оно было слегка великовато Сакуре в плечах, отчего казалось, что она, словно птенец, утопает в этом мягком, уютном облаке ткани. Розовые, еще слишком тонкие и пушистые волосы, которые за эти полгода отросли и теперь достигали плеч, торчали в разные стороны задорными, непослушными прядями, создавая вокруг ее головы впечатление легкого, радостного хаоса. Было очевидно, что она только что выбралась из самых захватывающих, самых невероятных приключений, которые только можно вообразить в этом тихом доме. Сакура сидела, сложив ручки на коленях, как примерная ученица в школе этикета, и смотрела на застывшую в дверях мать снизу вверх. На ее лице застыло выражение, которое Мебуки, при всем своем желании, никак не могла расшифровать. Это была не детская наивность и не испуг от того, что ее поймали. Это была… серьезность. Взрослая, почти суровая серьезность, смешанная с едва уловимой укоризной. И тень терпеливого, чуть снисходительного ожидания. Так смотрят на суетящихся, мечущихся людей, которые ищут то, что лежит у них прямо под носом. Словно она уже давно, целую вечность, сидит здесь и тихо недоумевает, почему взрослые, такие большие и, казалось бы, умные, не могут найти ее так долго. Сделав глубокий, судорожный вдох, чтобы хоть немного унять противную, предательскую дрожь в коленях, Мебуки медленно, словно во сне, подошла к дочери и опустилась перед ней на корточки. Воздух в комнате был неподвижен, но пахло в нем пылью, старым деревом и, откуда-то издалека, спелыми фруктами. — Вот ты где, — выдохнула она, и собственный голос показался ей чужим, хриплым, полным сдерживаемого, рвущегося наружу волнения. — Где ты пропадала, Сакура? Я же… я так волновалась. Она протянула руку и, забыв о всяком гневе, бережно, кончиками пальцев, начала расправлять растрепанные, спутавшиеся прядки розовых волос, заправляя их за маленькое, почти прозрачное, похожее на морскую раковину ушко. Ее пальцы — умелые, привыкшие к почти ювелирной работе с травами — двигались с невероятной бережностью, словно она прикасалась к самым нежным, самым хрупким лепесткам сакуры, готовым осыпаться и исчезнуть от малейшего дуновения ветерка. — Еще совсем недавно, всего полгода назад, ты вся целиком умещалась у меня на руках, завернутая в пеленки, — тихо, с грустью проговорила Мебуки, и в ее голосе зазвенела та самая щемящая, вселенская тоска, которую понимает каждая мать, глядящая на своего быстро взрослеющего ребенка. — А теперь только отвернусь на мгновение — и я тебя теряю из виду. Ты становишься слишком самостоятельной, моя маленькая. Слишком шустрой. Столько хлопот от тебя… И, кстати, ты случайно не знаешь, куда подевался мой красный клубок ниток? Я уже обыскалась, а штопку отцовского кимоно нужно закончить сегодня. Сакура продолжала смотреть на нее с тем же невозмутимым, серьезным выражением лица. Ее губы тронуло едва заметное, мимолетное движение — недовольное, ворчливое лепетание, адресованное скорее самой себе, чем матери. — Ну сколько можно, в самом деле? — мысленно проворчала она, закатывая глаза. — Я здесь, ока-сан. Я всегда здесь. Просто ты, как всегда, смотришь не туда, куда нужно. Суетишься, паникуешь, бегаешь по комнатам, а самое главное — у тебя прямо под носом. Сакура, издав сосредоточенное «ы-ы-ым», отстранилась от ласковых материнских рук. Она оперлась на свои пухлые, но уже довольно сильные ручки, чувствуя под разгоряченными ладошками приятную, чуть шершавую прохладу татами, которую успело прогреть полуденное солнце. Она по-кошачьи сжала и разжала маленькие пальчики, словно выпуская и пряча когти, готовясь к решительной, важной охоте. Затем, не отводя взгляда от удивленного лица матери, она развернулась и, неуклюже перебирая руками и ногами, но с поразительной, недетской целеустремленностью, решительно поползла в сторону груды плетеных корзин, что стояли в углу комнаты, у самой стены. Мебуки, ошеломленная этой внезапной переменой в поведении дочери, лишь молча наблюдала за ней, забыв даже дышать. Девочка с видимым, почти комичным усилием засунула свою маленькую ручонку в узкую щель между двумя большими, пыльными корзинами и, смешно кряхтя и пыхтя от натуги, принялась шарить там, нащупывая что-то важное. Наконец, на ее лице отразилось торжество. Ухватившись покрепче, она с гордым, победным видом вытащила наружу… небольшой, ярко-красный клубок шерстяных ниток. Тот самый, который Мебуки безуспешно искала все утро, готовая уже была смириться с потерей. Он, видимо, давным-давно закатился в эту незаметную щель между корзинами и был благополучно забыт в предпраздничной суматохе прошедших дней. Сакура, сжимая добычу в маленькой, но цепкой ладошке, с видом великого триумфатора повернулась к матери. Затем, с подчеркнуто серьезным, значительным выражением лица, она легонько толкнула клубок в ее сторону. Клубок, весело подпрыгивая на упругих татами и разматываясь на ходу, покатился по направлению к Мебуки, оставляя за собой тонкую, как кровеносный сосуд, алую нить. Нить пролегла между ними, словно причудливый, но невероятно прочный мостик, соединяющий два берега одной реки. Сакура, довольно хмыкнув, словно выполнила самое сложное задание в своей жизни, подползла следом за ниткой и, оказавшись прямо перед матерью, села, насколько умела, и устремила на нее выжидающий, торжествующий взгляд. В нем читалось: — Ну что? Я же говорила. Не там ищешь. Мебуки молча, все еще не веря своим глазам, подняла с татами растрепавшийся клубок. Она не стала его рассматривать, не спросила, как дочери удалось его найти. Она просто, машинально, отложила его в сторону, на циновку, даже не взглянув на него. Сакура на одно короткое, мимолетное мгновение выглядела озадаченной. Ее брови, такие смешные и трогательные, поползли вверх, образовав на лбу крошечные складочки. — Разве не этого ты хотела? Разве не его ты искала? И тут Мебуки наклонилась к ней. Ее сильные, привыкшие к постоянной, нелегкой работе руки, мягко, но необычайно крепко, словно дочь была самым большим сокровищем в мире, обхватили маленькое, еще такое хрупкое тельце, подняли его с пола и крепко-крепко, до хруста в собственных костях, прижали к своей груди. Сакура, застигнутая врасплох этим внезапным, всепоглощающим объятием, резко, испуганно и удивленно вдохнула. Ее маленькое тельце на мгновение напряглось, окаменело, не понимая, что происходит. Она откинула голову назад, насколько позволяла материнская хватка, чтобы заглянуть в лицо Мебуки, и издала короткий, вопросительный звук: — А? Она не ожидала такой реакции. Совсем не ожидала. Она готовилась к похвале, к радостному восклицанию, к тому, что мать обрадуется найденной вещи. Но не к этому безмолвному, всеобъемлющему, всепоглощающему объятию, в котором смешались в тугой, неразрывный узел невыразимое облегчение, ледяной, еще не отпустивший до конца страх и что-то еще… Что-то огромное, теплое, тяжелое и бесконечно родное, чего она, при всем своем жизненном опыте, не могла до конца понять и объяснить словами. Это была любовь. Чистая, безусловная, материнская любовь, которая не нуждалась ни в каких клубках, нитках или доказательствах. Мебуки зарылась лицом в розовые, пахнущие солнцем и молоком волосы дочери и замерла. Она не плакала — слезы давно уже высохли, растворившись в том облегчении, которое накрыло ее с головой. Она просто стояла посреди комнаты, слегка покачиваясь, и прижимала к себе самый дорогой, самый хрупкий и самый важный сверток в своей жизни. — Глупая моя девочка, — прошептала она, и голос ее, наконец, обрел прежнюю мягкость и теплоту. — Искательница приключений. Нитки ей мои понадобились… А я-то, дура, уже обыскалась, сердце извела. Сакура, чувствуя, как бьется под ее ухом сердце матери — часто-часто, как у птицы, только что избежавшей когтей кошки, — медленно расслабилась. Напряжение ушло, растворилось в этом тепле, в этом запахе. Ее маленькие ручки, все еще сжимавшие остатки ниток, разжались, и она робко, неуверенно, обхватила мать за шею, насколько позволял ее рост. И прижалась щекой к ее плечу, чувствуя себя в полной, абсолютной безопасности. — Прости, — одними губами прошептала она в складки материнского кимоно. — Я не хотела тебя пугать. Я просто… просто хотела помочь. Мебуки, словно услышав эти беззвучные слова, лишь крепче прижала дочь к себе. В комнате, залитой мягким светом, воцарилась та самая благословенная тишина, в которой не нужны слова.***
Солнце клонилось к вечеру, окрашивая горизонт в теплые оттенки оранжевого и розового. Осеннее светило уже не пекло, как летом, а лишь ласково касалось земли последними лучами, словно прощаясь до утра. Длинные тени от домов и деревьев вытянулись через всю деревенскую площадь, создавая причудливый узор из света и тьмы. Людей на рынке было уже немного — большинство торговцев сворачивали лавки, укладывая нераспроданный товар в повозки и корзины. Кое-где еще слышались вялые переговоры запоздалых покупателей, но в целом площадь быстро пустела. Хлопнула дверь, заскрипела телега, женский голос окликнул заигравшегося ребенка — обычные вечерние звуки уходящего дня. Кизаши довольно улыбался, перебирая в руках опустевшую холщовую сумку. Еще утром она была доверху наполнена мешочками со специями — результат многих дней кропотливой работы Мебуки по сбору и сушке трав. Теперь же сумка была легкой, зато кошель на поясе приятно отяжелел от монет. Выручка получилась хорошей, даже лучше, чем он рассчитывал. Все готовились к предстоящей зиме, и специи разбирали охотно — кто для еды, кто для целебных настоев, кто для обогревающих растирок. Он довольно потянулся, разминая затекшие плечи, и поймал себя на мысли, что движения его по-прежнему легки и точны. Странное дело — даже после стольких лет мирной жизни тело продолжало помнить. Каждый мускул, каждый сустав хранили память о долгих переходах, о мгновениях, когда от скорости реакции зависела жизнь. Это не исчезало, не притуплялось — просто уходило вглубь, ожидая часа, когда снова понадобится. Он отогнал эти мысли. Прошлое осталось в прошлом. Теперь у него другая жизнь — жена, дочь, дом. Отдав последние мешочки пожилой женщине, которая долго принюхивалась к каждому сорту и торговалась до последнего, Кизаши получил оплату и уже собрался уходить. Но, проходя мимо одного из прилавков, заметил то, отчего сердце его пропустило удар. Немолодой уже торговец, которого Кизаши видел здесь не раз, раскладывал на деревянном лотке сморщенные темно-коричневые плоды. Финики. Редкость в этих краях, настоящий деликатес. Их привозили из далекой Страны Ветра, караваны шли месяцами, поэтому и стоили они дорого — порой как небольшой мешок риса. Кизаши остановился, разглядывая плоды. Они лежали горкой, поблескивая на солнце темной кожицей, и пахли так сладко и непривычно, что слюна наполняла рот. Кизаши улыбнулся, вспомнив, как Мебуки однажды, еще до рождения Сакуры, попробовала такой плод на ярмарке в городе. Ей дали один на пробу, и она зажмурилась от удовольствия. — Сладко, как мед, но с какой-то особенной, пряной ноткой, — сказала она тогда, облизывая пальцы. С тех пор он всегда хотел купить ей фиников, но то денег было жалко, то не попадались, то случались другие траты. — Почем? — спросил он, подходя ближе. Торговец поднял голову, узнал постоянного покупателя и улыбнулся беззубым ртом: — О, Кизаши-сан! Для тебя — по старой дружбе. Видишь, какие красавцы? Прямо из Страны Ветра, сам выбирал. Цену он назвал, и Кизаши, поколебавшись лишь мгновение, отсчитал монеты. Мебуки заслужила. И пусть это будет маленьким сюрпризом, радостью в череде серых будней. Он почти спрятал кулек с финиками в опустевшую сумку и уже собрался уходить, но тут что-то остановило его. Какое-то странное, но до боли знакомое ощущение, которое невозможно было перепутать ни с чем другим. Кто-то намеренно подавлял свою чакру, пытаясь быть незаметным. Кизаши замер на мгновение, прислушиваясь к себе. Этот холодок между лопаток, это легкое напряжение в затылке — старые рефлексы, въевшиеся в кровь, сработали мгновенно, без участия сознания. Тело знало опасность раньше, чем он успел подумать. Он осторожно повернул голову, скользнул взглядом по площади и заметил их. В тени полуразрушенного сарая, что стоял на отшибе, у небольшого костра сидели люди. Четверо, может, пятеро — в сумерках было трудно разглядеть точно. Одеты в потрепанную, местами рваную одежду, какие-то серые, бесформенные балахоны. Сидели тесно, плечом к плечу, и тихо переговаривались, то и дело оглядываясь по сторонам. Кизаши нахмурился. Беженцы? В последнее время много говорили о стычках между кланами. Люди бежали из опасных мест, искали убежища в тихих деревнях. Он спросил у торговца, делая вид, что все еще разглядывает финики: — А это кто такие? Давно здесь? Торговец покосился в ту сторону и небрежно пожал плечами: — А, эти? Пришли сегодня ближе к утру. Говорят, беженцы. Сказывают, с севера идут. Деревни их, мол, кланы пожгли. Я им хлеба дал, они вроде приличные, не буянят. Кизаши кивнул, но внутри уже все напряглось. Он отошел от прилавка, сделал вид, что направляется к выходу с площади. Но, завернув за угол старого амбара, бесшумно скользнул в тень и замер, прижимаясь спиной к теплым, еще хранящим дневное тепло доскам. Дальнейшее было делом техники. Тело само вспомнило, как двигаться — мягко, бесшумно, сливаясь с окружением. Как подавить чакру до минимума, до едва теплящегося огонька. Это было частью его существа, тем, что однажды стало второй натурой и никогда не исчезало. Он приблизился на достаточное расстояние, затаился за грудой старых ящиков и прислушался. Ветер дул в его сторону, разнося слова над пустынной площадью. — …деревню Ямагути сожгли дотла, — говорил один голос, усталый, с хрипотцой. — Никого не осталось. Все пепелище. — А Мидори? — спросил другой, помоложе. — И Мидори тоже. И Накамура. Все, кто к северу от реки. Кланы прошлись огнем, не щадя никого. — А в каких краях сейчас тихо? — спросил третий. — Куда податься? — Говорят, на востоке спокойнее. За лесом, у больших холмов, есть деревни. Туда война еще не добралась. — Да, слышал я про те места. Там даже кланы не ходят — земля бедная, кормиться нечем. — А что с кланом Шимура? — вступил четвертый голос. — Слышали, их отряд попал в засаду у восточного перевала? — Шимура? — отозвался первый. — Да, им досталось. Говорят, сам Тадао еле ноги унес. Хорошо хоть жив остался, а то клан потерял бы наследника. Кизаши слушал, затаив дыхание. Все звучало складно. Усталые голоса людей, потерявших дом. Правильные названия, верные направления. Они говорили о том, что знал любой крестьянин в этих краях — какие деревни существуют, где безопасно, где опасно. Информация была настолько правдоподобной, что он уже почти решил: это действительно обычные беженцы, которым просто не повезло родиться в неспокойное время. Он уже начал медленно отступать, как вдруг его мозг зацепился за деталь. Сначала неосознанно, краем сознания, а потом с леденящей ясностью. Клан Шимура. Их земли располагались на северо-востоке Страны Огня, почти у самой границы со Страной Молнии. Кизаши знал это не понаслышке — в молодости ему приходилось бывать в тех краях, пересекать перевалы, торговать с пограничными деревнями. Он помнил суровые скалы, холодные ветры и людей с жесткими лицами. Но эти «беженцы» говорили о восточном перевале. Восточный перевал находился совсем в другой стороне — он вел к побережью, к землям, где клан Шимура никогда не появлялся. Они не могли там воевать. Это было не их поле боя. И имя — Тадао. Он знал это имя. Не потому, что был знаком с кланом лично, а потому что слухи разносятся быстро. Наследник Шимура носил другое имя. Совсем другое. Тадао был кем-то другим — может, старейшиной, может, дальним родственником, но точно не тем, кого назвали бы «наследником» в разговоре о потерях. Холодок пробежал по спине Кизаши, ледяной, обжигающий. Все, что он слышал до этого, было правдой. Идеально подобранной правдой, призванной усыпить бдительность. Но эти две детали — географическая ошибка и неверное имя — выдали их с головой. Если бы он ушел раньше, если бы не дослушал до конца — он бы поверил. Бросился бы предупреждать, передавать информацию. И эти люди вычислили бы его. Нашли бы его дом. Его жену. Его дочь. Кизаши бесшумно отступил в тень, пятясь, не сводя глаз с группы у костра. Шаг, еще шаг. Нога нащупала пустоту — проулок, уходящий в темноту. Он скользнул туда, как тень, и замер, прижимаясь к стене. Потом двинулся дальше. Медленно, осторожно, обходя опасные места, не производя ни звука. Лабиринт узких улочек принял его, укрыл, вывел на окраину деревни. Только там, за старой ригой, где пахло прелым сеном, Кизаши позволил себе выдохнуть. Руки дрожали — мелко, противно. Он посмотрел на кулек с финиками, который все еще сжимал в побелевших пальцах. Финики. Для Мебуки. Он сунул кулек в сумку и зашагал домой быстрее обычного, то и дело оглядываясь. Ноги несли его почти бегом, но он заставлял себя идти ровно, не привлекать внимания. Лицо держал спокойным, хотя внутри все клокотало. Война подбиралась к их тихой деревне. И единственное, что он мог сделать — защитить свою семью. Молчанием. Осторожностью. Он ничего никому не скажет. Даже Мебуки — только самое необходимое. Когда Кизаши вошел в дом, солнце уже скрылось за горизонтом, и в комнатах сгустились сумерки. В очаге весело потрескивали дрова, распространяя тепло и запах дыма. Мебуки сидела на коленях, прижимая к себе спящую Сакуру. Розовая головка дочери покоилась на материнском плече, маленькие ручки безвольно свесились вниз. Девочка спала крепко, ровно посапывая во сне, и даже не пошевелилась, когда отец переступил порог. Мебуки подняла глаза на мужа. В их глубине светилась тревога, которую она пыталась скрыть за внешним спокойствием. — Что так поздно? — тихо спросила она, чтобы не разбудить дочь. — Я уже начала волноваться. Кизаши подошел, опустился рядом с ней на колени. Движения его были медленными, словно он нес непомерную тяжесть. Он посмотрел на спящую дочь, на жену, на их маленький уютный мирок — очаг, столик с недопитой чашкой чая, аккуратно сложенные футоны в углу. Все это могло исчезнуть в одно мгновение. — Мебуки, — тихо сказал он, и голос его звучал глухо, напряженно. — Слушай меня внимательно. Она замерла, чувствуя неладное. Рука ее непроизвольно крепче прижала дочь к груди, но Сакура даже не шелохнулась — сон был слишком глубоким. — Будь наготове, — продолжил Кизаши, глядя ей прямо в глаза. — С этого дня — всегда наготове. Я не знаю, что может случиться и когда. Но если я скажу «уходим» — уходим сразу, без вопросов, без сборов. Просто берешь Сакуру и бежишь за мной. Мебуки побледнела. Губы ее дрогнули, но она не задала ни одного вопроса. Только кивнула, принимая сказанное как данность. — Хорошо, — прошептала она. — Я поняла. Больше Кизаши ничего не сказал. Чем меньше знает Мебуки, тем безопаснее для нее. Если начнут допрашивать, она не сможет выдать то, чего не знает. Он только взял ее свободную руку в свою и сжал — крепко, до боли, передавая через это пожатие всю свою любовь, всю тревогу, всю решимость защищать. Мебуки ответила таким же пожатием. В глазах ее была тревога, но она не подала виду. Только прижалась щекой к его плечу и замерла, слушая, как бьется его сердце.***
Ночь опустилась на деревню непроглядной тьмой. Луна еще не взошла, скрытая за тяжелыми тучами, которые ветер пригнал с севера. В доме Харуно не горел свет. Они легли спать, как обычно, стараясь не подавать виду, что что-то не так. Но никто из них не спал. Кизаши лежал на своем футоне, притворяясь спящим. Глаза его были закрыты, но каждые несколько минут рука непроизвольно сжималась в кулак, а слух был напряжен до предела, ловя каждый шорох с улицы. Скрипнула ставня соседского дома — он замер, прислушиваясь. Прокричала ночная птица — сердце пропустило удар. Где-то залаяла собака, потом смолкла. Он мысленно прокручивал события дня, анализировал каждую мелочь. Все, что он сделал, было правильно. Подавление чакры — идеальное, движения — бесшумные, уход — незаметный. Все, чему его научила жизнь, сработало безотказно. Если придется защищать семью, он сможет. Он сделает все, что потребуется. Мебуки лежала рядом, прижимая к себе Сакуру. Ее сердце билось часто-часто, но дыхание оставалось ровным, как у спящей. Она молилась всем богам, которых знала, чтобы эта ночь прошла спокойно. Рука ее лежала на голове дочери, готовая в любой момент зажать ей рот, если придется прятаться. Сакура спала, и ей снились все те же странные сны. Она не чувствовала напряжения, витавшего в воздухе, не слышала, как вздрагивает мать при каждом отдаленном звуке. Ее маленькое тельце было расслаблено, дыхание ровным. Часы тянулись мучительно медленно. Казалось, время застыло, превратилось в густую патоку, в которой вязнут мысли и чувства. Каждый звук с улицы — шорох листвы, крик ночной птицы, далёкий лай собаки — заставлял сердца двоих взрослых замирать и прислушиваться. Но ничего не происходило. Деревня спала. Мирно, спокойно, как спала сотни ночей до этого. Ни криков, ни топота ног, ни лязга металла. Только тишина и темнота. К рассвету напряжение начало спадать. Кизаши, утомленный бессонной ночью, наконец позволил себе задремать. Мебуки, чувствуя, что дочь спит, тоже провалилась в тревожный, но такой необходимый сон. А когда первые лучи солнца пробились сквозь щели в седзи, окрашивая комнату в золотистый свет, все было тихо. Обычное утро — запели птицы, где-то замычала корова, залаяла собака. Ни криков, ни паники, ни пожара. Все обошлось.***
Где-то в пространстве между мирами Хагоромо сидел, сложив посох на коленях, и внимательно смотрел на водную гладь, где отражались события. Он наблюдал каждое мгновение, каждый день, каждое дыхание. Легкая рябь пробегала по поверхности воды, когда где-то в мире живых происходило что-то важное, и Мудрец впитывал эти колебания, словно читая древнюю книгу судеб. — Выходи, ты здесь не чужой, Хамура, — сказал Хагоромо, не оборачиваясь. Голос его звучал ровно, но в нем чувствовалась та особенная теплота, с которой старший брат всегда обращался к младшему. Позади него из тени появился Хамура — его младший брат, постаревший, с глубокими морщинами на лице, испещренном следами веков. На нем было белое кимоно с широким черным воротником — церемониальное облачение, которое он надевал лишь в самые важные моменты. Через правое плечо был перекинут светло-зеленый пояс, символ его связи с луной и теми силами, что хранили равновесие мира. — Давно не виделись, брат, — скрипучим голосом ответил Хамура, приближаясь. Он посмотрел бледно-лавандовыми глазами на картину событий, переливающуюся под ногами. Вода под ними была не просто водой — в ней отражались судьбы, времена и миры, сплетаясь в причудливый узор. — Не можешь оторвать взгляд от своего творения, — прохрипел он, нарушая тишину, которая царила здесь целую вечность. Хагоромо ничего не ответил, продолжая смотреть. Хамура слегка нахмурился, сложив руки на коленях. Он знал — старший брат слышит. Просто ждет подходящего момента. Старик наконец оторвался от картины, обратившись к брату: — Крайне интересно наблюдать за течением событиями. Что тебя привело, брат? Хамура встретил его взгляд — и оба знали, что Хагоромо уже ведом ответ. Но таков был их извечный ритуал: вопрос, на который брат и сам мог бы ответить, но предпочитал услышать от другого. — Я почувствовал знакомое изменение колебаний в потоке чакры, — произнес Хамура, и в его голосе послышалась легкая укоризна. — Те же самые вибрации, что и в ту ночь. Ты ведь помнишь ее, брат? Ночь, когда ты вмешался. Когда перенес их. Он вновь посмотрел на воду, где в маленьком доме на окраине деревни уже погас свет. — Я пришел, потому что не могу игнорировать такие всплески, — продолжил Хамура. — Они тревожат равновесие. — Он сделал паузу, всматриваясь в водную гладь, а затем перевел взгляд на брата. — Но я вижу, ты ничего не делаешь. Просто сидишь и смотришь. Почему? Мудрец гладил бороду, и на его губах заиграла едва заметная усмешка. Говорил он так, словно речь шла о чем-то обыденном, вроде смены погоды или течения реки: — Тогда, в ту ночь, одно событие просто совпало с другим. Обстоятельства сложились определенным образом, и я поступил так, как счел нужным. — Он пожал плечами с легкостью, удивительной для существа его возраста. — А сейчас я решил не вмешиваться. Сижу и смотрю. Хамура нахмурился, вглядываясь в отражения на воде. Он видел ту же семью, тот же дом, ту же девочку. Но что-то было иначе. Что-то неуловимо другое в том, как развивались события. — В этот раз все пошло иначе, — тихо сказал он, скорее утверждая, чем спрашивая. — Кизаши-сан повел себя не так, как в прошлый раз. — Да, — кивнул Хагоромо. — Тогда стечение обстоятельств привело к одному исходу. Сейчас — те же обстоятельства, но сложились по-другому. Одно слово, одно мгновение — и все изменилось. Хамура задумчиво посмотрел на водную гладь, где в отражении мелькнула фигура Кизаши, спящего в своем доме. — Умение слушать дороже всего на свете, — тихо произнес он. — Способно принести нечто удивительное. В прошлый раз он не дослушал — и судьба семьи едва не оборвалась. В этот раз дослушал — и они в безопасности. — Именно, — согласно кивнул Хагоромо. — Иногда достаточно просто остаться и услышать до конца. Не перебивать, не спешить, не делать поспешных выводов. Хамура помолчал, обдумывая увиденное. Картина на воде не врала — он видел разницу. Видел, как одно-единственное решение изменило все. — Ты дал ей возможность начать заново, — произнес он, и это был не вопрос, а констатация факта, к которому он пришел сам. — Вернул ее в прошлое, в момент рождения. С памятью. Хагоромо ничего не ответил, лишь слегка наклонил голову, подтверждая догадку брата. Хамура покачал головой, но в его жесте не было осуждения — скорее усталое понимание. — Брат, я уважаю твои намерения и твое сострадание. Но ты понимаешь, что последствия могут быть непредсказуемыми? Ты играешь с силами, которые не до конца подвластны даже нам. — Знаю. — И тебя это не останавливает? — в голосе Хамуры послышалось искреннее удивление. — Не останавливает, — спокойно ответил Хагоромо. — Потому что я вижу то, чего не видишь ты. Хамура выдохнул, принимая ответ брата. Он знал: Хагоромо никогда не делал ничего просто так. Даже в самых рискованных решениях всегда был скрытый смысл. — Она рано или поздно все поймет, — тихо сказал Хамура, глядя на спящую девочку. — Догадается, почему оказалась здесь. Осознает, что ее жизнь — не просто случайность. Уголки губ Мудреца приподнялись в едва заметной улыбке: — Понимаю. И поэтому я решил больше не вмешиваться — лишь наблюдать. Ведь я вернул ее в ее настоящее время, которому она принадлежит, откуда идут ее истоки. И проживет она жизнь, что должна была изначально. Без моего участия. Без чужих решений. Только собственный путь. — А если этот путь приведет к катастрофе? — не унимался Хамура. — Если ее знания, ее память, ее опыт изменят историю так, что последствия будут хуже, чем в прошлый раз? — Значит, так тому и быть, — пожал плечами Хагоромо. — Свобода выбора — вот что отличает живых от марионеток. Я дал ей шанс, но не буду дергать за нити. Хамура долго молчал, вглядываясь в водную гладь. Наконец, он задал вопрос, который не давал ему покоя с самого начала: — Но почему ты не наложил на нее печать? Печать на память. Стереть все, что было. Избавить ее от груза прошлой жизни. Чтобы она не мучилась, не тосковала. Это было бы милосерднее, брат. Хагоромо долго молчал, глядя на спящую девочку. Когда он заговорил, голос его звучал тихо и печально, словно эхо далеких времен: — Потому что это был бы не второй шанс, Хамура. Это было бы просто еще одно перерождение, еще одна жизнь, в которой она не помнила бы ни своих ошибок, ни своих побед, ни своей любви. Она заслужила помнить. Заслужила знать, кем была и что сделала. Какой ценой досталась победа. Кого она потеряла по пути. — Он перевел взгляд на брата. — Ты думаешь, память — это проклятие? Нет. Память — это основа. Только с этой памятью она сможет сделать правильный выбор, когда придет время. Только зная, какой может быть цена ошибки, она сможет ее избежать. — Но боль… — Боль — это тоже часть памяти, — перебил Хагоромо. — Часть того, что делает ее собой. Если бы я стер ей память, она стала бы другим человеком. Чужим. А она должна остаться собой. Хамура склонил голову, принимая ответ брата. Он не был до конца согласен — слишком хорошо помнил, как боль иногда ломает даже самых сильных. Но спорить не стал. Хагоромо всегда видел дальше. — И все же, — тихо сказал Хамура, — ты рискуешь. Сильнее, чем когда-либо. — Риск оправдан, — твердо ответил Хагоромо. — Посмотри на нее. Она спит и видит сны о тех, кого любила. Эта любовь — вот что спасет ее. Не моя сила, не мои планы, а то, что у нее в сердце. Она дороже любых моих сил. Хамура долго молчал, вглядываясь в водную гладь. Наконец, он вздохнул: — Что ж, брат. Будем наблюдать. — Будем наблюдать, — эхом отозвался Хагоромо. — И приходи, когда захочешь. Ты здесь желанный гость. Хамура покачал головой, но в глазах его мелькнуло что-то похожее на уважение. Он развернулся и медленно растворился в тенях, оставив брата наедине с его мыслями и водной гладью, отражающей судьбы. Тишина снова опустилась на это место между мирами. Хагоромо остался один, но одиночество не тяготило его — за долгие века он привык к нему, как привыкают к дыханию. Он смотрел на спящую девочку, на ее родителей, на их маленький дом, затерянный в эпохе войн и крови. И в его взгляде было нечто такое, что простому смертному не дано было понять. Он смотрел и видел совсем иное.