***
Наступил тот самый день. Полдень. Солнце стояло в зените, заливая маленький дворик ослепительным, почти жидким светом. На крыльце, в тени навеса из старой, выцветшей ткани, стояла плетеная корзина, из которой виднелась розоволосая, чуть взлохмаченная макушка. Сакура лежала, наблюдая сквозь ресницы за ленивым течением облаков. Легкий, теплый ветерок шевелил сухие травинки у крыльца, доносил приглушенные расстоянием голоса соседей и звонкий, беззаботный, такой забытый смех детей, игравших где-то за забором. Сакура устало, по-взрослому вздохнула. Нет, не физически — ее крошечное тело было сыто, сухо и довольно. Это была усталость иного рода — усталость души, запертой в клетке беспомощности. Усталость от бесконечного, тягучего, выматывающего ожидания. Мебуки оставила ее здесь, сказав, что отлучится на минутку, но минута, казалось, растянулась в бесконечность. — Ну где же ты, ока-сан? — мысль сорвалась с губ нечленораздельным, ворчливым гулением. — Обещала же показать что-то… Все утро собиралась, говорила, что сегодня особенный день… И как всегда — ушла. Сакура надула губки, сведя крошечные брови к переносице, и сжала кулачки с такой силой, на которую только были способны ее младенческие мышцы. Бессильная ярость, столь чуждая, столь непозволительная для нее в прошлой жизни, сейчас смешивалась с чисто детским, физиологическим, почти животным капризом, и это бесило еще больше. Солнце, обойдя неплотную, дырявую преграду из старого навеса, скользнуло ярким, обжигающим, нестерпимым лучом прямо по ее лицу. Сакура зажмурилась, дернула головой, пытаясь отвернуться, но тело не слушалось, а свет, словно назло, не отступал, прожигал веки. — Да что ж такое-то! — мысль закричала в отчаянии. Она замахала ручками, пытаясь то ли отогнать назойливый свет, то ли прикрыться от него ладошкой, но маленькие, непослушные, ватные конечности не желали слушаться, двигались как попало. — Только этого не хватало… Ослепнуть в первый же месяц новой жизни — отличный план! И вдруг стало темно. Прохладная, долгожданная, спасительная тень упала на лицо. Сакура замерла, чувствуя, как по разгоряченной коже пробежали мурашки облегчения. Она осторожно, боясь спугнуть мгновение, приоткрыла чувствительные глазки вначале размыто, но затем четче. Перед ней, заслоняя солнце, стояла Мебуки. Свет окутывал ее силуэт, создавая вокруг распущенных светлых волос сияющий, почти божественный, ослепительный ореол, делая ее похожей на доброе, милосердное божество из старых, забытых легенд. — Прости, что так долго, милая, — голос матери звучал мягко и виновато. — Заждалась? Сакура замерла, боясь дышать, боясь снова открыть глаза и увидеть пустоту. Она смотрела на Мебуки снизу вверх, не в силах отвести взгляд, и в груди снова разливалось то знакомое, щемящее, почти болезненное тепло, от которого защипало в носу и защипало в глазах. Она протянула крошечные, дрожащие, еще неловкие ручки вверх, издавая нетерпеливый, требовательный, полный тоски, любви и отчаяния писк, в который вкладывала все, что чувствовала в это бесконечное, невыносимое ожидание. Мебуки улыбнулась, осторожно, взяла на руки дочь в детском кимоно. Сакура тут же вцепилась маленькими, цепкими пальчиками в мягкую ткань ее зеленой юкаты, прижалась щекой к теплой груди, чувствуя сквозь тонкую ткань ровное, успокаивающее биение сердца. Она терлась щекой о теплую кожу, вдыхала знакомый, уютный, родной травянистый запах, смешанный с запахом пота и солнца, и слезы снова подступали к глазам, обжигая ресницы. Это был ее якорь. Ее единственное доказательство, что все это — не сон и не гендзюцу. — Соскучилась, — прошептала Мебуки, гладя дочь по розовой, пушистой макушке. Сакура лишь крепче прижалась к ней, чувствуя, как напряжение последнего часа, сжавшее все тело в тугой, болезненный комок, наконец-то отпускает. — Только не отпускай. Пожалуйста… Мебуки, все так же мягко улыбаясь, опустила Сакуру на расстеленное на крыльце старое, но чистое покрывало, а сама достала из старого, рассохшегося короба у входа какой-то сверток. Это оказался большой шелковый платок, удивительно мягкий на ощупь, с выцветшим, но еще угадываемым, почти призрачным узором из синих ирисов. Женщина ловко, привычным, отработанным движением завязала его длинные концы, соорудив нечто вроде большой перевязи. Сакура, лежа на покрывале и наблюдая за этими манипуляциями, испытывала искреннее, недетское недоумение. — Что она делает? Зачем это? Мебуки, закончив колдовать с платком, накинула перевязь на плечо, подошла к дочери и, подхватив ее под спинку и головку, осторожно, но уверенно, усадила внутрь импровизированной переноски. Сакура оказалась плотно прижатой к теплому, боку матери, ее голова оказалась на уровне материнского плеча, откуда открывался просто прекрасный обзор. Сакура удивленно захлопала глазами, переводя изумленный, расширенный взгляд с лица матери на открывшиеся окрестности и обратно. — Куда мы? Что происходит? Увидев искреннее, почти комичное, трогательное изумление на личике дочери, Мебуки рассмеялась тихим, мелодичным, смехом, от которого на душе Сакуры стало немного спокойно. Поправляя ткань на плече, чтобы Сакуре было удобнее сидеть, она наклонилась к самому ее уху и заговорщицки, почти интимно прошептала: — Хочешь, покажу тебе, где мы живем? Настоящий, большой мир, а не только наш дом и этот маленький двор? Сакура замерла. Сердце ее пропустило удар. Она? Покажет ей? Она, которая столько лет в прошлой жизни пыталась расспросить родителей об их прошлом, об их корнях, о том, откуда они родом, и каждый раз натыкалась на глухую, непроницаемую стену молчания, на уклончивые, не полные ответы и неизменную, резкую смену темы? А теперь, по чистой случайности, по невероятной, необъяснимой прихоти судьбы, ей выпал уникальный, бесценный шанс увидеть все своими глазами. В зеленых глазах ее вспыхнул такой жадный, такой острый, почти болезненный интерес, что она забыла обо всем на свете. Ответ вырвался сам собой — короткое, звонкое, не терпящее возражений: — А! Мебуки, удовлетворенная таким четким, ясным и недвусмысленным ответом, довольно кивнула, и в глазах ее заплясали веселые искорки: — Тогда пошли!***
Мир за порогом дома обрушился на Сакуру разом — оглушительной какофонией новых, незнакомых, пугающих и завораживающих звуков, ослепительным взрывом ярких, почти неестественных красок и целым шквалом неведомых доселе, дразнящих и будоражащих запахов. Вдохнув полной грудью, она почувствовала, что воздух здесь иной — чище, прозрачнее, объемнее, что ли? Насыщенный не привычной городской пылью, дымом и запахом больничных антисептиков, а ароматами нагретой солнцем полевой травы, древесной коры, нагретой за день, дорожной пыли и еще чего-то далекого, едва уловимого, напоминающего дымок очагов. Они шли по утоптанной, пыльной, извилистой тропинке, и Сакура жадно, вертела головой во все стороны, стараясь не упустить ни единой детали, ни одного, даже самого незначительного, штриха этого нового, старого, чужого мира. Перед ней предстало небольшое поселение, скорее даже большая, разросшаяся, стихийная деревня, затерянная среди пологих, поросших густым, темным, почти черным лесом холмов. Дома здесь были совсем не похожи на аккуратные, многоэтажные здания Конохи с их черепичными крышами, балконами и раздвижными, бумажными стенами. Они стояли поодаль друг от друга, на почтительном, даже пугливом расстоянии, и каждый из них был уникален, не похож на соседний, как отпечатки пальцев. Добротные, рубленые, с толстыми, мощными стенами из потемневшего от времени и бесчисленных дождей дерева, крытые тяжелой, прелой соломой или грубой, щепаной дранкой. У некоторых были маленькие, мутноватые, круглые окна с тяжелыми, глухими ставнями на ночь, у других вместо окон были лишь легкие раздвижные рамы седзи, оклеенные промасленной, желтоватой бумагой, хрупкие на вид, но, судя по всему, вполне надежно защищающие от ветра, холода и непогоды. Это было жилье небогатых, простых, работящих людей, но в каждом чувствовалась основательность, суровый уют и история поколений. Казалось, эти бревенчатые, тесаные стены впитали в себя не один десяток, а то и сотню лет, слышали смех и плач детей, шепот влюбленных и последние, хриплые вздохи стариков. Вскоре тропинка вывела их на небольшую, утоптанную тысячами ног до каменной твердости деревенскую площадь, где кипела своя, особая, ни на что не похожая жизнь. Это был рынок. Не такой, как в Конохе, с яркими разноцветными вывесками, крикливыми, навязчивыми зазывалами и стеклянными, сверкающими витринами, а более стихийный, первобытный, хаотичный, но оттого не менее живой, шумный и колоритный. Мебуки ловко, лавировала между уличными лавками — просто сбитыми на скорую руку из грубых, неструганых досок прилавками, на которых горками, пирамидами и просто россыпью лежали овощи, фрукты, зелень, глиняная посуда, плетеные корзины, мотки веревок, куски ткани. Корзина, которую Мебуки держала в свободной руке, постепенно, с каждой короткой остановкой, наполнялась: сочные, чуть привядшие на полуденном, палящем солнце стручки бобов, темно-зеленые, пахнущие анисом и укропом листья какой-то пряной зелени, горсть мелкого, чуть розоватого, сладкого, как мед, лука. Сакура, высунув голову из переноски, смотрела на все это с неподдельным, жадным, почти научным интересом. Овощи и фрукты здесь были другие. Не те глянцевые, отполированные до неестественного блеска, будто восковые муляжи, плоды, к которым она привыкла в супермаркетах Конохи. Эти были меньше, корявей, некрасивые, некоторые с темными пятнышками, червоточинками или чуть кривоватые, но пахли они так, что у Сакуры буквально перехватывало дыхание и сводило скулы — насыщенно, по-настоящему, соками, солнцем и землей. На одном из прилавков, на широком, обожженном глиняном блюде, лежали разрезанные сочные, янтарные дольки дыни, и их приторно-медовый, дурманящий, пьянящий аромат смешивался с запахом свежеиспеченных, еще дымящихся, теплых рисовых колобков, которые тут же, на глазах у изумленных покупателей, ловко лепила шустрая, краснощекая торговка. Сакура судорожно сглотнула слюну, чувствуя себя узницей в собственном беспомощном, непослушном теле. Ей казалось, что она сейчас отдала бы все на свете, все свои знания и умения, за один только маленький кусочек этой дыни, за возможность ощутить эту сладость на языке, но вместо этого она могла только смотреть и жадно вдыхать аромат, утирая слюни о плечо матери. Чем дальше они углублялись в рыночную, галдящую, пеструю толпу, тем сильнее крепло в Сакуре одно странное, липкое, неприятное, холодящее душу ощущение. Все вокруг казалось простым, обыденным, даже примитивным, архаичным, и в то же время — глубоко, фундаментально чуждым. Словно она по воле злого, насмешливого рока попала на съемочную площадку дорогого исторического фильма, где художники и декораторы скрупулезно, с любовью воссоздали быт давно ушедшей эпохи. Люди, то и дело попадавшиеся им навстречу, толкавшиеся у прилавков, переругивавшиеся из-за цены, громко смеявшиеся, одетые в невероятные, неподходящие с ее точки зрения одежды. Мужчины были одеты в простые, домотканые, мешковатые штаны и длинные, бесформенные рубахи, очень напоминающие кимоно, подвязанные на поясе простой веревкой или поясом. Женщины — в скромные, неприметные аккуратные вышивки, не яркие ленточки, юкаты и кимоно из грубой, неокрашенные или крашеной растительными, блеклыми красителями ткани, с длинными рукавами, стянутыми у запястий для удобства работы. На ногах у всех были простые сандалии-варадзи или деревянные, неуклюжие гэта на ремешках. — Это просто глухая провинция, — как заклинание, как мантру, повторяла про себя Сакура, сжимаясь в комок от нарастающей, леденящей душу тревоги. — Очень, очень, невероятно далеко от Конохи. Затерянный мир, забытый богами и прогрессом. Конечно, здесь мода другая, консервативная, застывшая во времени. Люди живут так, как жили их предки сто, двести лет назад. В этом нет ничего странного. Ничего сверхъестественного. О чем я вообще думаю? Но одна деталь, одна маленькая, но чудовищно важная, неопровержимая деталь никак, ну совершенно, категорически не укладывалась в эту спасительную, удобную, такую нужную ей теорию. Она внимательно, с обостренным за годы войны, за годы бесконечной опасности чутьем, вглядывалась в лица прохожих, в их фигуры, походку, манеру держаться, в их руки. И не видела НИКОГО, кто хотя бы отдаленно, хотя бы намеком напоминал шиноби. Ни одного протектора со скрытой деревни — будь то Коноха, Ива, Кумогакуре, Кири или Суна. Ни одного намека на характерное, функциональное, продуманное для боя обмундирование. Ни одного оружия на поясе или за спиной, кроме разве что крестьянских, зазубренных ножей для резки травы или кухонных, засаленных тесаков. Только крестьяне, торговцы, ремесленники, женщины с кучей детей, старики, греющиеся на соломенных завалинках. Ни одного человека с той особой, неуловимой, кошачьей, смертоносной грацией обученного бойца, с тем особенным, цепким, оценивающим взглядом, который Сакура научилась распознавать за милю, за версту. — Может, здесь просто нет шиноби? — уцепилась она за новую, еще более шаткую соломинку. — Это же гражданская, мирная деревня, они живут своим трудом, пашут землю, торгуют, военные им не нужны и даже опасны, как чума. Тоже вполне возможно… — но голос разума, внутреннего аналитика, звучал все тише. Но сомнения не утихали. Они грызли ее изнутри. Мебуки остановилась у одного из самых богатых прилавков. Торговка — сухая старуха с лицом, похожим на печеное яблоко, и цепкими, живыми глазами-бусинками — приветливо закивала, принимая монеты, за зелень и рис. Ее взгляд скользнул по покупательнице и остановился на цветастом свертке у нее на груди. — Вы не говорили, что обзавелись ребенком, Мебуки-сан, — голос у старухи оказался скрипучим, как несмазанная тележная ось, но в нем явственно слышались добродушные, даже теплые, заинтересованные нотки. — И такая миленькая, розовенькая. Мебуки рассмеялась, поправляя ткань на плече: — Не такая уж это и большая тайна, Нао-сан. Она у меня спокойная, крепко спит обычно. Я и могу дела делать, не беспокоясь, что проснется. Сакура, почувствовав, что речь идет о ней, смущенно отвела взгляд, уткнувшись носом в материнское плечо. Комплименты были приятны, но внимание чужих людей — нет. Старуха, которую назвали Нао, хмыкнула: — Верю. Таких спокойных младенцев днем с огнем сейчас не сыщешь. Обычно эти маленькие сорванцы только и знают, что орать благим матом, требовать внимания к своей персоне с утра до ночи, покоя не дают ни днем, ни ночью. — Она вздохнула, и вздох этот был полон невысказанной, нажитой за долгую, трудную жизнь усталости, смешанной с горькой, бесценной житейской мудростью. — Главное, чтобы росла здоровенькой. И жизнь чтобы ей выпала спокойная, мирная. Не то что сейчас… В наше-то неспокойное время. Сакура вздрогнула всем телом, словно ее ударили разрядом молнии. Сердце на миг остановилось, а потом бешено, испуганно заколотилось где-то в горле, перекрывая дыхание, заставляя виски пульсировать. В ушах зашумело, заглушая рыночный гомон. — Неспокойное время? О чем это она, Ками-сама, о чем?! — мысли заметались в панике. — Давайте не будем об этом, — голос Мебуки прозвучал напряженно, в нем появились стальные, предостерегающие нотки. Она как-то вся внутренне сжалась, инстинктивно, по-матерински, крепче прижимая к себе дочь, словно пытаясь защитить от самих этих страшных слов. — Мы живем далеко от больших кланов, от больших дорог, и их дела нас не касаются. Сакура, прижатая к взволнованно, испуганно вздымающейся груди матери, чувствовала, как бешено, как испуганно заколотилось ее сердце. Пульс участился до невозможности, выдавая страх, животный ужас, который та так отчаянно пыталась скрыть за внешним, напускным спокойствием. — Кланы? Войны кланов? — мысли Сакуры заметались в панике, натыкаясь друг на друга. — Какие кланы, о чем они говорят?! В эпоху скрытых деревень, в эпоху хрупкого мира, который установили… который должен был установиться после Третьей Мировой войны… кланы не воюют между собой открыто! Они живут внутри деревень, под защитой Каге, под одним знаком, они вынуждены сотрудничать, они… они…! Старуха Нао покачала головой, цокая языком с горькой мудростью: — Эх, Мебуки-сан, Мебуки-сан… Молодая ты еще. То, что мы живем далеко от больших дорог, от столицы да крепостей, еще ровным счетом ничего не значит, ничего не гарантирует. Пока нет причины — может, и не тронут. Но война… междоусобицы кланов… Они, как лесной пожар. Сначала тихо тлеет в одном месте, а потом ветер перекидывает огонь, и он пожирает все на своем пути, без жалости, без разбора, до самых дальних, глухих углов, до которых, казалось бы, и добраться-то нельзя, и дорог нет. А сейчас, сама знаешь, если слухи ходят, обстановка хуже некуда, накалилась до предела. Сенджу и Учиха, эти два великих, древних клана, испокон веков враждуют, а сейчас снова грызутся за влияние, за заказы, за земли и пламя это уже находиться соседние провинции, гарью несет. Того и гляди, до нас докатится, до нашей деревни. Мир для Сакуры рухнул. Рассыпался на миллион мельчайших, острых, как битое стекло, осколков. Слова старухи обрушились на нее не просто лавиной — они обрушились целым мирозданием, которое внезапно сошло со своей незыблемой оси и покатилось в пропасть. — СЕНДЖУ И УЧИХА?! Мысль эта пробила сознание, как молния. Обнажив страшную, пульсирующую, нестерпимую правду. Все встало на свои места. Каждая мельчайшая деталь, каждая странность, которую она упорно пыталась втиснуть в свою теорию о «глухой провинции», теперь выстроилась в чудовищно логичную цепочку. Одежда. Дома. Отсутствие шиноби. Разговоры о кланах как о внешней, чудовищной силе, нависшей над мирными жителями. Дети, играющие в пыли, не знающие, что такое Академия. Все это были не признаки отсталой окраины мира скрытых деревень. Это были приметы мира, в котором скрытых деревень еще НЕ СУЩЕСТВОВАЛО. Мир, где кланы — это отдельные, враждующие государства. Где война — не исключение, а жестокое, кровавое правило. Где жизнь шиноби ничего не стоит, и смерть ходит по пятам за каждым, кто носит оружие. — Это не мое время… — осознание это было настолько огромным, что разум отказывался его вмещать, отказывался в него верить. — Это не то прошлое, куда я могла бы попасть, даже теоретически. Это… это Эпоха Воюющих Государств. Самое начало всего. Время, о котором даже в самых древних свитках остались лишь скупые, пугающие легенды. Но следом, обжигая ледяной волной, пришло другое осознание. То, от которого у нее перехватило дыхание. Клан Сенджу. В ее мире, в ее времени, в ее реальности, от этого великого, могущественного клана, некогда одного из сильнейших и влиятельнейших, не осталось практически ничего. Они исчезли. Оставив после себя лишь пыльные, истлевшие свитки в секретном архиве Конохи, пару мемориальных, каменных досок в храме да редкие, полные горечи и ностальгии упоминания в разговорах старейшин, которые помнили те времена. Из всех Сенджу осталась только одна. ОДНА-ЕДИНСТВЕННАЯ. Цунаде. Ее шишоу. Ее наставница. Женщина, которая научила ее всему, что она знала и умела. Которая заменила ей мать в те долгие, трудные, но счастливые годы ученичества. Которая, несмотря на свою показную, внешнюю жесткость, брань и пристрастие к азартным играм, была самым добрым, самым ранимым, самым одиноким человеком из всех, кого Сакура знала за свою долгую, полную потерь жизнь. — Она была ПОСЛЕДНЕЙ… — пронеслось в голове, отдаваясь тупой, ноющей болью в висках. — Последней, кто нес в себе их кровь, их невероятную силу, их знания. Она осталась одна. Доживать свой век в одиночестве, в тоске по всем, кого потеряла, в проклятии вечной молодости и вечной памяти. Сакура вспомнила те редкие, бесценные минуты, когда Цунаде позволяла себе быть слабой, снимала маску. Когда сакэ, проклятое сакэ, делало свое дело, и маска невозмутимости, силы и уверенности спадала, обнажая женщину с бездонной, вселенской, вековой печалью в глубине темных глаз. Она вспомнила, как та ни разу, НИ РАЗУ за все время их знакомства не надела никакого символа своего клана. Ни герба на спине, ни родовой безделушки, ни даже простой, скромной повязки на рукаве. Словно пыталась забыть, отречься, выжечь каленым железом из памяти то, что причиняло слишком много боли, слишком много страданий. А здесь… Сакура с трудом, словно в замедленной съемке, перевела взгляд на старуху Нао, которая все еще говорила что-то Мебуки. — Здесь Сенджу ЖИВЫ. — мысль эта прозвучала как гром среди ясного неба. — Они существуют. Они сражаются, убивают и умирают. Они ненавидят Учиха. Но самым страшным было не это. Самым страшным было осознание того, что она понятия не имеет, В КАКОЙ ИМЕННО промежуток этой бесконечной, кровавой эпохи она попала. Сенджу и Учиха враждуют столетиями. И где-то в этой бесконечной череде боев должны были появиться те, кто изменит все. Те, чьи имена она знала из легенд. Но живы ли они сейчас? Уже родились? Или еще нет? Она не знала. Она НИЧЕГО не знала об этом проклятом времени. И тут, словно нож в сердце, в сознании вспыхнули слова Хагоромо: — Ты вернешься к жизни, не тронутой чужим вмешательством… В свое настоящее время. — В свое настоящее время? — мысленно, с ледяной иронией повторила Сакура. — ТЫ ТАК СКАЗАЛ? В МОЕ НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ? Она обвела взглядом пыльную площадь, крестьян в домотканой одежде, покосившиеся заборы, детей, играющих с обломками острых веток, воображая их мечами, даже не подозревая, что такое настоящая, беспощадная война. — Младенчество в Эпоху Воюющих Государств? Беспомощность в мире, где кланы режут друг друга веками, не щадя ни женщин, ни детей? Где я даже головы самостоятельно не подниму, не то что чакру использовать? Это ты называешь моим временем? Гнев, холодный и тяжелый, поднялся из самой глубины души. — Ты обещал мне шанс. Ты сказал что возвращаешь меня к ЖИЗНИ. Но ты умолчал, что это будет не моя эпоха. Не мой мир. Не мой дом, где я знаю каждый камень, каждую улочку, каждую душу. Она снова, как наяву, увидела Чистую Землю. Бескрайние, изумрудные луга под вечным, мирным небом. Цунаде, стоящую посреди этого великолепия, такую родную, такую живую, но с печалью в глазах. Ее голос, полный боли: — Ты не должна была здесь оказаться… Кто-то вмешался, чтобы спасти тебя. — ТЫ вмешался! — мысль ее закричала. — Ты, вырвал меня из Чистой Земли, из заслуженного покоя, из долгожданного воссоединения с теми, кого я любила больше жизни! Ты дал мне надежду, что я вернусь к СВОЕЙ жизни, к СВОЕМУ привычному времени, к СВОИМ друзьям! А вместо этого… Она посмотрела на мать, которая уже расплачивалась с торговкой, отсчитывая мелкие, медные, потертые монеты. Мебуки была так близко, такая теплая, такая родная, такая живая, что дух захватывало. Но это не успокаивало, не грело душу. Это делало больнее в сто крат. — Вместо этого ты, не спросив меня, швырнул меня в самое пекло, в самое горнило ада. В мир, где кланы воюют, убивают друг друга, умирают молодыми, не познав мира. Но боль эта была не только о Цунаде. Следом, накатывая одна за другой, пришли мысли о других. Наруто. Солнечный мальчик, ставший ее самым близким другом, ее братом по духу. Последний Узумаки в их мире? Не совсем так — Узумаки не были истреблены полностью, но их клан был рассеян, разрушен, забыт. Наруто носил в себе не только кровь этого древнего рода, но и бремя Девятихвостого, проклятие и дар, сделавший его жизнь адом в детстве и величайшей силой в зрелости. Он так мечтал о семье, о признании, о том, чтобы его кто-то ждал дома… — А здесь, в этой эпохе, Узумаки живы. Его предки, его кровь, его корни. А Саске… Острая, режущая боль пронзила сердце при мысли о нем. Ее первая любовь, ее боль, ее надежда. Последний Учиха. В ее мире он остался один — после резни, устроенной Итачи, после всего, что они пережили, после их последней битвы… он тоже был один. Последним из своего клана. Несущим на плечах груз вины, ненависти и искупления. — А здесь Учиха — великий клан. Могущественный, гордый, сражающийся. Здесь их много. И все они обречены на страшную гибель в будущем. Слезы, которые она сдерживала, прорвались с новой силой. Она плакала о Цунаде, которая осталась одна в будущем. Она плакала о Наруто, который никогда не знал своих родителей по-настоящему, который рос в одиночестве, ненавидимый всеми. Она плакала о Саске, потерявшем все и всех, о его клане, который здесь, сейчас, был живым, дышащим, полным детей, женщин, стариков — и обреченным на страшную гибель в будущем. — Они все здесь… — думала она сквозь пелену слез. — Все, кого я любила. Их предки, их кровь. Они ходят по этой земле. А я ничего не могу сказать. Ничего не могу предотвратить. Потому что я — никто. Это было самое страшное осознание. Она знала будущее. Знала, какие кланы погибнут, какие трагедии произойдут. Но была бессильна. — Но я вырасту, — мысль прозвучала как клятва. — Я стану сильной. Я найду их. Я не знаю, смогу ли предотвратить то, что должно случиться, но я попытаюсь. Ради Цунаде. Ради Наруто. Ради Саске. Ради всех. Она перевела дыхание, чувствуя, как гнев остывает, превращаясь в ледяную, несокрушимую решимость. — Я не знаю зачем, понадобилось отправлять меня сюда. С какой целью. Но ты совершил ошибку, старик. Ты думал, я сломаюсь? Нет. Я здесь. Я жива. И я буду жить. Старуха Нао, закончив деловой разговор, перевела свой цепкий взгляд на цветастый сверток у груди Мебуки. На одно короткое, мимолетное мгновение ее выцветшие, мутные от старости, но все еще зоркие глаза встретились с изумрудными глазами младенца. И Сакуре на долю секунды, показалось, что старая торговка видит гораздо, больше, чем должна, чем может видеть обычный человек. — Береги дочку, Мебуки-сан, — сказала Нао на прощание, и голос ее, скрипучий и дребезжащий, прозвучал в этот момент неожиданно серьезно, почти торжественно, даже веско. — В такие сложные времена дети — это единственное, ради чего вообще стоит жить и за что стоит бороться до последнего вздоха. Это наше будущее, наша единственная надежда. Береги ее. Мебуки молча, сосредоточенно кивнула, крепче, почти до боли, прижала к себе драгоценную ношу и быстрым, решительным шагом зашагала прочь от шумного, пестрого прилавка.***
Домой вернулись уже под самый вечер. Сакура, совершенно измотанная невероятным количеством новых, ошеломляющих впечатлений и той чудовищной, опустошительной внутренней бурей, незаметно для себя самой крепко уснула прямо в переноске, пригревшись, как котенок, у теплого материнского бока. Проснулась она уже в знакомой, родной обстановке, в своем футоне, когда за деревянной седзи, давно сгустились густые, синие сумерки, а в доме вкусно, аппетитно пахло нехитрым ужином — вареным рисом, тушеными овощами и душистыми, сушеными травами. Следующий день тянулся медленно. Сакура лежала в корзине, поставленной на низкий столик, и наблюдала за матерью. Мебуки сосредоточенно толкла в тяжелой, каменной ступке какие-то душистые специи — размеренные, ритмичные, монотонные удары тяжелого пестика заполняли собой все небольшое пространство дома, проникая, казалось, в каждую мельчайшую трещинку старых, тесаных деревянных стен, смешиваясь с терпкими запахами сушеных трав и тихим, уютным потрескиванием дров в очаге. Удар. Еще один мерный, тяжелый удар. Скрежещущий, немного визгливый звук каменного пестика о шершавые, глиняные стенки ступки стал для Сакуры сегодня чем-то вроде убаюкивающей, гипнотической колыбельной — монотонный, ритмичный, успокаивающий, прогонял тревожные мысли. Глаза закрывались сами собой, дыхание становилось глубже и ровнее. Незаметно для себя самой, посреди очередного удара пестика, Сакура зевнула, свернулась крошечным комочком под тонким одеяльцем и провалилась в глубокий сон. Мебуки, заметив, что дочь наконец-то уснула, улыбнулась уголками губ и продолжила работу, стараясь двигаться еще тише, еще плавнее. Она напевала что-то тихое, мелодичное — какую-то старую, песню, и в этом монотонном напеве было что-то завораживающее, успокаивающее. Она настолько погрузилась в свою работу и в свою песню, что совершенно не услышала знакомых, осторожных шагов за спиной. Когда чьи-то сильные, но усталые руки внезапно, но бережно обхватили ее за талию, Мебуки испуганно вздрогнула всем телом, едва не выронив тяжелую ступку. — Ками-сама, Кизаши! — выдохнула она, прижимая свободную руку к бешено колотящемуся сердцу. — Не пугай меня так! Я чуть сердце от страха не потеряла! Сзади раздался тихий, приглушенный смешок, в котором, однако, явственно слышались нотки глубокой, накопившейся за день усталости. — Прости, дорогая, — голос мужа звучал примирительно и виновато. — Не хотел тебя напугать. Думал, ты услышишь мои шаги. Кизаши, все еще улыбаясь, прижался к ее спине, уткнувшись усталым, небритым лицом в мягкое плечо, вдыхая родной, до боли знакомый запах — смесь сухих трав, дровяного дыма и того нового, едва уловимого аромата молока, что исходил от их дочери. Он замер так на мгновение, словно набираясь сил, и только потом обратил внимание на то, чем она была занята. — Опять работаешь? — тихо спросил он, и в голосе его послышалось неподдельное беспокойство. — Мебуки, ты же еще не восстановилась после родов. Рано тебе так нагружаться, нельзя. Мебуки благодарно прикрыла глаза, чувствуя даже спустя месяц после родов отчетливые, ноющие отголоски слабости во всем теле. Но позволить себе роскошь бездействия, просто сидеть сложа руки, когда столько дел, она не могла. Это было не в ее характере. — Послушай меня, Кизаши, — твердо, но без тени раздражения начала она, поворачиваясь к нему лицом. — Я понимаю твое беспокойство, правда. И я знаю, что ты желаешь мне только добра. Но пойми и ты меня. Сейчас лучшее лекарство для меня — не лежание на футоне, а дело. Мне нужно сделать запасы специй на зиму, на долгие месяцы. Наши припасы почти на исходе, а без специй и еда не еда, и лекарства не лекарства. Кизаши вздохнул, согласно кивая, но в глазах его все еще читалась тревога. — Я знаю, какая ты у меня сильная, — пробормотал он, зарываясь носом в складки ее юкаты. — Настоящий боец. Непоколебимая. Просто... волнуюсь я за вас обеих. Места себе не нахожу, когда на зада... когда на рынке задерживаюсь. Он запнулся на полуслове, но Мебуки, кажется, не придала этому значения — или сделала вид, что не придала. Мебуки мягко повернула голову, внимательно, с любовью посмотрела на него через плечо. Лицо мужа было осунувшимся, помятым после бессонной, тревожной ночи, глаза покрасневшие, с темными кругами. Но в них, даже сквозь усталость, светилась та же бесконечная забота и любовь. — Как ты себя чувствуешь? — спросила она, и в голосе ее послышалась та же тревога, что и в его. Кизаши устало потер ладонью лицо, пытаясь разогнать сонливость. — Ночь выдалась та еще. Беспокойная. Совсем не спал, все думал, ворочался. Но пока, вроде, держусь. Мебуки помолчала, внимательно вглядываясь в его лицо, словно пытаясь прочитать невысказанные мысли. Она знала этот взгляд — отрешенный, устремленный куда-то вглубь себя. Знала и молчала уже много лет. С тех самых пор, как они были знакомы заметила, что муж иногда возвращается домой не просто усталым, а опустошенным, с каким-то новым, тяжелым знанием в глазах. Она никогда не спрашивала прямо, а он никогда не говорил. Но она умела ждать и умела слушать тишину. — Тяжелый день? — спросила она тихо, почти шепотом, чтобы не разбудить Сакуру. Кизаши чуть заметно напрягся, но тут же расслабился, изображая обычную усталость торговца. Однако от Мебуки не укрылось это мгновенное движение — она слишком хорошо изучила его за двенадцать лет брака. — День как день, — ответил он, но голос выдавал его: слишком ровный, слишком спокойный. Так он говорил всегда, когда пытался уберечь ее от лишних тревог. Мебуки молчала, продолжая вглядываться в его лицо. Она умела ждать. Умела слушать тишину. И еще она умела слышать то, что оставалось невысказанным. Она знала этот взгляд — отрешенный, устремленный куда-то вглубь себя. Она помнила тот вечер, двенадцать лет назад, когда Кизаши сам, по своей воле, открылся ей. Они были женаты всего несколько месяцев. Он вернулся тогда позже обычного, бледный, с дрожащими руками. Она молча налила ему сакэ, села рядом и стала ждать. И он рассказал. Все. О своей работе. О том, что уже много лет — с юности — служит одним людям. Очень влиятельным. Опасным. Тем, чье имя лучше не произносить вслух даже в собственном доме. Что он не воин, не шпион в полном смысле слова, но его глаза и уши нужны им. Он собирает информацию, прислушивается к разговорам, запоминает лица, отслеживает передвижения чужаков. Встречается с доверенными людьми в условленных местах, передает сведения, получает новые задания. Видел главу лично, единожды, а дальше только его посыльных. И это правильно — так безопаснее для всех. Того первого посыльного, с которым он начал работать, звали Хидэо. Кизаши запомнил его на всю жизнь — невысокий, незаметный, с глазами, которые видели все, но не задерживались ни на чем. Хидэо научил его, как передавать записки, как замечать слежку, как уходить от погони. Потом Хидэо сменили другие, но Кизаши до сих пор с теплотой вспоминал того человека. Говорил, что без него бы не справился. Мебуки выслушала тогда все это молча. А когда он закончил, дрожа и ожидая приговора, она сказала только: - Ты делаешь это ради нас? - Он кивнул. И она ответила: - Тогда я с тобой. Не в деле, но здесь. Я буду ждать. Буду твоим тылом. А через несколько месяцев она сама предложила: - Я могу помогать. Женщины на рынке, у колодца, соседки — они говорят о многом. Иногда можно услышать полезное. - Кизаши сначала отказывался, не хотел втягивать ее, но она настояла. Сказала: - Если мы команда, то настоящая. Я не хочу сидеть сложа руки, пока ты рискуешь. С тех пор так и пошло. Она слушала женские разговоры, запоминала имена, даты, обрывки новостей, которые могли быть важны. Ничего серьезного, просто мелкие детали, но иногда именно они складывались в мозаику. Кизаши уносил эти крупицы на встречи, и они становились частью большой информации, которая помогала тем, кому он служил, понимать обстановку. Они стали настоящей командой. Тайной, невидимой, но крепкой. И сейчас, глядя на мужа, Мебуки поняла: сегодня тот самый день, когда можно говорить открыто. — А на самом деле? — спросила она так же тихо, но в голосе ее появилась та мягкая настойчивость, от которой Кизаши никогда не мог укрыться. Он вздохнул, понимая, что от нее не утаишь. Мебуки обладала удивительной способностью видеть правду, как бы он ее ни прятал. И сегодня он чувствовал, что устал прятать. Устал носить это в одиночку. — Встретился с Горо, — признался он, понижая голос почти до беззвучного шепота. — Тем, кто приходит с северо-запада. Принес новости. Мебуки кивнула. Горо был одним из доверенных лиц, с которым Кизаши работал последние года три. Спокойный, рассудительный мужчина средних лет, никогда не говорил лишнего, но всегда давал четкие указания. Мебуки ни разу его не видела, но по рассказам мужа представляла его именно таким — надежным, как скала. — Плохие новости? — спросила она коротко. — Разные, — Кизаши покачал головой. — Говорят, на западе неспокойно. Две большие семьи снова грызутся за влияние. Где-то на востоке уже были стычки. Не здесь, слава богам, но... близко. Ближе, чем хотелось бы. — Горо что-то просил передать? — Просил быть внимательнее. Если заметим что-то необычное — сразу сообщать. Он сказал, что хозяин лично интересуются обстановкой в наших краях. Мебуки нахмурилась. Она знала, кого Кизаши называет «хозяином». Те, кому он служит. Те, чье имя она никогда не произносила вслух, но о ком думала каждый раз, когда муж уходил затемно. Слишком много силы, слишком много опасности стояло за этим невысказанным именем. — Я сегодня тоже кое-что слышала, — тихо сказала она. — На рынке, пока стояла в очереди за рыбой. Женщины говорили, что в соседней деревне видели незнакомцев. Четверо, все при оружии, но без опознавательных знаков. Расспрашивали про дороги, про то, кто здесь живет, какие семьи в округе. Кизаши насторожился: — Когда это было? — Дня три назад. Я хотела тебе сказать, но ты все время пропадал. Думала, может, мелочь. — Не мелочь, — он покачал головой. — Если они расспрашивали про семьи, значит, ищут что-то. Или кого-то. Ты запомнила приметы? — Высокие, в темных плащах, один с длинным шрамом на щеке. Говорили тихо, но женщина, которая торгует зеленью, случайно услышала обрывок разговора. Упомянули «тех, из леса» — так местные часто называют... ну, ты знаешь. Кизаши задумался. Информация была важной. При первой же возможности он передаст ее Горо. — Молодец, — сказал он, целуя жену в макушку. — Это может пригодиться. — Я стараюсь, — улыбнулась Мебуки. — Мы же команда. Они сидели в тишине, прижавшись друг к другу, и в этой тишине было столько тепла, что даже стены старого дома, казалось, светились изнутри. За седзи давно стемнело, луна поднялась высоко над холмами, заливая двор холодным серебром. Но здесь, внутри, было тепло и уютно. Сакура спала. Крепко, без сновидений, свернувшись крошечным комочком под тонким одеяльцем. Монотонный стук пестика давно стих, тихие голоса родителей слились в один убаюкивающий фон, и она провалилась в глубокий, восстанавливающий сон. Ей снилось что-то далекое, смутное — может быть, отголоски прошлой жизни, может быть, просто игра уставшего воображения. Но лицо ее было спокойным, дыхание — ровным. Она не слышала их разговора. Не знала, что ее отец служит очень влиятельным людям, передавая сведения через доверенное лицо по имени Горо. Не знала, что мать, добровольно вступившая в это дело двенадцать лет назад, сейчас так же рискованно добывает информацию у женских сплетен у колодца. Все это осталось за пределами ее сна. — Знаешь, — тихо сказал Кизаши, глядя на дочь, — я иногда думаю: правильно ли мы делаем, что продолжаем? Теперь, когда у нас есть она... — Мы делаем это ради нее, — твердо ответила Мебуки. — Чтобы у нее было будущее. Чтобы, когда она вырастет, ей не пришлось прятаться по лесам от этих войн. И потом, я сама выбрала этот путь. Ты меня не заставлял. — Я помню, — Кизаши усмехнулся. — Ты сама пришла и сказала: - Я буду помогать, и не смей отказываться. - Я тогда чуть сакэ не поперхнулся. — А что мне оставалось? — Мебуки пожала плечами. — Ждать и гадать, вернешься ты или нет? Нет уж. Лучше я буду знать и помогать. Так спокойнее. — Ты удивительная женщина, Мебуки. — Знаю, — она улыбнулась. — Поэтому ты на мне и женился. Они рассмеялись тихо, чтобы не разбудить дочь. И в этом смехе было столько близости, столько доверия, что никакая война не могла этому помешать. — Она вырастет сильной, — сказала Мебуки, глядя на спящую Сакуру. — Я чувствую. В ней есть что-то особенное. — Все матери так говорят, — улыбнулся Кизаши. — Может быть. Но я верю, что наша девочка справится со всем, что ей уготовано. И мы поможем ей. Кизаши кивнул, принимая это как клятву. Он сделает все, чтобы его семья была в безопасности. Ради этой маленькой розоволосой девочки он готов был на все. И рядом с ним — женщина, готовая на то же самое. — Нам тоже пора отдыхать, — наконец сказала Мебуки, с сожалением отстраняясь от мужа. — Завтра снова вставать затемно. Мебуки задула масляную лампу, и комната погрузилась в мягкий полумрак, в котором только тлеющие угли очага отбрасывали слабый красноватый свет. Где-то за стеной запел сверчок, луна светила в щель между ставнями, и в доме было тихо-тихо. Сакура спала. А родители, устроившись на соседнем футоне, еще долго лежали с открытыми глазами, прислушиваясь к дыханию друг друга и к тишине за окном, в которой могло таиться что угодно — опасность или покой. Но пока была тишина, и они были вместе. Этого было достаточно.