L’Heure Bleue

NC-17
В процессе
12
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написана 31 страница, 11 778 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
12 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник

Часть 3

Настройки
Примечания:
NAPOLA, Кёслин. Осень\Зима. 1933  Свинцовое небо над замком-казармой словно вдавливало курсантов в землю. Расписание было выверено до секунды, превращая их жизнь в механический ритм марша, занятий и отбоя. Каждый день здесь был уроком по уничтожению старого «я». Урок биологии. Небольшая, но просторная аудитория, пахнущая формалином и мелом. На пюпитрах — не учебники, а стопки идеологических брошюр. Преподаватель, доктор Келлер, с восторгом фанатика водил указкой по схемам «расовых типов». — Забудьте дарвиновскую ересь о случайностях! — его голос скрипел, как ржавая пила. — Эволюция — это не слепой отбор! Это сознательное созидание высшей расы через устранение неполноценного генетического материала! Чарльз Дарвин был прав лишь в одном — борьба за существование. Но мы ведем ее не стихийно, а как селекционеры, отбраковывая ущербное! Он тыкал указкой в диаграмму, где ариец возвышался над схематичными, карикатурными фигурами «унтерменшей». — Расовая гигиена — это не право, это долг каждого из вас! Чистота крови — основа чистоты духа и воли. Браки должны быть не по любви, а по расчету — расчету на лучшее будущее нации. Берхард машинально конспектировал, но его взгляд упорно скользил по окну, к оголенным веткам деревьев, будто ища в их хаотичном переплетении опровержение этой мертвой, каменной логики. Рядом Альбрехт, напротив, впитывал каждое слово, его лицо было сосредоточено-восторженным. Он ловил взгляд Берхарда и одобрительно кивал, словно говоря: «Слышишь? Наукой доказано. Мы — избранные». Урок истории. Здесь царил оберштурмфюрер Фогель, человек с лицом мясника и плакатным пафосом в голосе. — Вся мировая история — это история борьбы арийского духа против разложения! — гремел он, вышагивая между рядами. — А главный рассадник этого разложения — кто?! Хор молодых глоток выдрессированно выкрикивал: — Евреи! — Верно! Они — паразиты на теле здоровых народов! Они не творят, они лишь высасывают соки, натравливают нас друг на друга и наживаются на войнах! Все, что вы знаете о них — ложь, жалостливые сказки! — Он тыкал пальцем в карту Европы. — Смотрите! Они везде и нигде! У них нет своего государства, ибо их государство — это мировая паутина заговора против наших отечеств! Ваша задача — не просто знать врага. Ваша задача — возненавидеть его всем сердцем, всеми фибрами души! Ибо только чистая, пламенная ненависть очистит мир от этой скверны! Альбрехт записывал тезисы, изредка бросал на Берхарда взгляд, полный ожидания: «Вот оно, настоящее знание. Теперь ты понимаешь?». Урок математики. Самый циничный и самый откровенный в своей чудовищности. Здесь будущих офицеров учили не вычислять. Утилизировать. — Задача! — сухо начинал преподаватель, бывший инженер. — Бомбардировщик вылетает из Кёнигсберга. Скорость — 250 км/ч. На расстоянии 150 км от цели — завод по производству снарядов. Эффективный радиус поражения нашей бомбы — 50 метров. Цель — прямоугольное здание длиной 200 метров и шириной 80. Вопрос: сколько бомб необходимо сбросить для гарантированного уничтожения цеха при условии, что две бомбы дают погрешность в 10% от радиуса? Хруст грифелей по бумаге. Берхард решал задачу, его пальцы холодели. Он видел не цифры, а огонь, обломки, людей... Он с силой тряхнул головой, прогоняя образ. «Не люди, — сурово напомнил он себе голос отца. — Враги. Статистика. Помехи на карте».  Альбрехт щелкал уравнения как орехи. Решив, он наклонялся к Берхарду: — Смотри, я нашел более эффективный алгоритм. Можно обойтись на два заряда меньше, если считать поправку на ветер не по стандартной формуле, а вот так... Он говорил о тысячах теоретически уничтоженных жизней с таким же азартом, с каким другие обсуждают шахматную партию. Его восхищала не жестокость, а чистота решения, эффективность машины. Если классы калечили разум, то физподготовка ломала тело, чтобы выковать его заново — холодным, послушным и безжалостным орудием. Ранние подъемы затемно. Ледяной душ, сдирающий с кожи последние остатки сна. А затем — плац. Бежали по грязи, по первому хрустящему снегу, по колючему гравию. Бежали в противогазах, когда мир сужался до свистящего вдоха и стука собственного сердца в ушах. Бежали с бревном на плечах, когда мышцы горели огнем, а во рту вставал медный привкус крови. Инструкторы подгоняли отстающих и криком, и спокойными, уничижительными фразами: — Ускоряйся, фон Шпрее! Ты бежишь, как барышня на прогулке! Или твои предки были не воинами, а пастухами? Берхард стискивал зубы и рвался вперед. Он ненавидел эти унижения, но его тело, воспитанное в спортивных играх, слушалось. Он был одним из лучших — мощный, выносливый, с идеальной координацией. Но каждый раз, обгоняя задыхающихся товарищей, он чувствовал не гордость, а стыд. Стыд за то, что его сила служит этому. Рядом, как тень, бежал Альбрехт. Он не был природным атлетом. Его мускулы жгло, легкие рвало изнутри, но он заставлял себя. Его движущей силой была не ярость, а фанатичная воля. Он не позволял себе отстать от Берхарда ни на шаг. Тренировочный зал, пропахший позже, потом, кровью и страхом, навевал всем студентам лишь запятнанные кровью воспоминания. Здесь сдирали последние остатки жалости. — Сила без контроля — это хаос! — орал инструктор, бывший профессиональный боксер с расплющенным носом. — Ваша задача — не изувечить. Ваша задача — уничтожить волю противника к сопротивлению! Один точный удар в печень ценнее десяти по голове! Берхард в ринге настолько был прекрасен. Насколько и жесток. Тот самый мальчик, рисовавший у реки, теперь двигался с грацией и жестокостью хищника. Его удары хлестали точностью и экономичностью. Он не избивал противников — он их разбирал на части, холодно прицеливаясь, словно снайпер, на слабые места. Полоса препятствий. Ледяная каша, колючая проволока, отвесные стены. Здесь учили не просто преодолевать. Здесь учили презирать боль и слабость. — Ползи! — кричал инструктор. — Ты не человек! Ты — пуля! Ты — клинок! Твоя цель — впереди, а не твое грязное, ноющее тело! Берхард полз, чувствуя, как лед прорезает мундир, как мышцы сводит судорогой. В голове стучало: «Я не пуля. Я не клинок. Я Берхард. Я Берхард...» — но с каждым днем этот внутренний голос становился тише, заглушаемый рёвом команды и свистом ветра.  Альбрехт, изможденный, с окровавленными руками, всегда ждал его на финише. Не чтобы помочь, а чтобы засвидетельствовать. Его восхищенные глаза, полные безграничной преданности, были для Берхарда одновременно и наградой, и самым страшным упреком. — Ты видел, как ты взял ту стену? — задыхаясь, говорил Альбрехт. — Это была... чистая геометрия силы. Идеально. И по ночам, когда в казарме стояла тишина, нарушаемая лишь храпом и скрипом коек, Берхард лежал, глядя в потолок. Его тело ныло от усталости, но разум не мог отключиться. Он чувствовал, как его перемалывают жернова этой безупречной машины. И единственным напоминанием о том, что у него еще есть душа, был восхищенный, преданный, пугающий взгляд Альбрехта, ждущего от него следующего подвига.

***

В комнату ворвался дежурный, он рывком зацепился за косяк двери и включил свет. Подъем в 6 утра.  Альбрехт спрыгнул с двухъярусной кровати, спешно, но аккуратно заправил кровать, пригладив одеяло для пущей гладкости.  Он обернулся на Берхарда, что еще только заправлял простынь.  — Быстрее, — нервно шепнул Байер и принялся складывать одеяло друга.  Тот кивнул благодарно и оба поспешили в общие душевые. Там холодная вода сдирала остатки сна с кожи.  На душ и сушку им давалось лишь 7 минут. А на спортивную форму — одна. Поэтому сразу после они бежали к шкафчикам, в которых хранилась форма.  Берхард поправлял рукава, когда Альбрехт уже оделся и ждал его, высматривая собственное отражение в небольшом зеркальце.  — Как всегда неотразим, — улыбнулся он, блеснув передним рядом зубов и перемещая взгляд на Шпрее. Тот махнул в сторону двери и они направились на утреннюю тренировку.  Внутренний двор пахнет росой, коротко стриженной травой и мокрыми вымощенными камнями тропинками. Руководитель в спортивной форме гоняет учеников, как скот до девяти утра. Затем снова душ и только после завтрак.  Огромная столовая, вмещавшая 3 длинных стола, занимала зал. А спереди расположены столы для руководителей. Ели они тоже по команде. Шепотки разлетались по воздуху. Их завтрак сопровождал надменный взгляд Гитлера со стены.  Берхард сжал губы, отрываясь от портрета. В уши заливался стук ложек и вилок о тарелки.  — Он везде. Даже в нашей комнате висит, — бурчит недовольно, запихивая в себя кашу. Пытаясь говорить тише.  Альбрехт обернулся на него с истинным возражением на лице, — По-моему это хорошая идея. Он наблюдатель: все знает, все слышит. И не дает нам расслабиться.  Берхард ничего не ответил. Он так не считал. Этот постоянный контроль ощущался как мышеловка. Раз. И она схлопнется, переломав череп. Причем сыра в ней нет. Одна сплошная иллюзия и ложь.  — Сегодня пойдем в библиотеку?  — Конечно. — Запив горячим кофе. — Нужно решить задачи и что-нибудь почитать. А еще письмо домой написать.  — Ты же не любишь писать домой.  — Не люблю, но сестренка ждет. Я ей обычно пишу.  Берхард издал что-то вроде понимающего «Мгм». И внезапно для Альбрехта выдал:  — Ты кстати никогда не рассказывал о своей семье.  Его словно молнией поразило, он молчит, рука с кружкой замерла на полпути.  — Просто… не стоит, — он поставил ее обратно с гулким стуком. — Считай, что они умерли. — Раздражение в голосе направлено не на приятеля. На родителей.  — Жестоко. Но наверное… мне тоже нужно так думать.  — Почему? Твой отец кажется достойным человеком.  — Тебе так кажется. Поверь мне.  После всех занятий у них оставалось два часа на собственные дела. А далее — сон. За окном темнело рано, поэтому оба ходили с лампами в руках меж многочисленных книжных шкафов. Словно плутав в лабиринте. Наконец, они взяли все книги, которые хотели и нашли самый отдаленный столик ото всех.  Из-за стопки книг в руках у Альбрехта выпала маленькая, потрёпанная книжица, умещавшаяся в ладони. Она раскрылась на первой странице.  — Партитура? — тихо удивился Берхард, поднимая её. — Что? — Обернулся он резко. В глазах плясал непонятный страх. — Нет. Тебе показалось, — отрезал Альбрехт, выхватывая тетрадь. — Но здесь же ноты. Ты что, играешь? — Нет. — Постой… Это же Малер? «Песнь о Земле», — Берхард присмотрелся к знакомому названию, которое он когда-то слышал в другом мире, в другой жизни.  — Тише! — прошипел Альбрехт, озираясь по сторонам. — Мы не в парижском кафе для либеральных эстетов. Потом. — Альбрехт, у тебя тут… целая коллекция. Я видел не только Баха. Здесь и Чайковский, и Равель… — в голосе Берхарда звучало не осуждение, а жгучее любопытство. — Это для анализа! — отчеканил Альбрехт, пряча тетрадь во внутренний карман. — Чтобы понять душу врага, нужно изучить искусство, которым он разлагается. Это… стратегическая необходимость. — Знать ноты Малера — это твоя стратегия на поле боя? — Берхард едва сдерживал саркастическую улыбку. — Если попаду в плен, буду имитировать лояльность. Притворюсь их поклонником, — выпалил Альбрехт первое, что пришло в голову, и сам поморщился от неубедительности этой легенды. Берхард коротко рассмеялся. — Неплохо вывернулся. Но знаешь что? Можешь не убегать… хотя бы от меня. Он кивнул на спрятанную партитуру, и в его взгляде читалось не разоблачение, а странное понимание. Альбрехт вздохнул тяжело. Его страсть к коллекционированию не ограничивалась лишь музыкой…  — Что ты имеешь в виду? — настороженно спросил он. Но ответ пришел не сразу.  Берхард задумался.  — Ты мой друг. — Отрезал. — А я своих друзей принимаю не по списку дозволенного. И никогда не осуждаю. Тем более за искусство.  Глаза Альбрехта расширяются. Он сжал партитуру в руках и она жгла его ладони.  — То есть, — запнулся он, сразу снижая тон до шепота, — ты принимаешь Малера? — спрашивал с недоверием.  Берхард оглянулся по сторонам и наклонился ближе. — Здесь это опасно говорить, но что если… Да? Искусство выше войны, нельзя запрещать его по национальному признаку. Так говорил Вильгельм.  — Да кто этот Вильгельм? — С возмущением допросил он. — Ты так много про него говоришь, но так и не объяснил кем он был тебе.  — Он… — Берхард опустил взгляд, перебирая пальцы. — Мой дорогой друг. Очень дорогой.  Альбрехт долго молчал. Он снял с Берхарда плотное покрывало тайны. Что-то настолько сакральное, что он бережет и защищает ото всех под ней.  — Ты что-то явно скрываешь, — подозрительно посмотрел он. — Но знаешь что? Я тоже буду принимать друзей такими какие они есть. Учи меня дружбе, Берхард, — со всей серьезностью и огоньками в глазах.  Берхард посмеялся. Его пряди немного растрепались, а улыбка впервые за долгое время озарила лицо. — Хорошо. Тогда может быть когда-нибудь, я расскажу тебе больше.  — И я тебе, — кивнул Альбрехт. — Давай поклянемся, что однажды все расскажем, что хотели, но не могли, — он протянул руку. — Знать Берхарда для него словно коллекционировать партитуры и карты. Побуждение не из выгоды, а из личного интереса, желания приблизиться к его чести и силе. Стать хотя бы маленькой ее частью. Пропустить через себя величие и могущество воли.  — Клянусь, — рука протягивается в ответ.  После долгой паузы, в которой повисли их молчаливые мысли, Берхард нарушил тишину. — Но все же… это ты сам писал ноты? Сколько же труда на одну композицию ты тратил. Трудно представить.  — Для меня это не трудно. Мне нравится… пропускать через себя музыку. Этот процесс словно дыхание. Так я лучше понимаю ее. — С благоговением в глазах, он смотрел на маленькую книжку, протирая большим пальцем черную обивку. 

*** 

Последний день, 31 мая, был таким же как и все до. Просто в конце они собрали вещи и вышли за пределы замка на целых три месяца. Но каникулы не значили свободу, теперь их жизнь полностью служила фюреру, поэтому они должны сохранять свою репутацию, не быть замешанным в скандалах и неугодных местах.  Альбрехт не захотел уезжать обратно в Берлин, и направился вместе с Берхардом в Кёнигсберг. Тут он будет подрабатывать и жить у своей тети. И заодно познакомится с этим Вильгельмом.  Когда они уезжали, на лице Берхарда сияла та самая редкая улыбка в приятном, даже восторженном ожидании встречи.  Они попрощались, обязуясь встретиться через неделю для дружеской посиделки за стаканом пива.  Приехав домой, его встречает холод замка и отрешенность отца. А также безликость матери, блуждающей по замку призраком. Он, за все эти годы несчастного детства, научился игнорировать ее тоску, что граничила с диагнозом. Он просто осознал, что мать — уже давно умалишенная женщина. По вине отца. Обида за нее не клокотала и не волновала сердце. Хотя еще недавно все эти страшные картины ужаса, что разразили их дом, казались неумолимым концом света. Исправить который не под силу никому.  Тогда он прошел в комнату, снял надоедливую форму и снова стал мальчишкой. Беззаботным. И поспешил к речке. И он не угадал. Видимо, Вильгельм не знал, что занятия у него заканчиваются уже 31 мая.  Но прошло полчаса и удивленный Вильгельм подходит к речке. К дубу с большим корнями, на которых спал Берхард. Он знал и он пришел.  И все словно повторяется.  Он наблюдает за его спокойным лицом и вспоминает их первую встречу.  Вырос Берхард не в самой любящей семье. Его мать — свободолюбивая и непреклонная, сильная личность. Ее муж, Генрих Шпрее, переломал ей пальцы, из-за чего она не могла продолжать заниматься музыкой. Ее смыслом жизни были лишь нотная тетрадь и скрипка, ее душа никогда не полыхала так, когда она играла. Ей пророчили блестящую карьеру, называли молодым гением музыки. Она выступала на самых огромных сценах, на нее лился шум аплодисментов, блеск живых цветов, что падали к ее ногам, высокие похвалы самых авторитетных композиторов. Ее будущее освещалось в софитах, ее скрипка — продолжение руки.  Но ее заставили выйти замуж.  Ее, которая была рождена войти в историю как один из музыкальных бриллиантов, закрыли огромной спиной мужчины, потушили, связали и привязали. Виктория в детстве восхищалась этой женщиной, хотела стать как она, превзойти ее мастерство и талант.  Но превосходить уже было нечего, София фон Кёниг окончательно погасла, когда случилась очередная ссора с Генрихом.  То был дождливый и пасмурный вечер. В окнах высокого темного замка сверкнула ломаная молния. Берхард маленькими ладошками держался за косяк двери, выглядывая головой из-за стены, чтобы послушать о чем кричат родители.  Их черные силуэты освещали лишь тягучие желтые свечи, огонь которых трепетал, наблюдая домашнюю драму.  — Мы говорили на эту тему, София. — Раздраженно выдохнул Генрих, сжимая руки в кулаки. — Мы говорили и договорились, что ты больше никогда не выступаешь на публике! — крикнул он прямо в лицо жене, не сдерживая агрессию. Не руководствуясь никакими правилами чести. Казалось это слово он отправил в ссылку и запретил в своем лексиконе. И понимании.  Она тихо сжимала челюсти, сверля тяжелым взглядом возвышающуюся фигуру над ней.  — Мы ни о чем не договаривались, — проговорила она негромко. Её лицо в тот же миг, как последний звук слетел с ее губ, исказилось в отчаянной гримасе боли. — Это ты так решил, Dämon! Глаза Генриха вспыхнули. Как это понимать?  Пощечина разразила громким хлопком огромный зал, отскакивая глухим эхом от стен. Запах пропитался свежей кровью. Берхард вздрогнул. Хотелось разреветься или лучше вырвать себе сердце, чтобы не чувствовать эту боль на своей щеке. А еще больше хотелось подбежать к маме и забрать эту пощечину себе, даже если от нее Берхард бы упал и потерял сознание.  София же даже не вскрикнула. Она лишь отлетела на три шага назад от сильного импульса, рефлекторно прикладывая к кровоточащей коже руку, дабы создать хоть какое-то подобие защиты от тирана.  Генрих не понимал что сделал, он находился в ступоре несколько секунд. Через время мужчина аккуратно шагнул, приближаясь к горячо любимой жене, протянул широкую ладонь, чтобы накрыть и остудить горящую щеку. Но та подняла на него свой самый отвратительный для Шпрее взгляд. Он ненавидел, когда эта женщина так на него смотрела. Так отстраненно, равнодушно и холодно, как будто они никто друг другу. Как будто она не его собственность, как будто она его не любит… Внутри плелось длинными и крепкими кнутами желание присвоить, подавить, сделать своей, полностью утопить в себе, забрать всю ее самостоятельность, преклонить пред собой, показать, как он нужен ей. Сломать ее волю, полностью подчинить себе, захватив ее независимость. — Я тебя ненавижу, Шпрее. Ребенка твоего я тоже ненавижу. Замок этот я просто проклинаю. Будь ты проклят, Генрих! Гори в аду ты и вся твоя семья! — Чистая ярость лилась с ее слов, она проникла в каждое и осела там ядом.  Глаза неистово зажглись пламенем ненависти, мести, желанием заткнуть ее, лишить всего самого важного.  Он скривил рот в животной ухмылке. София впервые увидела истинную его сущность. Она видела как зрачки заплывали плотной пленкой безумия.  Он уже не соображает что он делает. Не отдает и малейшего отчета своим действиям.  Он лишает ее всего самого важного. Резко хватая за руки, рывком поднимая с пола и с хрустом выворачивая пальцы, пока неистовый, болезненный крик разносится словно по всей Земле. Настолько он оглушителен. Насколько и безобразен.  Тогда, внутри Берхарда что-то надломилось, обрушилось внутри, словно в храме падают потолки на молящихся. Так и на его надежду внезапно обрушились небеса замка.  После этого события на него ничто не могло повлиять. С ним не разговаривала мать. Она лишь сидела у окна с перевязанными руками, будто с оторванными крыльями, истекала кровью. Но не бордовой, темной и алой. А прозрачной, той которой не видно, но от потери которой терялась и улыбка, и смысл жизни, и чувства. Терялась та божественная сила, какой была наделена она от рождения. Ко всему у нее пропали чувства. Лишенная своего искусства, женщина внутри умерла. И пепел внутри она развеет над выгоревшей пустошью, оставшись лишь оболочкой. Почти прозрачной, невидимой.  Той ночью Генрих ушел из замка, предварительно предупредив служанок о жене, которой необходима медицинская помощь. О какой помощи может идти речь, когда всё, что могли сделать врачи это облегчить обжигающую боль. И то только физическую. Он вышел во владения устрашающей грозы. А София осталась сидеть на холодном мраморе. Ее кружевное пышное платье окружало ее тонкую фигуру, а голова плавно опустилась, словно умирающая лебедка, с неверием смотря на кривые, некогда изящные длинные пальцы. В тот момент она пролила свои первые и последние слезы. В тот момент ее не стало, она сожгла себя на костре, пустив в языки пламени всё, чем она дышала. Ее душа унеслась далеко за пределы Кёнигсберга, оставляя мученице лишь холодную физическую оболочку, что покрывалась бледными болезненными пятнами.  Берхард тогда обнимал мать, плакал ей в ее пушистые кудрявые волосы, успокаивал, пока рядом обеспокоено копошились суетливые медицинские работники, но все, что получил в ответ:  — Уйди, Шпрее. — Ледяным голосом. — Я тебя ненавижу, — прошептала она, заглядывая полными злобой глазами в светлые лазурные.  Берхард вздрогнул. По его телу прокатился мощный разряд электричества. Его словно пронзила та молния, бушующая за окнами. Он тихо поднялся с колен и, все еще смотря на мать с сожалением, отдалялся, исчезая во тьме замка. Там он и плакал.  На следующий день солнце ярко освещало его лицо. Он проснулся в своей комнате. Казалось, обычное утро, обычное солнце, но Берхарда так невыносимо тошнило от этого солнца. Его лучи были такими лживыми, притворными, что хотелось задернуть шторы и никогда не видеть белого света. Оно жгло его лицо. Хотя раньше Берхард любил солнечную погоду, особенно после дождя. Но в нем что-то перевернулось, надломилось, что-то перемешало в нем все внутренности, заставляя испытывать лишь тошноту и головную боль. А запах стоял такой противный. Пропитанный гнилью и пылью, от которой чесалась и зудила кожа. Ему все было противно. Противна чистая кровать, противны картины, на которых собиралась грязь. Все было таким мерзким и фальшивым.  Все изменилось.  Он выбежал из замка, за ним погнались несколько нянечек, но он перелез через небольшое ограждение в саду и исчез за многочисленными лабиринтами из каменных стен замка. Пробежав еще минут пять, он очутился в своем любимом тихом уголке, в котором можно было спрятаться от равнодушного и холодящего душу взгляда матери. Прятаться у Берхарда есть от кого, перечислять всё было бы бесконечно долгим занятием. Он прятался от отца, от его высоких требований и ожиданий, прятался от навязчивых нянек, от которых веяло притворной любовью. Не настоящей. Настоящую они дарили своим детям. Он видел как одна нянечка притащила своего ребенка во владения Шпрее, потому что тогда он заболел, а бабушка, что следила за ним померла. И тогда он понял, что завидует нищему и ободранному, у которого штаны сотканы из одних только заплаток, рубаха стиралась не десять раз, и не двадцать, а все сто. Заметны были и пропитанные грязью рукава, и худое бледное лицо от недостатка сна и питания. Зависть заполняла его сердце, обжигая лютой обидой. Он так сильно хотел такой же любви, хотел получить такие же поцелуи в лоб перед сном, хотел обнимать маму, разговаривать с ней, учить с ней азбуку, кушать и рисовать. Но весь этот набор счастья достался не ему, а облезлому и нищему мальчику.  Чем он хуже? Что такого сделал Берхард, что его ненавидит всем сердцем собственная мать?  — Ты хочешь вызвать воронку? — задал загадочный вопрос не менее загадочный голос: тихий, приглушенный легким ветерком и глухим шелестом зеленой листвы. Берхард повернул голову влево, где раздался звук. Он увидел мальчика, стоявшего неподалеку, засунувшего руки в карман изящных брюк. Тонкая льняная рубашка аккуратно заправлена. Он кивнул в сторону речки, на которую смотрел Берхард, внутри разрывающийся от назойливых и сложных вопросов, ответы на которые он не нашел.  — Поясни, — сказал Шпрее, складывая руки друг на друга. Он прятал за маской безразличия зарождающийся интерес.  — Кто смотрит на реку так, будто пытается силой мысли управлять стихией? — повернулся корпусом к нему загадочный мальчик. — О чем ты задумался?  — Тебе какая разница, — отмахнулся от него Шпрее, приседая на мягкую траву. — Всё равно не поймешь.  — Мне интересно.  — Зачем интересоваться чужой жизнью?  — Разве тебе не кажется занимательным то, что люди такие разные? С разными историями, по разному разукрашенные, сделанные в разных печах и из разного теста. Разные и внутри, и на вид.  — Что такого занимательного в этом?  — Ну что за глупые вопросы, — устало вздохнул он, закатив янтарные глаза. — Ты в яслях что ли еще? — со всей серьезностью спросил он, на что Берхард только нахмурившись покачал головой. — Если так хочешь ответа, могу сказать, что мне скучно. Я все про себя знаю, знаю про родителей, про древних людей, историю, страны. Теперь хочу изучать настоящих людей. Ты будешь первым.  И он оказался первым. Другом, товарищем, собеседником. И первой любовью.  Все лето Берхард приходил к речке полежать под раскинувшимся деревом, что выросло на холме над берегом. Он слушал шепот журчащей воды, бурные разговоры листьев, утонченные песни ветра, и каждый раз натыкался на мысль, что ему спокойно, его не раздражает начищенная до скрипа мебель замка, не пугают огромные пустые залы, в которых никого не бывает, потому что после того рокового вечера мама не дает домашние концерты. Его не тошнит каждый раз, когда на него льются лживые лучи солнца, обжигая лицо. Здесь солнце настоящее, оно приятно ласкает, мягко обнимая Берхарда. Здесь комфортно, здесь всё настоящее. И друг настоящий.  Минут пять он ждал Вильгельма, так как тот приходил ровно в назначенное время, а Шпрее — заранее. Мальчик приходил с книгами, а Шпрее с альбомом и карандашами.  — Ты уже здесь. — Констатирует Твангсте, подошедший очень тихо к дереву. На его корнях, расслабленно покачивая закинутой ногой, спал Берхард, сложив руки под головой. Он медленно раскрыл глаза, привстал на локтях, всматриваясь в светлую фигуру, отливающую золотое свечение. Каждый раз мальчик поражался какими яркими и глубокими были его янтарные глаза. В них будто зажигается солнце, поднимается рассвет, благородно одаривая мир теплом. Казалось, планета цветет, растения дают плоды, животные ласкаются только от одного его согревающего взгляда. Берхард получил вопросительный взгляд и быстро вернулся в лежачее положение. Засмотрелся.  — Что на этот раз? — спросил Шпрее, борющейся со сном, но все же закрывающий глаза.  — Я притащил Ницше, — уселся на свой пиджак мальчик, хлопнув небольшой горкой из книг по крепкой ткани.  — Кто это?  — Это возомнивший человека титаном человек.  — Ты придерживаешься его мнения?  — Конечно нет. Человек — мелкая песчинка на берегу огромной Вселенной и тысячелетней истории.  — Что ты имеешь в виду под «песчинка»?  Вильгельм подумал, приставив указательный палец к подбородку и устремив взгляд в кроны деревьев, словно к мудрым покровителям, что дали бы ответ. И они его дали. — Люди как разные камушки на этом берегу: некоторые гладкие, некоторые колючие. И ни один не похож на другого. — После паузы он продолжил, увидев заинтересованность в лазурных глазах напротив, — По сути, что есть мы, когда нас так много? Я не хочу сказать, что человек слабое и бессмысленное порождение. Человек — он как ноты в маминой тетради: все значки разные, но вместе — они музыка. Он неординарен, уникален, огранен своими собственными чувствами, взглядом на обыкновенные вещи. Но что меняет уникальность человека? — После этого вопроса он делает паузу, давая время на размышление.  — Благодаря уникальности мы имеем разные культуры и нации, — предположил Берхард.  Вильгельм покачал головой. — Абсолютно ничего, он лишь может превознести в планету очередную гениальную постройку, картину, произведение, мысль, может начать войну за свои выдуманные идеи, но познать суть бытия не дано никому. Оно может иметь божественное происхождение или наоборот, технически выверенное, физическое и сухое, и в масштабе бескрайних космических пространств я и ты, мы лишь микроскопическая частица, ни на что не влияющая, ничего не изменившая, — последние слова звучат как приговор.  Берхард задумался.  — Если в масштабе Германии, Кёнингсберга, этого места, то ты не просто песчинка. Ты — человек, прочитавший Канта в четыре года, а всемирную историю — в три.  — Разве это делает меня значимым для Вселенной?  — Для нее не знаю, но для меня — да.  Не только это делает Твангсте ценным для Берхарда. Его самая главная ценность — это единение душ, спокойствие, его притягивающая аура. Это абстрактное понятие, объясняющее почему с человеком чувствуется безопасность, отвлеченность от внутренних противоречий, комфорт и тепло.  Вильгельм поднял уголки губ, заглядывая в светлые глаза.  — Спасибо.  — Раз уж мы не влияем на Вселенную, можем немножко понизить уровень и влиять друг на друга.  — Ты прав.  Шпрее ухмыльнулся.  — Но сверхчеловек — все еще бредовая идея, — фыркнул мальчик.  — Не читал, но полностью опираюсь на твое мнение, — рассмеялся Берхард, вставая с корней дерева. Он взялся за альбом, принявшись создавать набросок читающего Вильгельма. 

Вильгельм подходит ближе, аккуратно наклоняется над телом. Изучает дрожащие ресницы и трепещущие тонкие веки. Едва заметный румянец на скулах, осевшая пыльца одуванчика на тонких волосках бровей. Бледные тонкие губы… Не изменился.  Только через мгновенье он замечает, что дыхание друга замирает. И тут его резко хватают и валят на землю, хохоча.  — Это по-крысиному! — ругался Вильгельм, пытаясь высвободиться из хватки.  — Нет, это стратегическая уловка, — смеется Берхард, отпуская. Он отряхивает с белой рубашки друга сухую землю.  Они сели друг напротив друга.  — Всего год, а ты уже мыслишь как солдат. Похвально, шутце, — ухмыльнулся Вильгельм.  — Шутце в Вермахте. А я принадлежу элите.  Лицо напротив скривилось.  — Каждый раз, надевая форму нацистов, ты предаешь себя самого, кто брезговал даже муху хлопнуть.  — Думаю, переживу, — с легкой улыбкой отмахнулся он. У него есть цели куда глубже, чем «не предать себя».  — Тогда расскажи как тебе было плохо без меня. — Вильгельм ложится на расстеленный пиджак и кладет голову на чужие колени.  Они начали говорить. Обо всем и ни о чем одновременно. Интимность момента скрывалась в тихом ветре, качающем колосья пшеничного поля вдали, шипении птенцов аистов, клокотании кузнецов, лучах солнца, что пробиралось сквозь ветви и освещала еле заметные веснушки. И их размеренном дыхании, теплоте их кожи, что прожигала сукно. Резонансе голоса душ. Даже если души на разных берегах.  Твангсте не видел в такой близости чего-то «непорочного» и запрещенного общественными нормами. Они друзья. Они не виделись год. Они скучали. Им можно. И разрешение даёт он сам, а не кто-то извне.  Тихий голос прорезает воздух, полный запахом лютиков и колокольчиков, что заселяли берег. — Знаешь, я даже не думал, что буду настолько скучать. И это даже не чувство одиночества. Тебя из меня как будто вырвали. — Он, словно демонстрируя свои чувства, срывает стебелек, росший рядом. — Беспощадно и так резко. И это было не больно. Первые два месяца. — Крутит синий цветок в пальцах. — А потом я понял, что теперь, когда пойдет первый снег и мы все вместе выйдем на улицу, никто не будет ловить снежинки и смотреть как они тают. Никто не испечет печенья с предсказаниями «в будущем тебя жду я». И не с кем будет попить какао. Ведь никто, кроме тебя его не любил. Я понял, что потерял не просто часть, я потерял корень, которым дышал. — Он поднял глаза наверх, чтобы встретить умиротворение в глазах и почти преданное внимание каждому слову, что слетало с его губ. — Я мог встретить рождество с другими, с родителями или однокурсниками, но в их глазах нет твоей льдинки. И мне всегда ее не хватало. — Он поднялся, выпрямился, серьезно глядя. — И тут даже не цвет глаз, а твое единственное выражение. Оно настолько приелось мне, что по ночам, перед сном проигрывается перед глазами, словно кинопленка. — Он устало выдохнул, словно груз, что скапливался на его плечах, растворялся. — Они все рядом, — подразумевая друзей и родственников, — мне не одиноко, но мне сиротливо. Без тебя. И в конце года я понял, что даже будь ты самым отъявленным нацистом, я бы наверное не смог от тебя отказаться. Но ты не будь таким. Это будет жестоко по отношению ко мне. — Утомленный собственной речью, он вдруг усмехается собственным мыслям. — Боже, я звучу как герой сентиментального романа, которого сам же презираю. Видишь, до чего ты меня довел?  Берхард не находил слов. Тишину между ними заполняли лишь редкие порывы ветра и стук безумного сердца, готового выпрыгнуть из груди. Никогда Вильгельм не позволял себе слишком чувственные речи, но эта сыграла нежную мелодию на струнах души Шпрее. И он решил высказаться. Точно также как Вильгельм. Удалив ненужные подробности сухого пребывания в казарме, оставив лишь бережно хранящиеся эмоции.  Он начал тихо, почти панически боясь спугнуть эту атмосферу, легкую и робкую, словно пугливую лань. — Мне было тяжело дышать, ходить, когда я думал о тебе. Когда бежал с бревном на плечах, но в мыслях лишь ты, читающий книгу, и чтобы отвлечься от прожигающей боли, я настраивал свой ритм в такт твоего. — Не поднимая взгляда признания обрушивались на Твангсте. — Когда меня ударили в печень, перед глазами от боли вспыхнул ты. И я понял ради чего я там. Я хочу защитить тебя. — Глаза метнулись к лицу напротив. Они ярко зажглись, словно искрой, стремлением и потребностью уберечь. — От преследования, от новой власти. Чтобы ты читал Ремарка, слушал Дебюсси, продолжал жить свободой в тоталитаризме. Звучит утопично, но если я смогу достичь высот… — Он подается вперед, увлеченный своей идеей, эксцентрично выкладывая отчаянный план. — Это будет реальным. Ты сможешь остаться в Германии, около меня. Или это я буду подле тебя. Неважно, — торопливо говорит он. — Я на все буду согласен, лишь если там впишут твое имя. Просто оставайся со мной, я не смогу без тебя. Я никогда тебя не подведу, — заканчивает тираду он ткнувшись макушкой в солнечное сплетение.  Вильгельм посмеялся, одаривая самой редкой в мире улыбкой. Откровенно подлинной.  — Этот год показал, что и я без тебя не могу. 

***

На следующий день Берхард привел Вильгельма в пивную, куда аристократы заглядывали реже, чем в синагогу. И меньшее количества людей высокой крови подкупило парня. Дымный воздух подрагивал от низких голосов и звона кружек. Среди клубов пара и красных от шнапса лиц Берхард выхватил знакомую, подчеркнуто прямую спину и идеально уложенные черные волосы. — Берхард! — подскочил он со стула, как увидел знакомое лицо. — И… тот самый Вильгельм? Наконец-то, я уж думал ты выдумал его, чтобы было о чем помечтать в казарме. — Он протянул руку. — Альбрехт Байер. Берхард говорит о вас с таким пиететом, что я почти ревную.  — Ревность — чувство недостойное будущей элиты Рейха. — С легкой усмешкой парировал Вильгельм, пожимая руку. Он занял место напротив нового знакомого, а Берхард — между ними. — Вильгельм Твангсте. И, полагаю, пиетет вызван тем, что я один из немногих, кто выносит его привычку подолгу молчать после прочтенной книги, — он метнул укоризненный взгляд не без ухмылки в друга. Тот лишь закатил глаза.  — О, он и здесь это практикует? Значит, вы достаточно близки. — В глазах Альбрехта вспыхнул интерес. — Говорит, вы разбираетесь во многих вопросах искусства. В том числе музыке. Получше некоторых критиков из Берлина.  — Берлинские критики сейчас заняты рассуждениями чью карьеру похоронить первой, — надменно высказывается Вильгельм, доставая папиросу. — Я же просто люблю красивые вещи. Даже если они… не совсем соответствуют текущему времени, — он прожевал слова, подбирая более подходящие.  — Например, Густав Малер, — спросил Альбрехт с чистым интересом и почти научным любопытством.  Вильгельм приподнял бровь, оценивая попытку прощупать почву. — Например. Хотя уверен в вашем круге предпочитают Вагнера. — Он поджег. — Он проще. В нем не нужно искать полутонов. Один сплошной марш.  — Вагнер — это фундамент. — Альбрехт отхлебнул пива. Его взгляд стал серьезен. — Но, чтобы строить соборы нужен не только фундамент, но и витражи. Даже если… они пронизаны декаденством.  Наступила короткая пауза. Берхард наблюдал, затаив дыхание. Перед ним поставили кружку хмельного.  — Вы удивительны, Альбрехт Байер. — Он расслабленно выдохнул ядовитый дым. — Вы говорите на языке будущих хозяев, но умеете слушать эхо его прежних обитателей.  — Мир не делится на хозяев и рабов. Он делится на сильных и слабых. И сила в том, чтобы позволять себе понимать слабых. Для лучшего их подавления. — Альбрехт произнес это без злобы, как аксиому, что знал с младенчества. Хладнокровно.  — Ужасающе практично, — брови в неком восторге поднимаются. — Но что если понимание перерастет в сочувствие? Ведь в вашей системе это чревато.  — Нам, будущей элите Рейха, система нужна не для слепого соблюдения. Она создана, чтобы ею виртуозно управляли. — Альбрехт улыбнулся. И в его улыбке впервые взыграло что-то от мальчишки, разгадавшего сложную головоломку. — И виртуозности этой нужна… глубина. В том числе в искусстве.  Пауза стояла недолгая. Ладони общего друга обжигала холодная и потная железная кружка. Он с интересом ждал ответа на выпад Вильгельма. Вильгельм рассмеялся. Коротко и искренне.  — Боже мой, Берхард, — он перевел взгляд на молчаливого свидетеля, что сидел словно на иголках, растеряв весь интерес к интеллектуальной стычке двух диаметрально противоположных идей, лишь наблюдая за тем, чтобы эта стычка не переходила в более радикальную. — Ты свел меня с единственным человеком в радиусе ста километров, кто в своем противоречии гениален. — Не дожидаясь ответа, он снова ведет диалог с Байером. — Вы пытаетесь страсть к гениальному, но порожденному «отребьем», пропустить через собственную цензуру и отчаянно «подогнать» к стандартам вашего почитаемого режима. Но не получится, дорогой друг, — ухмылка украсила лицо. Поза все также расслабленна.  —  Вы ошибаетесь. — Хмуро ответил Байер, словно его поймали с поличным. — Это не противоречия, это синтез. Я не подгоняю, я нахожу практичное применение — направить хаос в двигатель порядка. Я признал важность искусства отребья для красоты. Но красота эта будет служить силе.  — И вот он, коронный идеальный лозунг! — Восторженный голос разразил воздух между ними. Берхард с почти комическим испугом осекся по сторонам, удостоверяясь, что никто не слышал. — «Красота будет служить силе!». Передайте эту цитату Геббельсу, он обязательно прикажет выпустить агитационные плакаты. — Он убрал папиросу, от которой начинало тошнить вкупе с хмельным паром, проевшим даже дерево в загнившей пивной. — Но красота не служит, она есть и все на этом. Она существует повсеместно. В умах великой расы также, как и в унтерменшах. И изменить вы этого не сможете. — Он постукивает указательным пальцем по столешнице. Берхард внимательно считает каждый звук. Сверху над ними нависала темная желтая лампа, что бросала тени на остальных посетителей. К счастью, как предполагает Берхард, им не было дела до идеологического столкновения за их столиком. — Даже если молния пронзит и разожжет весь хаос, установит порядок, красота будет рождаться везде. Заставить ее служить вам, равнозначно ее повсеместному убийству, — закончив, он устало перемешивал жидкость, глядя на обеспокоенного Берхарда. За выпадами друг в друга они совсем забыли о своей «небезопасной» беседе. Альбрехту отвечать было нечего. Иначе этот конфликт перерастет в спор. Он обернулся на Берхарда, вздыхая. Друг не выражал ничего, кроме мольбы «Лишь бы не подрались!». А потом смиренный взгляд на Вильгельма.  — Я останусь исключительно при своем умозаключении. Но ваше тяготение к эстетизму может быть опасно. — Без угрозы, но с искренним предостережением заявляет Байер. Словно Вильгельм прошел его внутреннюю проверку на «достоинство и честь» и теперь его сила почитается в мире Альбрехта, также как и Шпрее. Только доказал он ее не поединком, как Берхард, а словом. — Я ценю вашу осторожность. — Кивает Твангсте. Выдержав паузу и прожевав мысль на языке, он выдает тягуче, — Времена сейчас другие. За тяготение к свободе — ее лишение, — с грустью и некой печалью говорит он, откидываясь на спинку стула.  — Вам переживать не стоит. Терять интеллектуальных и эрудированных сынов не в пользу Рейху, — с серьезом заявляет Альбрехт.  — Благодарю за комплимент, — усмехается Твангсте. В этой усмешке нет надменности или высмеивания, есть лишь что-то грустное и громоздкое, что задевает не личные переживания, а глобальную проблему. Проблему родины. — Однако, будущее в наши дни размыто. — Он снова качает бокал в руках, наблюдая как переливается свет в янтарной жидкости. — Давайте выпьем. За дальние горизонты. И за то, чтобы когда-нибудь мы смогли рассмотреть их без биноклей идеологии.  — За горизонты.  — За будущее.  Стук кружек.  Их дальнейшие разговоры зашли о страсти к коллекционированию и замкам. И привычках общего друга.
Примечания:
12 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (1)