Вакцина от тебя.

NC-17
В процессе
22
1
dora04 бета
Размер:
планируется Макси, написано 124 страницы, 48 282 слова, 5 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
22 Нравится 41 Отзывы 5 В сборник

Часть 5 «Точка невозврата»

Настройки
Максим так и не смог расслабиться в объятиях Марины. Не мог не думать о Юлике. Раньше это всегда получалось прекрасно. Тело знало своё дело, мысли отключались, и он просто проваливался в привычную, отработанную годами близость. Но сейчас — сейчас что-то мешало. Что-то странное, липкое, что он никак не мог стряхнуть. Левин то и дело представлял его. Юлия. Как тот лежит на полу, скорчившись. Как светлые волосы разметались по паркету. Как кровь текла по виску, по щеке, застывала коркой на губе. Как губы шевелились, повторяя одно и то же: «Я твой… я твой…» Максим тряхнул головой, отгоняя видение, и снова впился губами в шею Марины. Её кожа пахла привычно — чем-то сладким, домашним, уютным. Но запах не заглушал тот, другой — запах крови, страха, металла. — Что с тобой? — тихо спросила девушка, чувствуя его отстранённость. — Ты какой-то… не здесь. — Всё отлично, — буркнул колдун, не поднимая головы. — Всё хорошо. И продолжал целовать. Целовать, целовать, целовать. Губы, шею, ключицы. Чтобы заполнить пустоту, чтобы не думать, чтобы стереть из сознания этот образ. Марина больше не спрашивала. Просто позволяла ему делать то, что он хочет. Всегда позволяла. А мысли всё равно лезли. Ещё лежит? Или уже встал? Спит? Плачет? Понял ли посыл? Поймёт ли вообще? Или снова начнёт смотреть на других, улыбаться, провоцировать? Максим стиснул зубы и зажмурился. Нужно было сосредоточиться. На ней. На её коже, её губах, её теле. Только на этом. И постепенно, почти через силу, его накрыло. Возбуждение пришло — резкое, горячее, требовательное, заглушающее все мысли. Дальше всё происходило быстро, жадно, почти грубо. Он брал своё, а она принимала. Как всегда. А потом они лежали вместе в постели, и тишина комнаты наполнилась только дыханием. Марина гладила мужчину по голове. Её тёмные волосы, выбившиеся из небрежного пучка, падали ему на лицо, щекотали щёку. Он лежал, привалившись к её груди, и чувствовал, как медленно, успокаивающе бьётся её сердце. Она гладила его по щеке — легонько, кончиками пальцев, будто пыталась стереть с лица ту тяжесть, что там застыла. Он не говорил ей про тревоги. Никогда не говорил. Но она чувствовала. Всегда чувствовала. И сейчас молча пыталась разделить с ним эту тяжесть, хотя любовник не пускал её внутрь. Спустя время, когда дыхание выровнялось, а мысли немного отпустили, Максим тихо и хрипло шепнул в темноту: — Спасибо, Марина… Девушка ничего не ответила. Только наклонилась и оставила на его щеке лёгкий, почти невесомый поцелуй. Так прошла ночь. Вернее, её остаток. *** Проснулся Максим в двенадцатом часу, даже ближе к часу дня. Солнце уже вовсю светило в незашторенные окна, расчерчивая комнату яркими полосами. Голова гудела — тяжело, противно, с ощущением, что внутри черепа кто-то ворочает камни. Он приподнялся на локте, огляделся. Рядом, укутавшись в одеяло почти с головой, спала Марина. Из-под вороха ткани торчали только тёмные волосы и кончик носа. Она дышала ровно, глубоко — спала без задних ног. Максим растерянно посмотрел на неё. На секунду в голове мелькнуло что-то тёплое, благодарное, но тут же исчезло, вытесненное другим. Он потянулся к тумбочке, взял телефон. Экран вспыхнул, показывая время: 12:47. — Твою ж мать… — выдохнул одними губами, сбрасывая ноги с кровати. Нужно было идти. Нужно было ехать к Юлику. Проверить, как он там. Что с ним. Очнулся ли? Сделал ли выводы? Или так же лежит, истекает кровью, а он тут разлёгся? На трезвую голову тревога была очень сильной. Не той пьяной, мутной злобой, что вела его ночью, а холодным, тошнотворным чувством под ложечкой. Чувством, от которого хотелось выть, бить стены, провалиться сквозь землю. Отвращение к себе. К миру. Ко всему, что он натворил. Максим быстро, почти на ощупь, нашёл свои вещи, натянул джинсы, футболку. Обулся в прихожей, стараясь не шуметь. Взял куртку. Нужно было ехать. Скорее. А это чувство — оно постепенно рассосётся. Должно рассосаться. Всегда рассасывалось. Мужчина вышел, тихо прикрыв за собой дверь, и зашагал к лифту, оставляя позади и Марину, и эту странную, беспокойную ночь. Впереди был только Юлик. И неизвестность. *** Тимофей не сомкнул глаз вообще. Сидел на кухне и пил кофе. Чашку за чашкой. Чёрный, крепкий, обжигающе горячий — лишь бы занять руки, лишь бы отогнать ледяную дрожь, которая поселилась где-то под рёбрами. Вкуса не чувствовал. Только горечь. Только пустоту. Всё смотрел на телефон. Экран то загорался, когда он проводил по нему пальцем, то снова угасал, оставляя его в полумраке кухни. Ещё пару раз набирал — и снова этот безжизненный, механический голос: «Абонент временно недоступен». Короткие гудки. Тишина. Было очень страшно. Жутко страшно. Что Юлий там делает? Что у него случилось? Как он там? Жив ли вообще? Дышит? Почему телефон вне зоны? Выключил сам? Или кто-то выключил? Мысли наматывались одна на другую, как клубок змей, шипящих, жалящих, не дающих покоя. Это странное: «Не звони сюда больше». Эта истерика в трубку. Эти всхлипы, от которых у Тимофея сердце разрывалось на куски. Он никогда не слышал, чтобы человек так плакал. Так отчаянно, так безнадёжно. Будто прощался. Будто нырял в чёрную воду и не хотел, чтобы за ним прыгали следом. Тимофей накручивал себя всю ночь. Какой тут сон, какой покой, когда любимый человек где-то там? Когда ты не знаешь, что с ним, не можешь помочь. Когда он звонит и плачет в трубку, буквально задыхается от рыданий, а ты можешь только говорить какую-то чушь про котов, потому что больше ничего не остаётся? И Тимофей уже в который раз прогонял всё это в голове. Снова и снова прокручивал ту секунду, когда голос Юлия сорвался, когда он выдавил из себя эти страшные слова: «Не звони… никогда». Что за этим стояло? Страх? Отчаяние? Желание защитить его, Тимофея, от чего-то ужасного? Мужчина не знал, кто может помочь. Не знал, к кому обратиться. В полицию? Сказать что? «Мой друг плакал в трубку, боюсь, его бьют»? Его не то что не примут — засмеют. Или посоветуют не лезть не в своё дело. И тут, в этом бесконечном, изматывающем круге беспомощности, вдруг — проблеск. Тимофей даже не заметил, как он возник. Просто мысль, острая, как осколок стекла: у Юлия же есть кто-то. Кто-то, кто живёт с ним. Мужчина? Тот самый, из-за которого он говорил шёпотом, из-за которого не брал трубку? Может, это он его ударил? Тимофей замер. Внутри похолодело. Потом жарко вспыхнуло — от гнева, от страха, от бессилия. Он не знал этого человека. Даже имени не знал. Только то, что он есть. И что с этим делать? Как спасти Юлика? Руденко чувствовал опасность. Физически, каждой клеткой. Не придуманную, не накрученную — настоящую, ледяную, которая пробирала до костей и заставляла внутренности сжиматься в узел. Юлика надо было спасать. Прямо сейчас, немедленно, пока не стало слишком поздно. Он чувствовал это всем своим любящим сердцем — тем самым, которое билось сейчас где-то в горле, перекрывая дыхание. Его, возможно, ломают где-то там… а я ничего не могу. Пазлы в голове складывались. Один за другим. Вспоминались последние странности. То Юлий разговаривал с опаской, приглушал голос. То не брал трубку днями, а потом звонил сам, извиняясь, и голос был виноватым, будто он просил прощения за то, что существует. А теперь — этот плач. Эти всхлипы, от которых сердце разрывалось на куски. Эта просьба: «Просто говори», будто голос Тимофея был единственным якорем, удерживающим его в реальности. И потом — это страшное, выдавленное сквозь слёзы: «Не звони сюда больше. Никогда». Все признаки были налицо. Тимофей не хотел верить. Он отмахивался, придумывал другие объяснения, убеждал себя, что это просто усталость, просто нервы, просто тяжёлый период. Но сейчас отрицание рухнуло. Осталась только правда — холодная, грязная, невыносимая. Это имело основания. Мои подозрения не беспочвенны. Но что делать? Как выяснить? И главное — как вывести на чистую воду? Как заставить Юлия признаться, если он сам отталкивает помощь? Если он сам говорит: «Не звони больше»? Если он сам готов умереть в этой клетке, лишь бы не впутывать в неё кого-то ещё? И вдруг, сквозь этот мутный, липкий страх, пробилась другая мысль. Тошнотворная и болезненная. А что, если он его любит? Тимофей замер. Сердце пропустило удар, потом заколотилось где-то в горле, перекрывая дыхание. Что, если Юлик действительно любит того, кто это делает? У Тимофея внутри всё оборвалось. Буквально рухнуло, провалилось в какую-то чёрную, ледяную пустоту. Эта мысль была страшнее, чем подозрения о побоях. Страшнее, чем кровь на полу, которую он не видел, но уже чувствовал. Потому что если Юлий любит чудовище — значит, он не захочет спасаться. Значит, он сам выберет эту клетку. Значит, все попытки Тимофея разобьются о стену этой любви. Это же просто невозможно! Как можно любить того, кто поднимает руку? Кто заставляет плакать в трубку, задыхаться от рыданий, просить: «Просто говори, я послушаю»? Кто выбивает из человека всю жизнь, оставляя только пустую, дрожащую оболочку? Юлий — светлый. Самый светлый, кого Тимофей знал. Добрый, мягкий, умеющий радоваться мелочам: солнечному зайчику на стене, смешному коту в вязаном свитере, хорошему кадру на съёмках. Он умел смеяться так, что заражал всех вокруг. Он умел слушать так, что ты чувствовал себя самым важным человеком на земле. Он умел любить — Тимофей знал это, потому что сам был готов любить его в ответ всю жизнь. Как такой человек может жить в насилии? Как может просыпаться рядом с тем, кто его бьёт? Как может смотреть в глаза чудовищу и говорить: «Я тебя люблю»? Тимофей не понимал. Не мог понять. Это ломало его картину мира, выворачивало наизнанку всё, во что он верил. Но потом, в тишине своей кухни, под утренний свет, пробивающийся сквозь запотевшее окно, он понял. Или почти понял. Тут может быть лишь одна причина. Слепая любовь. Та самая, которая не видит красных флагов. Которая оправдывает, прощает, терпит. Которая говорит: «Он ударил, потому что устал», «Он накричал, потому что я сам виноват», «Он не хотел, просто сорвался». Любовь, которая держит жертву в клетке крепче любых замков. Юлий любил. И эта любовь была для него и спасением, и проклятием. Спасением — потому что она давала надежду. Проклятием — потому что эта надежда была ложной. Но Тимофей… Тимофей не мог позволить этой любви убить Юлия. Даже если сам Юлий не просил помощи. Даже если он отталкивал, уходил в себя, требовал не звонить. Даже если он выбрал чудовище — Тимофей всё равно был рядом. Он не оставит. Не оставит. Потому что настоящая любовь — не слепая. Настоящая любовь видит всё: и синяки, и слёзы, и страх. И всё равно остаётся. И тянет руку. И говорит: «Я здесь. Я не уйду. Я вытащу тебя, даже если ты будешь царапаться и кусаться». Тимофей сжал кружку так, что пальцы побелели, и прошептал в тишину, будто клятву: — Я не оставлю тебя, Юлик. Слышишь? Ты можешь любить кого угодно. Можешь ненавидеть меня. Можешь выгнать. Но я буду рядом. Всегда. Потому что ты — мой свет. И я не дам этому свету погаснуть. Планы строились один за другим, сменяя друг друга, как в калейдоскопе. Тимофей перебирал их, отбрасывал, начинал заново. Поехать к нему домой. Но куда? Адреса нет. Найти через съёмочную группу. Но что сказать? «Дайте мне адрес Юлия, я волнуюсь»? Они не дадут. Да и что он там скажет, если приедет? Юлий не откроет. Или откроет, улыбнётся и скажет: «Всё в порядке, это я просто устал». Ждать съёмок. Это оставалось единственным реальным вариантом. Увидеть его. Посмотреть в глаза. Понять. А если не даст? Если спрячется? Если будет делать вид, что ничего не случилось? Нужно было просто ждать. Сейчас — просто ждать. До съёмок оставалось не так много. Просто пережить ещё одну бессонную ночь. Чёртовы бесконечные, тягучие часы. В голове билась одна мысль, навязчивая, как зубная боль: «Я должен быть там. Я должен быть рядом с ним. Я должен помочь. Я не имею права сидеть здесь и ждать, когда его…» Он не додумывал эту мысль. Боялся. За окном окончательно рассвело. Город просыпался, начинал гудеть, шуршать шинами, звенеть трамваями. А Тимофей всё сидел на кухне, сжимая в руках очередную чашку кофе, и смотрел на телефон. *** Максим по пути заскочил в цветочный — первый попавшийся, стеклянный павильон на углу. Взял первый попавшийся букет, даже не глядя. Просто ткнул пальцем в самую пышную, самую дорогую композицию — алые розы, упакованные в шуршащий целлофан, с дурацким бантом. Расплатился, даже не дожидаясь сдачи, и вышел, сжимая цветы в руке, как пропуск, как индульгенцию, как жалкую попытку загладить то, что не заглаживается. Приехал домой. Щёлкнула дверь, и Максим перешагнул порог. В квартире было тихо. Слишком тихо. Даже холодильник не гудел — или ему казалось. Тишина стояла такая плотная, что закладывало уши. Мужчина медленно, стараясь не шуметь, прошёл в коридор, заглянул на кухню. И замер. На полу, там, где вчера лежал Юлий, расползлось тёмное, уже засохшее пятно. В центре — почти чёрное, к краям бурое, ржавое. Максим смотрел на него, и внутри всё холодело. Он шумно сглотнул, перевёл взгляд на стол, на остатки ужина, на опрокинутый стул — и пошёл дальше. В зал заглянул мельком — пусто. Диван аккуратно застелен пледом, подушка ровно лежит. Никого. Осталась только спальня. Дверь была приоткрыта. Максим толкнул её легонько, и она бесшумно отворилась. На кровати, спиной к двери, лежал Юлий. Он был без одеяла. Так и рухнул — в той же футболке, в тех же мягких домашних штанах, в которых вчера готовил ужин. Максим замер на секунду. Потом, стараясь не делать резких движений, обошёл кровать. И тут сердце пропустило удар. Будто остановилось на мгновение, а потом забилось где-то в горле, тяжело, неровно, выталкивая воздух короткими толчками. Левин увидел свою «работу». Не абстрактно, не в пьяном угаре — здесь и сейчас, при дневном свете, на беззащитном, бледном теле человека, которого он… любил? Или просто считал своим? Мысль обожгла, но он не успел за неё зацепиться. К горлу подкатил тошнотворный ком. Густой, липкий, солёный. Тот самый ком, который заставлял себя ненавидеть. Который говорил: «Посмотри, что ты сделал. Это ты. Твоими руками. Твоей злобой. Твоей проклятой ревностью». Футболка на плече и груди Юлия была тёмной от засохшей крови. Светлые волосы, разметавшиеся по подушке, слиплись в тёмные, бурые пряди. Одна рука безвольно свесилась с кровати, пальцы касались пола. Другая — прижимала к себе маленький серый комочек. Вся кожа на открытых участках — на предплечье, на шее, на пальцах — была в разводах. Едва заметных, коричневатых мазках, будто кто-то небрежно провёл кистью, забыв смыть краску. Кровь, уже полурастворившаяся, но не стёртая до конца, въелась в поры, оставив на бледной коже эти грязные, обвиняющие следы. Максим сглотнул, но ком не уходил. Он стоял в горле, мешая дышать, напоминая о том, что он — чудовище. Не то, которое в кино показывают, а настоящее, бытовое, которое бьёт и кается, бьёт и кается. И будет бить снова. Потому что не умеет иначе. Котёнок поднял голову, посмотрел на Максима своими огромными глазищами — и вдруг зашипел. Тихо, но отчётливо. Маленький страж, который не забыл. Который всё помнил. Левин не обратил внимания. Он смотрел на любовника. Лицо Юлия было страшным. Не просто разбитым — страшным. Распухшая губа запеклась тёмной коркой и казалась вдвое больше обычного. Ссадина над бровью — глубокая, с запёкшейся кровью вокруг, от неё тянулась бурая дорожка к виску, теряясь в слипшихся волосах. Скула горела синим — синяк уже налился, расцвёл во всю мощь, поднимаясь к ресницам. Под глазами — тёмные круги, провалы, будто он не спал неделю. И бледность. Такая бледность, что казалось, кожа светится изнутри синеватым, неживым светом. Котов дышал. Ровно, глубоко, однако странно — как в забытьи. Слишком глубоко для обычного сна. Подушка под головой была тёмной. Бурое, расплывшееся пятно впиталось в наволочку, засохло неровной коркой по краям. Значит, кровь шла ещё какое-то время после того, как он лёг. Левин поставил букет на пол, рядом с тумбочкой. Алые розы на фоне этой серой, болезненной тишины выглядели дико, почти издевательски. Мужчина провёл дрожащей ладонью по лицу, размазывая пот, и медленно, очень медленно, будто каждое движение давалось через силу, опустился на край кровати. Котёнок снова зашипел, предупреждая: «Не тронь». Максим проигнорировал. Мягко положил ладонь на плечо Юлия — легонько, боясь причинить ещё больше боли. — Юль, — позвал тихо. — Юль, вставай. Никакой реакции. Только ровное, глубокое дыхание. — Юлик, — позвал громче, чуть тряхнул за плечо. — Просыпайся, мне надо… осмотреть тебя. Котёнок зашипел громче, выпустил когти, но Максим всё так же не обращал внимания. Маленький серый комочек ударил его по ноге, будто пытался отогнать, защитить. Зашипел и отскочил. Потом напал снова — вцепился в штанину, зашипел уже отчаянно. Маленький, отважный рыцарь, привязавшийся к доброму хозяину. Животные чувствуют всё. Они не умеют врать. Юлий не просыпался. Максим начинал паниковать. Он перевернул его на спину — осторожно, но решительно. Тело блондина было тяжёлым, безвольным, как у куклы. Рука, только что прижимавшая котёнка, безжизненно упала на кровать; пальцы остались полусогнутыми, не шевельнулись. Другая, что свешивалась с кровати, так и замерла, не меняя положения. Голова мотнулась, откинулась в сторону, открывая шею — бледную, с тёмными разводами засохшей крови. Дыхание не изменилось. Всё так же ровно, глубоко, как в забытьи. Максим похолодел. Посмотрел на его грудь — поднимается, опускается. Живой. Просто спит. Но не просыпается. Он наклонился ближе, взял Юлия под голову — осторожно, стараясь не задеть раны, — и чуть приподнял. — Юлик, очнись. Ну же. Юль. Ничего. Только веки чуть дрогнули, и всё. Снова провал. Максим почувствовал, как внутри разливается что-то холодное, липкое. Не страх — страх он знал. Это было хуже. Это было понимание того, что он наделал. Что его кулаки, его злость, его проклятая вспыльчивость — сделали это. Котёнок шипел, кусался, вцеплялся в штанину снова и снова. Максим отмахнулся от него — резко, не глядя. Пушистик, едва удержав равновесие, спрыгнул с кровати и ушёл в угол, откуда следил за ним настороженными глазами. Жалобно замяукал — будто от бессилия, будто звал кого-то на помощь. Максим перехватил Юлия поудобнее, прижал к себе. Одной рукой обхватил за спину, другой — под шею. Голова блондина безвольно упала вниз, как у тряпичной куклы. Тяжёлая, непослушная. Тело обмякло, привалилось к нему, не держа форму, не помогая. Руки свесились, пальцы не шевелились. Всё — как мешок с песком, только тёплый и дышащий. Максим смотрел в это бледное, разбитое лицо — и не знал, что делать. В голове билась одна мысль, навязчивая, ледяная: «Если не разбужу — звонок в скорую. Если скорая — вопросы. Если вопросы — полиция. Если полиция — всё». До скорой доводить было нельзя. Никак. Он должен был проснуться. Он же дышит! Просто спит. Просто слишком крепко. Сейчас откроет глаза, поморщится, скажет что-нибудь… должно же быть по-другому. — Юлик, — прошептал Максим, встряхнув его за плечи, уже не боясь боли. — Юлик, твою мать, проснись. Пожалуйста. Проснись. Он зажмурился, выдохнул, открыл глаза. «Всё будет хорошо», — приказал себе и снова принялся трясти блондина. — Юль, вставай. Вставай, я кому сказал, Юлик. Я прошу тебя, проснись! Максим тряс его, наверное, минут пять. А может, все десять. Время в этой комнате тянулось резиной, каждый миг растягивался в бесконечность, и он уже не понимал — прошла минута или полчаса. Голова Юлия болталась из стороны в сторону. Марионетка, которой перерезали нити. Котёнок из угла следил за ним немигающим взглядом. Не шипел больше — просто смотрел. Ждал. Максим похлопал Юлия по щеке — легонько, по здоровой стороне, где не было синяка. Потом ещё раз. Сильнее. — Юлик! Да очнись ты, блять! И вдруг — дрожь. Мелкая, едва заметная. Веки дрогнули, под ними забегали зрачки. Губы шевельнулись, выдавив тихий, нечленораздельный звук. Максим замер, боясь дышать. Уложил его обратно на подушку, а сам сел на колени рядом с кроватью, прямо напротив головы. — Юль… — позвал с надеждой. Убрал слипшиеся пряди с лица, которые от тряски запутались ещё больше. Веки дрогнули снова, приподнялись на миллиметр — и тут же упали обратно. Но дыхание изменилось, стало поверхностнее, тревожнее. Пальцы дрогнули, сжались в кулак, разжались. Он выныривал. Медленно, тяжело, будто из глубокого, тёмного омута, где вода густая, как патока, и не пускает на поверхность. — Юлик, ну давай, — Максим почти умолял. — Давай, открой глаза. Посмотри на меня. И Юлий открыл. Сначала просто щель, сквозь которую пробивался мутный, ничего не понимающий взгляд. Потом шире. Зрачки долго фокусировались, плавали, не могли зацепиться за реальность. Он смотрел на Максима и не узнавал. Или узнавал, но не верил. Губы шевельнулись, пытаясь что-то сказать, но выдавили только сиплый, хриплый выдох. — Тише, тише, — Максим гладил его по щеке, по шее и продолжал смотреть в эти мутные, растерянные глаза. — Ты как? Слышишь меня? Юлий моргнул. Раз. Другой. Третий раз затянулся — веки будто налились свинцом, не хотели подниматься. Но он держался, заставлял себя смотреть. Потом взгляд упал куда-то в сторону — на букет роз у тумбочки, на незнакомые цветы в этой комнате. И снова вернулся к Максиму. В нём наконец появилось узнавание. И страх. Этот страх Максим узнал сразу. Так смотрят только на того, кто однажды сделал очень больно. Не просто испуганно — с ужасом, с готовностью защищаться, сжиматься, терпеть. Юлий попытался отодвинуться, но тело не слушалось. Только голова чуть мотнулась на подушке, и он замер, зажмурившись от резкой боли, прострелившей висок. — Не дёргайся, — Максим сжал его плечо. — Лежи тихо. Юлий снова открыл глаза. Смотрел исподлобья, испуганно, как побитая собака, которая не понимает, будут её снова бить или накормят. — Голова… — прошептал едва слышно. Голос был чужим, сиплым, севшим. — Болит… — Знаю, — Максим сглотнул и уронил голову ему на плечо. Облегчённо выдохнул, чувствуя, как колотится сердце где-то в горле. — Сейчас… сейчас пройдёт. Он поднял голову, заглянул в глаза. Свои, родные, пусть мутные и полные боли, но живые. — Знаю, больно. Но всё будет хорошо. Сейчас станет легче. Обещаю. Юлий снова попытался приподняться на локтях — и тут же упал обратно, задохнувшись от резкой боли, пронзившей затылок. Перед глазами всё поплыло, комнату качнуло, и его вывернуло. В последний момент он успел свеситься с кровати. Его вырвало желчью, потому что в желудке было пусто — только горькая, жгучая жидкость обожгла горло и рот. Максим отшатнулся на секунду, потом схватил любовника за плечи и уложил обратно на кровать. Мужчина был абсолютно растерян. Первый раз он избил его до такого состояния. Мозг лихорадочно размышлял. Макс оглянулся, рванул в ванную, схватил первое попавшееся полотенце, быстро сунул его под воду и принёс в комнату. Вытер Юлию лицо, подбородок. Тот лежал, закрыв глаза, тяжело дыша, и мелко дрожал. Котёнок, почувствовав, что опасность миновала — или что хозяину плохо, — подошёл к кровати, прыгнул, забрался на подушку и ткнулся носом в мокрую щёку Юлия. Заурчал — громко, успокаивающе, будто говорил: «Я здесь. Я рядом. Всё будет хорошо». Блондин разлепил глаза, посмотрел на него — и на губах его, разбитых, распухших, появилось подобие улыбки. Кривой, жалкой, но улыбки. Левин смотрел на это и чувствовал, как внутри разрывается что-то важное. То, что он прятал глубоко, за семью замками, под грудой злости и самооправданий. — Лежи, — сказал хрипло. — Я сейчас… воды принесу. Таблетку. Максим вышел на кухню. Сделал два шага к столу, остановился, опёрся руками о столешницу — прямо рядом с кровавым пятном на полу. Смотрел на него, на свои пальцы — они дрожали. Нужно было взять себя в руки. Мужчина налил воды в стакан из горлышка кувшина, стоявшего на столе. Вода лилась ровно, прозрачно, а он вдруг, совершенно некстати, почувствовал, что дома. Не у Марины, где пахло чужими духами и всё было аккуратно, прибрано, но как-то безлико, гостинично. Здесь пахло Юлием, вчерашним ужином — всем тем, что составляло его, Максима, настоящую жизнь. И это чувство — «я дома» — кольнуло под рёбрами, но тут же ушло, вытесненное липким, холодным страхом. Он взял таблетку обезболивающего из аптечки — обычный ибупрофен, который Юлий всегда держал «на всякий случай». Вернулся в спальню, поставил стакан на тумбочку, рядом аккуратно положил белую таблетку. — Вот, — сказал, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Тут обезбол. Сейчас будет лучше. Юлий лежал с закрытыми глазами. Веки дрожали, дыхание было неровным, поверхностным. Он поморщился, услышав голос Левина — не то чтобы от боли, скорее от самого звука, от присутствия. — Выпей, — Максим осторожно приподнял любовника за плечи, пододвинул повыше. Юлий послушно открыл рот, даже не глядя на то, что кладут на язык. Максим положил таблетку, поднёс стакан с водой. Блондин сглотнул с трудом, поморщился — видимо, горло саднило. Макс бережно уложил его обратно, поправил подушку, погладил по плечу — движения были мягкими, почти нежными. Мужчина замер, глядя на бледное, разбитое лицо, на ссадины и синяки, на следы крови, которые всё ещё темнели на висках и на шее. Снова сходил в ванную. Набрал тёплой воды в таз — не слишком горячей, чтобы не обжечь, не холодной, чтобы не пугать. Нашёл чистое полотенце, смочил, отжал. Опустился на колени рядом с кроватью и осторожно, почти бережно, начал протирать лицо Юлия. Водил влажной тканью по лбу, по щекам, по шее, смывая засохшие коричневые мазки. Вода в тазу быстро мутнела, становилась розовой. Юлий лежал неподвижно, позволяя себя вытирать. Только иногда вздрагивал — мелко, по-детски, — когда влажное полотенце касалось разбитой губы или ссадины над бровью. Тогда он слегка морщился, но глаз не открывал. В комнате стояла тишина, нарушаемая только плеском воды в тазу да тяжёлым дыханием Максима. — Прости, — вдруг выдохнул Юлий. Тихо, едва слышно, одними губами. — Прости… Слово упало в воздух, как сухой лист, — невесомо, обречённо. Максим замер. Полотенце повисло в его руке, не донесённое до виска. Он смотрел на любовника, на его закрытые глаза, на дрожащие ресницы и не мог понять. — За что? — спросил хрипло. Вопрос вырвался сам собой, без мысли, без чувства — просто реакция на эту чужую, непонятную вину. Юлий не ответил. Только слёзы снова скатились по вискам в волосы, смешиваясь с водой и кровью. Он не знал, за что просит прощения. За вчерашнее? За то, что не умер? За то, что живёт и мучает этого человека своим существованием? В голове было пусто и мутно, только боль пульсировала в затылке, только этот голос — Максима — звучал откуда-то издалека, как сквозь вату. И вдруг блондин тихо засмеялся. Слабо. Вымученно. Будто услышал какую-то очень неудачную, горькую шутку, которую никто, кроме него, не понял. Смех оборвался так же внезапно, как начался, и перешёл в рыдания. Громкие, отчаянные, некрасивые. Он плакал, не открывая глаз, не пытаясь сдерживаться. Боль стискивала всё тело, давила на грудь, не давала дышать, а он всё плакал и плакал, захлёбываясь слезами и какой-то непонятной, чужой горечью. Максим окончательно растерялся. Он смотрел на Юлия, на то, как сотрясается его тело, как котёнок, спрыгнувший с подушки, тревожно крутится рядом, тычется носом в мокрое лицо, и не знал, что делать. — Юлик, пожалуйста… — голос дрогнул. — Всё хорошо… не плачь. Не надо, слышишь?.. Я здесь. Я рядом. Левин схватил его руку — холодную, безвольную, — прижал к своим губам. Пальцы Юлия, тонкие, дрожащие, лежали в его ладони, как подбитые крылья. Максим начал целовать их — один за другим, бережно, словно пытаясь согреть, вернуть к жизни. — Прости меня, придурка! — голос сорвался, стал глухим, почти умоляющим. — Я… я полный мудак! Конкретная такая мразь! Он целовал и целовал — кончики пальцев, костяшки, подушечки, — будто каждым поцелуем хотел загладить то, что загладить было невозможно. — Я обещаю… — отчаянно выдохнул, прижимая ладонь Юлия к своей щеке. — Обещаю, что больше тебя не трону. Никогда. Слышишь, Юль? Никогда. Юлий постепенно затихал. Рыдания, сотрясавшие его тело, перешли во всхлипы, всхлипы — в тяжёлое, прерывистое дыхание. Он лежал обессиленный, опустошённый, и только плечи ещё подрагивали, выдавая пережитую бурю. Наконец блондин открыл глаза. Красные, опухшие, мутные — в них ещё стояла влага, но взгляд уже не был таким потерянным. Он посмотрел на Максима — долго, тяжело, будто сквозь пелену, и в этом взгляде не было ни злости, ни прощения.  В нём было отвращение. Холодное, тошнотворное, незнакомое. Юлий никогда раньше не смотрел на него так. Никогда. Даже в самые страшные моменты, когда боль была невыносимой, в его глазах оставалось что-то другое: обида, страх, надежда, но не это. Не ледяная, брезгливая пустота, которая сейчас смотрела на Максима из-под полуприкрытых век. Левин замер, чувствуя, как этот взгляд прожигает кожу, проникает под рёбра, добирается до самого сердца. Внутри всё оборвалось. Рухнуло. Он открыл рот, чтобы сказать что-то — привычное, спасительное, то, что всегда работало, — но слова застряли в горле. — Юль… — начал было, но не закончил. Не смог. И вдруг Котов слабо, почти неуловимо, выдернул свою руку из его пальцев. Движение было вялым, обессиленным, но в нём чувствовалась решимость. Не сила — последняя капля воли, которая ещё оставалась в этом разбитом теле. Рука упала на кровать, безжизненная, как тряпичная. Просто лежала, не сжимаясь, не ища опоры. Юлий вздохнул — долго, глубоко, с каким-то надрывом, будто собираясь с силами перед последним рывком. Дрожь постепенно утихала, тело переставало трясти, успокаивалось, сдавалось. Он закрыл глаза и медленно, тяжело отвернулся. Поджал колени к животу, сжался в комок — поза эмбриона, поза защиты, поза возвращения в то время, когда мир ещё не причинял боли. Котёнок тут же устроился рядом, прижался всем маленьким тельцем к его груди, заурчал — ровно, гулко, будто хотел своим урчанием заслонить хозяина от всего остального мира. И тихо, очень тихо, почти беззвучно, Юлий прошептал: — Не трогай меня… Пожалуйста. Слова упали в тишину, как капли в ледяную воду. В них не было злобы, не было крика, не было требования. Только усталость. Бесконечная, выматывающая усталость человека, который больше не может терпеть чужие руки на своём теле. Максим сидел на коленях у кровати и смотрел на его спину. На светлые волосы, разметавшиеся по подушке, на вздрагивающие плечи, на маленький серый комочек, прижавшийся к хозяину. И не знал, что делать. Впервые в жизни — не знал. Он хотел сказать что-то ещё, хотел коснуться, утешить, но слова застревали в горле, не долетая до губ. Потому что этот взгляд — ледяной, полный отвращения — всё ещё стоял перед глазами, въелся в память, не отпускал. И вдруг Максим понял: он потерял что-то очень важное. Что-то, что нельзя вернуть ни цветами, ни обещаниями, ни даже кровью. Мужчина медленно поднялся, словно в каком-то сне, словно сам до конца не понимал, что происходит вокруг. Шаги его были тяжёлыми, неверными. Он убрал таз, вылил мутную, розоватую воду, бросил полотенце в стирку, тщательно вымыл руки — будто пытался смыть с себя не только чужую кровь, но и ту тяжесть, что прилипла к коже намертво. Вернулся и сел на стул у окна. Просто сидел, смотрел на Юлия, который лежал к нему спиной, обняв котёнка, и молчал. В комнате снова воцарилась тишина. Тяжёлая, больная, почти осязаемая — её можно было резать ножом. Только урчание котёнка нарушало это безмолвие: ровное, успокаивающее, единственное живое, настоящее. Маленький серый комочек, прижавшийся к хозяину, словно знал то, чего не знали они оба. Или знал, но молчал. *** Юлий не заметил, как снова уснул. Провал был мгновенным, чёрным, без сновидений — просто выключился, как лампочка, у которой перегорела нить. А потом сквозь эту тьму пробился звук. Стук на кухне. Глухой, равномерный, будто кто-то нарезал продукты: тук-тук-тук, пауза, снова тук-тук-тук. Блондин открыл глаза. Потолок, серый свет за окном, тот же полумрак — всё так же, как и при первом пробуждении. Уже день? Или вечер? Он не знал. Часы на тумбочке показывали что-то, но цифры расплывались, не желая складываться в число. Сколько он спал? Час? Два? Неизвестно. Да и какая разница. Жутко хотелось встать, сходить в душ, смыть с себя эту липкую, противную тяжесть, стать абсолютно здоровым, забыть, стереть — но тело не слушалось. Глаза всё равно закрывались, веки наливались свинцом, стоило только расслабиться на секунду. Где-то на полу, шурша игрушечной мышкой, игрался котёнок. Маленький серый комочек азартно пинал добычу задними лапками, откатывал, снова набрасывался. Живой. Нормальный. Будто ничего не случилось. Хотелось пить. Нестерпимо, выматывающе — так, что горло саднило, язык казался наждачной бумагой, а во рту намертво поселился привкус горечи и металла. Юлий с трудом повернулся к тумбочке. Каждое движение давалось через силу — шея не гнулась, а затылок простреливало острой болью при малейшем смещении головы. Он протянул дрожащую руку к стакану; пальцы не слушались, скользили по гладкому стеклу, но всё же схватили, сжали. Медленно, мучительно медленно Юлий поднёс его к губам. Сделал два маленьких глотка. Вода была тёплой, почти безвкусной, но такой живительной, что на миг показалось — отпустит. Руки тряслись, и половина воды расплескалась: на футболку, на подушку, на простыню. Котов не заметил. Или заметил, но сил обращать внимание уже не осталось. Только пить. Только не упасть обратно в эту чёрную, липкую пустоту, которая снова тянула ко дну. Он поставил стакан обратно на край тумбочки — едва не уронил, но в последний момент пальцы сами сжались сильнее, удержали. Откинулся на подушку, и из груди вырвался сдавленный стон — тихий, больной, почти нечеловеческий. После таблетки стало будто немного легче. Или не легче — просто боль сменила окраску, стала глуше, тупее, но не ушла. Голова всё равно пульсировала. Словно там, внутри черепа, надувался шарик, готовый вот-вот лопнуть. Каждый удар сердца отдавался в висках тяжёлым, мерным толчком. И снова затошнило. Ужасно. Резко, обжигающе — горячей, едкой волной подкатило к горлу, сжало спазмом, не давая вдохнуть. Юлий едва успел свеситься с кровати. Его вывернуло — казалось, наизнанку. Желчь, вода, которую только что выпил, — всё вылетело обратно, оставляя во рту только горечь, жжение и этот тошнотворный, липкий привкус. Он судорожно выдохнул, вытер губы трясущимися пальцами, чувствуя, как мелкая дрожь пробегает по всему телу — от затылка до пяток, не оставляя ни одного живого места. Слабость была просто непреодолимая. Не хотелось даже дышать. Даже моргать. Даже думать. Блондин снова потянулся к стакану. Допил остаток. Один маленький, осторожный глоток — вода потекла по горлу, с трудом разгоняя горечь, оставляя за собой прохладный, почти целительный след. И только теперь он заметил, что на полу, рядом с кроватью, стоит тазик. Видимо, оставленный на случай ещё одного приступа тошноты. А на тумбочке, в высокой прозрачной вазе — букет. Алые розы, которые он видел утром, теперь полностью раскрылись. Лепестки тяжело нависали друг над другом, пахли сладко, приторно, почти душно — и стояли так пышно, так вызывающе ярко на фоне этой серой, больной тишины, что казались насмешкой. Наверное, Максим постарался, — пронеслось в голове. Где-то там, на кухне, он что-то делал. Нарезал? Готовил? Убирал? Не важно. Думать не было сил. Не было сил ни на злость, ни на страх, ни на эту холодную, ледяную пустоту, которая снова заполняла грудь. Просто не хотелось видеть его. Никого не хотелось. Только лежать и не двигаться. Только забыться. Юлий снова сжался в клубочек — поджал колени к животу, обнял себя за плечи, уткнулся носом в подушку. В этом положении было легче всего. Боль становилась чуть глуше, головокружение — чуть слабее. Он закрыл глаза и снова провалился в сон. Тяжёлый, чёрный, без сновидений. Блаженное забытьё, в котором не было ни боли, ни страха, ни Максима. Только тишина. Только темнота. А на кухне всё так же стучал нож. Максим нарезал овощи для супа — того самого, куриного, который Юлий любил. Макс не знал, зачем это делает. Просто нужно было чем-то занять руки. Просто нужно было быть полезным. Просто нужно было не думать о том взгляде. О том ледяном, полном отвращения, который стоял перед глазами. *** Юлий просыпался ещё несколько раз. Каждый раз с ощущением, что проваливается в бездонную чёрную яму, а потом с трудом выныривает, хватая ртом воздух, будто после долгого пребывания под водой. Каждое пробуждение начиналось с одного и того же: на тумбочке стояла обновлённая вода — свежая, холодная, — а рядом на салфетке лежали белые круглые таблетки. Он глотал их одну за другой, не глядя, не раздумывая, лишь бы заглушить эту пульсирующую боль в затылке. Один раз, когда сознание было особенно мутным, а боль особенно острой — когда шарик внутри черепа, казалось, вот-вот лопнет, — он поймал себя на мысли: «Хорошо бы это был яд». Мысль мелькнула и исчезла, оставив после себя только горький привкус во рту — такой же, как после желчи. Юлий даже не испугался её. Не было сил ни на страх, ни на ужас. Только пустота. В очередное такое пробуждение Юлий обнаружил Максима, стоящего у окна. Свет снаружи уже поменялся — стал серым, предвечерним, и фигура Максима на его фоне казалась чёрной, тяжёлой, неподвижной. Лицо было странным — не злым, не раздражённым, а каким-то потерянным, будто он сам не понимал, где находится и что здесь делает. Юлий решился заговорить. — Сколько времени? — прозвучало слишком хрипло, он даже испугался своего голоса — чужого, сиплого, будто не его. Максим вздрогнул, резко повернулся. — Шесть часов… В его тоне слышалась неуверенность — словно мужчина сам не верил в названное число. Юлий поморщился — даже это крошечное усилие отозвалось болью в висках. — Завтра съёмки… Максим встрепенулся, шагнул к кровати. — Какие тебе съёмки? — в голосе на секунду прорезалась привычная властность, но тут же угасла. Он опустился на край кровати, однако руки не тянул. — Тебе отлежаться надо! Больше не тошнило? Юлий тихо выдохнул, глядя в потолок: — Нет. Макс был против съёмок. Внутри всё кипело — хотелось запретить, накричать, настоять на своём. Но он сдержался. Не сейчас. Не когда Юлий лежит такой разбитый, бледный, чужой. Лучше промолчать, не тревожить любовника лишними ссорами. Мужчина сменил тему: — Я приносил тебе таблетки, — голос прозвучал приглушённо, с оттенком оправдания. — Там и от тошноты, и от головы, и обезбол. Короче, всё, что нашёл. Тишина. Тяжёлая, вязкая, как тот вечерний полумрак за окном. Максим понимал: Юлий не хочет идти на контакт. Он чувствовал это каждой клеткой — что-то безвозвратно изменилось, сломалось, и это теперь не склеить. Поэтому Макс просто сидел, не двигаясь, и смотрел на блондина. Смотрел на его спутанные волосы, на синяк, расползшийся по скуле, на глаза, которые больше не искали встречи. Он не знал, что говорить. Не знал, как вернуть всё на свои места. Да и можно ли? — Юль… — вдруг сорвалось с его губ — тихо, почти жалобно. Максим тяжело, шумно вздохнул, будто выпуская из груди многопудовый груз. А потом медленно кивнул на букет, стоящий в вазе на тумбочке: — Это тебе. Я когда шёл, увидел в цветочном… подумал, тебе понравится. Ты же любишь красивое. Тишина. Юлий молчал, разглядывая потолок, не поворачивая головы. — Юль, я… — Макс провёл ладонью по лицу, потёр переносицу, будто пытался стереть с себя эту тяжёлую, липкую вину. — Я долбоёб. Ты даже не представляешь, какой я… Прости меня, а? Голос дрогнул — едва заметно, но достаточно, чтобы эти слова прозвучали не как пустая формальность, а как живая, больная правда. — Я сам не знаю, что на меня нашло. Это всё виски проклятое. И этот твой… ну, Руденко. Я просто с ума схожу, когда думаю, что ты с кем-то… что ты от меня уйдёшь. Я люблю тебя, дурак, а веду себя как последний зверь. Он замолчал, будто собираясь с мыслями, перебирая слова, которые не могли ничего исправить, но так нужны были сейчас — ему самому. Юлий по-прежнему лежал, глядя куда-то в полумрак комнаты, в одну точку, где не было ни его, ни цветов, ни этой страшной правды. — Ты не представляешь, как мне самому противно, — продолжил Максим, и голос его зазвучал глуше, будто он сдерживал слёзы, которые мужчинам положено прятать глубоко внутри. — Я на руки свои смотрел сегодня утром и думал: это я сделал? Это мои руки? Я же тебя… я же люблю тебя, Юль. А веду себя хуже, чем… не знаю, хуже твари. Он снова замолчал, только дыхание — шумное, рваное — нарушало тишину. — Я понимаю, что мне нет прощения. Понимаю. Если ты сейчас скажешь уйти — я уйду. Правда уйду. Только… только ты скажи, что хотя бы попробуешь простить. Я всё сделаю. Клянусь. Пить брошу. Буду к психологу ходить, если хочешь. Только не отворачивайся. Я без тебя не могу. По щеке Юлия скатилась слеза — одна, потом вторая. Слишком много всего навалилось. Слишком больно внутри. И этот голос, такой знакомый, такой родной, который сейчас ломался и просил прощения… разрывал сердце на части. — Я себя ненавижу, — выдохнул Максим. — Когда увидел тебя утром, когда ты не просыпался… я думал: всё. Конец. Я думал, ты… Ну как я без тебя, Юль? Как? Он потянулся к его руке — осторожно, боязливо, будто спрашивая разрешения, которое не смел требовать. Пальцы легли на запястье, погладили — легко, невесомо. Юлий не отдёрнул. Не потому, что хотел этого прикосновения, — потому что сил не было. Потому что так было всегда. Потому что это стало привычнее, чем сопротивление. — Можно я тебя обниму? — тихо спросил Максим, и в его голосе не было привычной властности — только просьба, почти мольба. — Просто обниму. Пожалуйста. Мне надо… мне надо почувствовать, что ты есть. Что ты живой. Что ты не ушёл. Юлий молчал. Внутри боролись два чувства — холодные, липкие, несовместимые, но живущие в нём одновременно. Отвращение. Оно поднималось откуда-то из глубины, из самого нутра, где тело помнило каждый удар, каждое прикосновение этих рук, ставших чужими. Это отвращение было тошнотворным, ледяным — оно заставляло внутренности сжиматься в узел при мысли, что эти пальцы снова касаются его кожи. «Не трогай», — шептало тело, напрягаясь, готовясь к защите, хотя разум ещё не понял, от чего защищаться. Привычка. Она была старше, сильнее, въелась в кровь. Привычка прощать, привычка подчиняться, привычка верить, что «он же не со зла». Эта привычка толкала его навстречу, заставляла замереть, когда Максим тянулся, — не от страха, а от выученной, автоматической покорности. Тело знало: если не сопротивляться — будет легче. Всегда было легче. И где-то глубоко, на самом дне, под слоями боли и усталости, теплился третий голос. Тонкий, почти неслышный, похожий на росток, пробивающийся сквозь асфальт. Надежда. «А вдруг? Вдруг он правда понял? Вдруг теперь всё будет по-другому?» Этот голос был глупым, наивным, он уже столько раз обманывал — но не умирал. Потому что без надежды жить было совсем невыносимо. Потому что если признать, что ничего не изменится, — тогда зачем всё это? Зачем просыпаться, зачем терпеть, зачем дышать? Максим ждал. Не двигался, не давил. Только пальцы легонько гладили запястье, и это прикосновение было таким нежным, таким непохожим на вчерашние удары, что сердце буквально разрывалось. — Юль… Юлий чуть заметно кивнул. Сам не понял, как это вышло. Тело согласилось раньше, чем разум успел остановить. Это был рефлекс, выработанный годами, въевшийся в подкорку: «Кивни — и он не будет злиться. Согласись — и станет легче. Не сопротивляйся — и, может быть, пронесёт». Голова качнулась сама, без участия воли. Максим осторожно, бережно, будто Юлий был сделан из стекла, придвинулся ближе. Замер, не зная, как подступиться. Потом кивнул на кровать, спрашивая разрешения: — Можно? Юлий снова кивнул — и в тот же миг почувствовал две вещи одновременно. Облегчение — что не придётся спорить, объяснять, отстаивать себя. И ненависть к себе — за то, что так легко сдаётся, за то, что не может разорвать этот круг. Максим осторожно лёг рядом, придвинулся аккуратно, будто боялся спугнуть. Обнял его, прижал к себе. Одну руку положил на спину, другую — на затылок, стараясь не задеть рану. Прижался губами к макушке, вдохнул запах волос: крови, пота, чего-то ещё, родного. — Прости меня, — шепнул он. — Прости, дурака. Я больше никогда. Слышишь? Никогда. Юлий лежал в его объятиях, прижавшись к широкой груди, и не мог понять, что чувствует. Тепло от чужого тела, знакомый запах — всё это было таким родным, таким привычным, что на миг показалось: ничего не случилось. Просто вечер. Просто они вместе. Просто уютно и спокойно. Но одна мысль пробилась сквозь этот обманчивый покров — холодная, ясная, неумолимая: «Опять. Опять это будет. И я опять позволю». И всё же он не сказал ничего. Только закрыл глаза и позволил себя обнимать. Потому что так было легче. Потому что сил бороться не осталось. Котёнок, сидевший в ногах, поднял голову, посмотрел на них своими огромными глазами — и тихо мяукнул. Будто спросил: «Зачем?» Максим гладил Юлия по спине и шептал что-то ласковое, успокаивающее. Гладкие, размеренные движения — туда-сюда, туда-сюда — убаюкивали, усыпляли бдительность. Юлий почти расслабился, почти поверил, что всё хорошо. И вдруг он посмотрел на руки Максима. На эти большие, сильные пальцы, которые сейчас так нежно гладили его. Те самые пальцы, которые вчера сжимались в кулак. Которые били. Отвращение нахлынуло с новой силой — острое, тошнотворное, липкое. Оно поднялось откуда-то из живота, сжало горло, заставило кожу покрыться мурашками. «Эти руки били меня. Этими руками он делал мне больно. А сейчас он меня гладит — и я позволяю». Розовые очки, которые так долго держались на тонкой ниточке привычки и страха, вдруг треснули. Окончательно, бесповоротно. Юлий увидел Максима не «любимым, который иногда срывается», а просто человеком, который его бьёт. И этот холодный, отрезвляющий свет ударил в глаза, разгоняя последние иллюзии. Он не отдёрнулся. Не отстранился. Не сказал ничего. Только замер на секунду, а потом снова закрыл глаза — пряча это новое, страшное знание глубоко внутрь. Потому что деваться было некуда. Потому что завтра съёмки. Потому что надо как-то жить дальше. А Максим в это время думал о другом. Гладил Юлия по спине, чувствовал его тело — тёплое, живое, родное — и внутри крепла решимость. Он сделает всё, чтобы удержать его. Всё, что угодно. Цветы, обещания, нежность, контроль, ласку, угрозы — всё, что работает. До следующего раза. Потому что он не умел по-другому. Потому что знал: следующее «прости» сработает снова. Всегда срабатывало. Чуть позже Левин немного отстранился, заглянул в лицо Юлия. — Тебе нужно поесть, — в голосе не слышалось привычного приказа — скорее забота, почти робость. — Я куриный суп сварил. Лёгкий. Котов удивился. Он смотрел на Максима и не верил своим ушам. Тот никогда не делал ничего подобного. Считал, что готовка — не его дело, что для этого есть Юлий, что это «бабские штучки». А теперь — сам, своими руками, сварил суп. Для него. В груди что-то ёкнуло. Тёплое, почти забытое. Тот самый огонёк, который, казалось, погас ещё вчера, вдруг слабо затрепетал где-то под рёбрами. Бывает так: после самой чёрной боли достаточно маленькой искры — и сердце снова тянется к человеку, забывая о том, что эта же рука только что наносила удары. Потому что иначе не выжить. Потому что если не ухватиться за эту соломинку, придётся признать: любви нет, надежды нет, всё, что было — ложь. А это слишком страшно. — Ты сварил? — переспросил Юлий хрипло, всё ещё не веря. Максим кивнул, будто это было само собой разумеющимся. — Да. Сварил для тебя. Поешь. Блондин молчал, переваривая эту информацию. А потом Макс добавил, чуть смущаясь — так, как он никогда не смущался, потупив взгляд: — А ещё… ещё я дома убрался. Ты спал, я тихо пытался. — Спасибо… — прошептал Юлий. Голос был чужим, сиплым, но в нём прорезалась нотка удивления — тёплая, почти детская. — Но я не могу поесть… боюсь, что стошнит. Он перевёл взгляд на цветы, стоявшие в вазе. Алые розы. Пышные, тяжёлые, пахнущие сладко и приторно. — А за цветы… спасибо. Слабая улыбка тронула разбитые губы — кривая, болезненная, но настоящая. Благодарность была, но она тонула в боли, в усталости, в той звенящей пустоте, которая ещё не успела заполниться. — Ты же такие любишь? — спросил Максим. Юлий кивнул. А в голове пронеслись воспоминания: сколько раз он перечислял свои любимые цветы — полевые ромашки, пионы, нежные ирисы, васильки. Роз среди них никогда не было. Никогда. Но он не стал говорить. Просто кивнул. «Макс мог забыть, — подумал Юлий, и эта мысль пришла сама, мягкая, примиряющая. — Он же старался. Купил букет, значит, хотел сделать приятно. Не важно, какие именно. Главное — внимание. Главное — он рядом. А розы… ну розы, может, ему самому понравились. Я не буду его расстраивать. Это же мелочь». Блондин подавил в себе колкую правду и снова улыбнулся — слабо, вымученно. Чтобы не разрушать этот хрупкий, обманчивый мир, где Максим сварил суп, убрался и принёс цветы. Мир, где его можно любить. Хотя бы так. *** Так прошёл день. Юлий то проваливался в сон, то выныривал обратно — в ту же комнату, в тот же серый свет за окном, в то же неотступное присутствие Максима. Время текло неровно: минуты растягивались в часы, часы пролетали как мгновения. В какой-то момент поднялась температура — стало душно, жарко, выступил липкий пот, но таблетки быстро справились с этим. Максим всё же принёс бульон — лёгкий, золотистый, пахнущий курицей и зеленью. Поставил на тумбочку, помог Юлию приподняться. Тот сделал несколько маленьких глотков — через силу, борясь с тошнотой — и снова откинулся на подушки. — Больше не могу. Спасибо, — прошептал одними губами. — Лежи, — тихо ответил Максим. — Отдыхай. И лёгкий, почти невесомый поцелуй в лоб. Голова кружилась и болела постоянно — тупо, ноюще, с резкими прострелами при любом движении. Когда за окном стемнело, Максим включил верхний свет. Юлий поморщился: яркий луч будто вонзился в зрачки, раскрошился пульсирующей болью в затылке. Комната качнулась, поплыла, и к горлу снова подкатила тошнота. Он зажмурился, чувствуя, как слёзы выступают от одной только этой безжалостной лампы. Максим сразу засуетился, защёлкал выключателями, и через мгновение в комнате остался только тусклый ночник — маленький жёлтый круг, разгоняющий тьму ровно настолько, чтобы видеть силуэты. Стало легче. Глаза перестали слезиться, боль отступила в глухое нытьё. К ночи Юлию полегчало. Тошнота отступила, головокружение притупилось. Он смог сам сесть на кровати, опираясь спиной о подушку, и выпить целый стакан воды — без посторонней помощи, только пальцы чуть дрожали на стекле. — Как ты? — спросил Максим, и в голосе его звучала непривычная, почти пугающая тревога. Юлий пожал плечами — и замер, пережидая очередную волну боли. — Жить буду, — ответил тихо, чужим, сиплым голосом. Максим взял его руку, поднёс к губам, снова поцеловал пальцы — долго, бережно, будто стараясь согреть. — Ты простил меня? Юлий посмотрел на него. Долго, внимательно, будто видел впервые. Перед ним сидел тот же человек — большой, сильный, с глазами, полными вины и надежды. И внутри что-то дрогнуло — то, что всегда заставляло его возвращаться в этот круг. Любовь, привычка, жалость — уже не различить. — Да, — выдохнул блондин. — Простил. От этих слов вдруг захотелось разрыдаться. Юлий не понимал себя. «Это же мой Максим», — твердил он про себя, цепляясь за знакомое тепло, за редкие счастливые картинки из памяти. Они всплывали одна за другой, выныривая из тумана, как спасательные круги. Первый поцелуй — напористый, наглый, от которого закружилась голова. Первые встречи, полные предвкушения. Первый секс — такой желанный, после которого он лежал и не верил, что это случилось. А ещё — Максим, пьяный и вдруг такой нежный, обнимающий его и шепчущий: «Я защищу тебя от всего мира». И Юлий поверил. Как можно не верить, когда тебя обещают спасти? Милые, нелепые подарки без повода. Редкая, оттого особенно драгоценная улыбка. Дни без ссор, когда можно было просто лежать рядом, прижавшись, и молчать — и это молчание не пугало, а согревало. Всё это было. По-настоящему. Не выдумано. И это помогало. Хотя бы на миг. Максим облегчённо выдохнул, прижался щекой к его ладони. — Спасибо, — шёпотом. — Я всё исправлю. Обещаю. Юлий кивнул — слабо, почти не веря. Но сил спорить не осталось. Котёнок свернулся клубком у него под боком и заурчал. Ночь обещала быть тяжёлой, наполненной обрывками снов и глухой болью, но хотя бы давала передышку. Завтра съёмки. Завтра нужно вставать и ехать. Завтра он увидит Тимофея. Сердце забилось быстрее. И это пугало. Пугало не то, что Максим устроит скандал — хотя и это тоже. Пугало другое: Юлий вдруг понял, что мысль о Тимофее сейчас греет сильнее, чем тяжёлые, горячие объятия Максима. Что ему хочется увидеть не того, кто лежит рядом, а того, кто завтра будет ждать на съёмочной площадке. От этого становилось тошнотно и стыдно. Потому что так не должно быть. Потому что партнёр — вот он, рядом, обнимает и шепчет что-то ласковое, а ты думаешь о другом. Максим снова улёгся рядом, помог Юлию устроиться у себя на груди — на большой, тёплой, надёжной груди. Уже такой родной и знакомой. Юлий закрыл глаза. Максим ещё что-то говорил, шептал извинения, гладил его, целовал в макушку. Но слова уже не долетали, тонули в урчании котёнка и тяжёлой, сладкой усталости. Веки сами наливались свинцом. Спать хотелось невыносимо, хотя он и проспал почти весь день. Но тело требовало ещё. Ещё этой темноты, где нет боли, нет страха, нет воспоминаний. Только тишина и ровное дыхание. Юлий провалился в сон, даже не заметив этого. *** Рано утром он проснулся сам — без толчков, без кошмаров, просто открыл глаза. Осторожно пошевелился: голова отозвалась глухим, далёким гулом, но не той острой, разрывающей болью, что терзала вчера. Рядом, тяжело и ровно дыша, спал Максим — его рука во сне обнимала Юлия за талию, тяжёлая, горячая, собственническая даже в забытьи. От этой картины — Максим, спящий, беззащитный — в груди разлилось что-то тёплое. Блондин замер на секунду, впитывая это редкое, почти забытое чувство: утро, тишина, любимый человек рядом. «Было бы так всегда», — мелькнуло и растаяло. Он осторожно выбрался из-под руки Максима, стараясь не разбудить, но тот вздрогнул, мгновенно открыл глаза и встревоженно, спросонья хрипло шепнул: — Ты куда? Юлий погладил его по плечу, успокаивая. — Мне уже гораздо лучше. Хочу сходить в душ. Максим резко сел на кровати, щёлкнул торшером — жёлтый свет разогнал серый полумрак. — Я тебе помогу, — сказал твёрдо, не терпя возражений. — Не надо, я сам… — попытался отказаться Юлий, но Максим уже встал, обошёл кровать и остановился рядом, глядя сверху вниз с той упрямой заботой, которая не знала слова «нет». — Давай я наберу тебе ванну? — из голоса вдруг пропала привычная властность, осталась только мягкая, почти робкая просьба. — Посидишь, расслабишься. Юлий немного подумал. Собственное тело казалось чужим, но не таким беспомощным, как вчера. Ещё вчера Максим помогал ему с банальным походом в туалет. Однако умыться, смыть с себя этот липкий, кровавый слой — хотелось невыносимо. Ванная звучала заманчиво. Он кивнул: — Хорошо… Мужчина мгновенно исчез в ванной, зашумела вода. А Юлий остался сидеть на кровати, обводя взглядом комнату. Часы на тумбочке уверенно показывали время — цифры не плыли, не распадались, складывались в чёткое, ясное «6:10». Шесть десять утра. Голова кружилась лёгким фоном, едва заметно, как после долгой дороги. Он провёл ладонью по волосам — они были грязными, спутанными, всё ещё слипшимися от засохшей крови. В зеркало смотреть было страшно. Что там на лице? Получится ли это спрятать под тональным кремом и пудрой? Сильно ли опухло? Мысли сами собой перетекли к Максиму. Такой заботливый сейчас. Нежный, тревожный, совсем не похожий на прежнего монстра. «Было бы так всегда», — снова подумал Юлий, и где-то внутри шевельнулась та самая, привычная, обманчивая надежда. А потом он подумал о Тимофее. Уже сегодня — съёмки. Он увидит его. Как Тимофей отреагирует? Что скажет? Заметит ли побои? А если заметит, что делать? Что говорить? Юлий вспомнил свой вчерашний голос в трубке — срывающийся, молящий: «Не звони сюда больше». Где телефон? Мелькнула мысль, но тут же пропала — неважно. Важнее было другое: что будет, когда Макс увидит Тимофея? А если снова ударит? Снова волна отвращения — липкая, ледяная — прокатилась по телу, сжимая внутренности в узел. Блондин не успел додумать — вернулся Максим. — Юль. Ванна готова. Она не горячая. Тёплая, приятная. Пошли. Мужчина подошёл к кровати и, прежде чем Юлий успел возразить, подхватил его — под спину и под колени, легко, будто тот ничего не весил. — Макс! — ахнул Юлий, инстинктивно вцепившись ему в плечо. — Что ты делаешь? Я могу идти сам! — Отдыхай пока, — шепнул Левин и, не слушая протестов, направился в ванную, прижимая любовника к груди, как драгоценную, хрупкую ношу. Котов замер, чувствуя тепло его тела, надёжность рук — и внутри снова смешалось всё: благодарность, привычка, любовь и тот холодный, тошнотворный осадок, который не выветривался, сколько ни пытайся. Он закрыл глаза, стараясь направить мысли в другую сторону — не думать о плохом, не загонять себя. Ему нравился этот Максим. Тот, который суетится, помогает, шепчет ласковые слова. Тот, к которому хочется прижаться и ни о чём не думать. «Было бы так всегда», — снова мелькнуло, и на этот раз он позволил этой мысли задержаться, согреться, обрасти другими, такими же тёплыми. Юлий убеждал себя, что это и есть настоящий Максим — просто иногда его затмевает что-то чужое, временное. А этот, сегодняшний, — настоящий. И он хочет верить, что так будет теперь всегда. Что кошмар не повторится. Что этот человек, несущий его на руках в ванну, — и есть тот самый, которого он когда-то полюбил. Но блондин пока не понимал до конца: это не вера, а надежда — отчаянная, почти слепая. Он не знал, что ледяной осадок уже не растворить. Но сейчас — в эту минуту, в этих объятиях — ему было почти хорошо. Он позволил себе расслабиться, откинуть голову на плечо Максима и просто плыть по течению. «Ладно, — подумал, чувствуя, как ванная комната приближается. — Ладно. Может, у нас всё наладится. Это же мой Максим. Надо стараться всё наладить». В ванной мужчина осторожно поставил любовника на ноги — и тут же прижал к себе, крепко, будто боялся, что тот растворится в воздухе. Уткнулся лицом в его макушку, вдохнул запах спутанных, грязных волос — и замер. — Всё в порядке… — тихо сказал Юлий, чувствуя, как колотится сердце Максима. — Я могу стоять. Колдун неохотно разжал хватку — сначала одну руку, потом другую, — но остался стоять вплотную, почти касаясь грудью его плеча. Было страшно. Не так, как вчера — когда он боялся, что Юлий не проснётся. Сейчас страх был другим: липким, холодным, въедливым. Макс боялся, что Юлий уйдёт. Что больше не любит. Что тот взгляд — ледяной, полный отвращения — вернётся и останется навсегда. Но он был не намерен его отпускать. Он удержит. Любыми способами. Мужчина снова поцеловал любовника в лоб — долго, почти молитвенно — и выдохнул: — Я переживаю… Юлий мягко отступил на шаг, поворачиваясь к ванне — и замер. Густая белая пена поднималась высоко, а по её поверхности, расплываясь причудливыми разводами, таяла фиолетовая бомбочка, которую Максим бросил в воду. Она ещё не растворилась до конца, оставляя мерцающие, переливчатые следы. Пахло волшебно — сладко, уютно, расслабляюще: лаванда, что-то цитрусовое, может быть, иланг-иланг, и ещё какое-то масло — тёплое, почти дымное, обволакивающее. Юлий зачерпнул пену рукой — она оказалась мягкой, невесомой, таяла на пальцах, манила обещанием покоя. — Не горячая? — уточнил Максим из-за спины. — Нет… — ответил Юлий, всё ещё глядя на воду. — В самый раз. Часть его хотела, чтобы Максим вышел. Оставил его одного. Но тот не спешил. Стоял, скрестив руки на груди, и смотрел. Блондин замер, всем видом показывая: пора бы и честь знать. — Ну же, давай… — Левин махнул рукой в сторону ванны. — А то остынет. — Макс… — попытался намекнуть Котов. — Я… я и сам могу. — Я тебя не оставлю! — отрезал Максим, но без злости, скорее с отчаянием. — Я безумно переживаю. Раздевайся и залезай. Юлий медлил. Смотрел на пену, на фиолетовые разводы, на свои пальцы, которые вдруг стали чужими. — Ты что, стесняешься? — мужчина тихо, с лёгкой язвительной усмешкой произнёс: — Что я там не видел… Он взялся за край футболки Юлия и потянул вверх. Тот действительно стеснялся — было некомфортно открываться, быть настолько уязвимым перед этим человеком, чьи руки ещё не так давно сжимались в кулак. Но раз Макс отказывался уходить, оставалось одно: быстрее раздеться и нырнуть в спасительную пену. Котов снял футболку, стянул штаны и хотел уже опуститься в воду, когда Максим вдруг резко выдохнул и остановил его. — Стой. Юлий замер. Левин смотрел на его бедро — туда, где расползлось огромное, страшное пятно. Синяк, отпечаток пинка в ту самую страшную ночь, расцвёл во всю мощь: багрово-синий в центре, с густым фиолетовым отливом, к краям переходящий в болезненно-жёлтое и зеленоватое. Кожа вокруг была бледной, почти прозрачной, и на её фоне это пятно казалось ещё более чудовищным — чужим, неправильным, вырванным из другого, жестокого мира. Макс быстро опустился на колени, провёл ладонью по этому пятну — осторожно, будто надеясь, что боль уйдёт от одного его прикосновения. — Господи… — прошептал он. — Прости меня. Юлию стало невыносимо. Он вывернулся из хватки, быстро, почти испуганно, и всё-таки забрался в ванну. Вода сомкнулась вокруг тела — тёплая, мягкая, принимающая. «Что этот синяк по сравнению со всем остальным?» — подумал, закрывая глаза. «От него не хуже и не лучше». — Его нужно помазать, — сказал Максим из-за бортика. Юлий промолчал. Просто сидел, чувствуя, как вода расслабляет мышцы, как уходит напряжение. Ванна — это было самое приятное, что случалось с ним за последние дни. Тепло, покой, мягкая пена, сладкий, почти колыбельный аромат. Он зачерпнул пену рукой, поднёс к лицу, вдохнул запах. — Что это? — спросил, впервые за утро глядя на Максима без опаски, с любопытством. — Нравится? — мужчина улыбнулся той самой, редкой, почти детской улыбкой, и тоже запустил руку в воду, помешивая пену. — Я в магазине был днём. Пока ты спал. Купил там всякого… и вот это прихватил. Думал, тебе понравится. — Спасибо… — растерянно произнёс Юлий. — Это… это очень мило. Снова повисла тишина. Максим смотрел на любовника — на то, как тот сидит, обняв колени, и глядит куда-то в воду, избегая взгляда. А Юлий уводил глаза в сторону — в стену, в кран, куда угодно, лишь бы не встречаться с этим тёплым, молящим, полным надежды взглядом. И вдруг его волос коснулась рука. Он вздрогнул — резко, всем телом, будто от удара. — Давай я тебе помогу, — сказал Максим. Голос был тихим, почти просящим. Ему жутко не нравилось это чувство — чувство отчуждения, холодной стены, которая возникла между ними за одну ночь. Хоть Юлий и говорил, что простил, Максим не чувствовал этого до конца. Не чувствовал ни тепла, ни прежней мягкости, ни той безоговорочной покорности, к которой привык. Мужчина думал: может, нужно ещё немного времени? Может, боль утихнет, и всё вернётся? Что, если просто быть рядом — помогать, заботиться, не отпускать? И тогда это ледяное отчуждение растает? Тогда он снова станет его Юликом? Максим взял лейку душа, включил маленький напор — вода потекла тихо, почти бесшумно. Он поднёс её сзади к голове блондина, осторожно, боязливо, будто прикасался к чему-то хрупкому, и начал смачивать спутанные, слипшиеся волосы. — Макс… — выдохнул Юлий, чувствуя, как тёплые струи стекают по затылку, размывая остатки вчерашнего кошмара. — Я правда… — Сам?.. — закончил за него Максим. — Не даёшь мне о тебе позаботиться? В голосе слышалась горечь, смешанная с отчаянием. Он опустил руку — лейка душа ударилась о пену. — Ты ненавидишь меня, да? — спросил тихо, почти беззвучно. — Ненавидишь после всего этого? Юлий не успел ответить. Максим продолжал, и в каждом его слове была та самая, давно знакомая, въевшаяся в кровь манипуляция — только сейчас она звучала не зло, а жалобно, почти искренне. — Я же монстр, — сказал он, глядя куда-то в сторону. — Ты правильно меня ненавидишь. Я пытаюсь, Юль. Правда пытаюсь. Я и в магазин сходил, и ванну тебе приготовил, и суп сварил — никогда же не готовил, а для тебя сделал. Цветы купил… Я стараюсь. Но я всё равно чудовище. И ты имеешь право меня ненавидеть. Левин говорил и говорил, а сам будто ждал — ждал, что Юлий возразит, скажет «нет», успокоит, обнимет. Потому что так было всегда: после любого насилия Максим каялся, называл себя последними словами, а Юлий жалел его, прощал, верил, что в следующий раз всё будет иначе. И это работало. Это заставляло Котова чувствовать вину за то, что он не может простить сразу и полностью. Он слушал — и убеждал себя, что это искренне. Что Максим наконец-то понял, осознал, раскаялся. В этом голосе звучала такая боль, такое отчаяние, что невозможно было не поверить. Ему даже стало жаль Максима. Жаль этого большого, сильного мужчину, который сейчас стоял на коленях у ванны и смотрел на него с такой мольбой, с такой надеждой. «Он же мучается, — шептал внутренний голос, заглушая крики тела. — Он же себя ненавидит. Значит, не всё потеряно. Значит, он может измениться». Но тело пока ещё болело. И слишком хорошо всё помнило. Каждый синяк, каждая ссадина, каждая секунда того страха — всё это жило в мышцах, в коже, в костях. Тело не умело прощать так быстро, как разум. Оно сжималось, когда Максим приближался, напрягалось, когда его руки касались Юлия. «Может, если я поверю, — думал он, — то и тело поверит? Может, боль уйдёт? Может, я смогу забыть?» Котов правда хотел забыть. Отчаянно, всем существом хотел стереть ту ночь из памяти. Сердце, глупое сердце, тянулось навстречу. Оно так устало бояться, так не хотело ненавидеть. Хотело просто прижаться, закрыть глаза и поверить. — Спасибо, — тихо сказал Юлий, не поднимая глаз. — Спасибо за заботу. Он протянул руку, нашёл ладонь Максима и сжал её. Мужчина замер, не веря. — Можно мне помочь? — спросил осторожно, боясь спугнуть этот хрупкий, едва зарождающийся контакт. — Да, — выдохнул Юлий. И в этом выдохе было всё: и надежда, и страх, и отчаянная попытка убедить себя, что теперь всё будет по-другому. «Надо верить, — твердил он себе, чувствуя, как пальцы Максима снова запутываются в его волосах. — Надо дать ему шанс. Он старается. Он правда старается. Может, это и есть тот самый момент, когда всё изменится?» Пальцы Максима, намыленные шампунем, скользили сквозь светлые пряди, массировали кожу головы — осторожно, нежно, будто каждое прикосновение было извинением. Юлий прикрыл глаза. Левин касался головы так бережно, словно под его пальцами было не живое тело, а тончайшее стекло, которое могло треснуть от любого неверного движения. Волосы не хотели отмываться. Кровь, засохшая коркой на висках, за ушами и на затылке, растворялась медленно, нехотя, окрашивая пену в грязно-розовый цвет. Максим терпеливо наносил шампунь снова и снова, пропуская пряди сквозь пальцы, распутывая узлы, которые тот самый кошмар оставил в этих светлых, таких мягких волосах. Он не торопился. Время в ванной потеряло всякий смысл. На затылке, там, где Юлий ударился головой о пол, Максим нащупал ещё одну рану — скрытую под мокрыми прядями. Юлий почувствовал боль от прикосновения, но даже не вздрогнул. Сидел неподвижно, уставившись перед собой. Взгляд был пустым — таким пустым, что становилось не по себе. Разбитая, распухшая губа запеклась тёмной коркой; синяк под глазом переливался всеми оттенками синего и фиолетового; над другой бровью, чуть выше, белела тонкая царапина от кольца — та самая, что Максим оставил несколько дней назад. Синяк под ней почти сошёл, но след ещё виднелся: бледно-жёлтое пятно на бледной коже. Максиму было его жаль. Он понимал, что переборщил. Наверное, впервые — настолько сильно. Юлию нужно было время, чтобы прийти в себя. Наконец он закончил. Ополоснул волосы в последний раз, выключил воду и взял с полки расчёску. Рядом стоял флакон с кондиционером — Юлик всегда пользовался им, чтобы волосы были мягкими и послушными. Максим, который ещё пару дней назад считал такие штуки «бабскими» и «не мужскими», сейчас молча нанёс его на влажные пряди и принялся аккуратно расчёсывать их, распутывая последние узелки. Ему даже нравилось это — чувствовать под пальцами мягкие, гладкие волосы, видеть, как они блестят, отмытые от крови. Нравилось, что Юлик не такой, как все: не грубый, не жёсткий, а нежный, пахнущий цветами и чем-то сладким. Но себе в этом Максим не признавался. Он просто делал то, что должен был. Чтобы загладить. Чтобы удержать. В голове блондина роились мысли — навязчивые, колючие, липкие, не дававшие покоя. Он боялся за Тимофея. За себя. За то, что Максим скажет, когда увидит его. Что сделает? Не выдержит, оттащит в какой-нибудь укромный угол и устроит скандал? Или, что ещё страшнее, промолчит, а потом сорвётся дома? Мысли наматывались одна на другую, и голова снова начинала болеть — глухо, ноюще, отдаваясь в затылке. — Тебе бы подстричься, — вдруг вырвал из раздумий голос Максима. Юлий повернул голову, сонно моргнул: — А? Максим провёл рукой по блестящим мокрым прядям, откинул их со лба. — Подстричься бы тебе, говорю. Вон уже какие длинные. Скоро косы заплетать будешь. В голосе не было издёвки — скорее лёгкая, почти привычная насмешка, которую Юлий давно научился не замечать. Но внутри всё равно кольнуло: опять он не такой, опять с ним что-то не так. Спорить не хотелось. Доказывать — тем более. — Хорошо… — тихо ответил блондин и даже попытался улыбнуться — слабой, вымученной улыбкой, чтобы вернуть всё на круги своя. Левин внезапно придвинулся ближе. Потянулся к нему — медленно, плавно, стараясь не спугнуть. Одной рукой придержал за подбородок, чуть приподнял лицо. И поцеловал. Нежно. Захватил верхнюю губу — ту, что пострадала меньше всего, — и замер на мгновение, будто пробуя на вкус, будто спрашивая разрешения. Нижнюю не тронул — осторожно обошёл её, зная, как она болит. В этом поцелуе не было ни страсти, ни привычной требовательной собственнической ноты. Было что-то другое — отчаянное, молящее, почти детское. Максим целовал Юлия так, словно хотел вернуть то, что потерял вчера: доверие, тепло, право прикасаться без страха. Его психика, грубая, топорная, годами не знавшая иных способов удерживать, сейчас судорожно пыталась найти другой путь. Ей нужно было снова почувствовать контроль — не через боль, а через нежность. Чувство безопасности, которое он сам же и разрушил, теперь требовалось восстановить любой ценой. Юлий замер. Дрогнул, но не отстранился. Даже слабо ответил — провёл языком по чужим губам. Но внутри, под рёбрами, снова заворочалось холодное, липкое отвращение. Оно не уходило. Оно ждало. *** Чуть позже Максим оставил Юлия одного — сказал, что пойдёт за чистыми вещами, и вышел, притворив за собой дверь. Вода в душе всё ещё шумела, смывая остатки пены и последние следы вчерашнего кошмара. Когда с пеной было покончено, Юлий выключил воду и осторожно вылез из ванной. Накинул на плечи махровое полотенце, провёл ладонью по запотевшему зеркалу — и замер. Было не так страшно, как тогда, ночью, когда он впервые увидел это лицо — залитое кровью, чужое, страшное. Сейчас кровь смыли, раны немного подсохли, опухоль чуть спала. Но всё равно внутри что-то перевернулось. «Как это приводить в порядок?» — пронеслось в голове. Ответа не было. Только тоскливое, тяжёлое понимание: сейчас сюда ляжет тонна тонального крема, и дай бог, если это вообще закроется. Из-за этих ран было страшно. Не больно — страшно. Юлий не узнавал себя. В зеркале стоял чужой человек: разбитый, уставший, с пустыми глазами. Он провёл пальцами по здоровой щеке, будто проверяя, настоящая ли это кожа, настоящий ли он сам. Слёзы снова подступили к горлу — тихие, беззвучные. Блондин не плакал, не рыдал, просто стоял, чувствуя, как влага скатывается по щекам. Спустя время, когда он наконец привёл себя в относительный порядок — и морально, и физически, — Юлий вытерся полотенцем, насухо промокнул волосы и оделся в чистое, что принёс Максим: мягкие домашние штаны и свободную футболку с длинным рукавом. Ткань приятно касалась кожи, пахла свежестью. Стало чуточку легче. Легче дышать, легче существовать. Казалось, даже настроение немного поднялось — или он просто заставлял себя в это поверить, потому что иначе было не выжить. Юлий вышел из ванной, прошёл по коридору и замер на пороге кухни. Там, за столом, сидел Максим. Перед ним на скатерти теснились аптечка, тарелки, чашки. Рядом дымился завтрак: тосты с золотистой корочкой, омлет с беконом, стакан свежевыжатого сока. Юлий смотрел на это и не верил своим глазам. Замер на пороге, не в силах вымолвить ни слова. Только смотрел на эту почти семейную, почти нормальную картину — и внутри снова смешалось всё: благодарность, недоверие, страх, надежда. Они сплелись в тугой, болезненный узел под рёбрами, не позволяя ни вдохнуть, ни выдохнуть. *** Максим обработал раны: ссадину над бровью, разбитую губу, затылок, синяки. Делал это аккуратно, молча, только иногда выдыхая сквозь зубы. Потом они позавтракали. Юлий ел на удивление хорошо. Впервые за долгое время — хорошо, не через силу, не давясь каждым куском, а с аппетитом. Пахло так заманчиво, что рот наполнялся слюной, а в пустом, сморщенном желудке просыпался голод — настоящий, животный, требующий немедленного насыщения. Максим так старался. И тело, измученное болью и кровопотерей, требовало пищи — требовало, чтобы его наконец накормили. Юлий почти ничего не ел вчера: только несколько глотков бульона и вода, вода, вода. А сейчас омлет был нежным, таял на языке, тосты хрустели, сок обжигал свежестью. Он ел и сам удивлялся тому, как легко это получается. Вилка двигалась сама, отрезая кусок за куском, отправляя в рот, и Юлий не чувствовал привычного липкого ужаса перед каждым проглоченным граммом. Только голод, только тепло, только это странное, почти забытое чувство сытости, разливающееся по телу. «Потом, — шепнул он себе, проглатывая очередной кусок тоста, — потом я это компенсирую. Завтра. Или послезавтра. Когда станет легче. Когда всё… наладится». Рядом, на полу, урчала маленькая жизнь. Котёнку тоже насыпали — в крошечную керамическую мисочку с рыбками, которую Максим, сам того не подозревая, выбрал из десятка других именно потому, что она была самой нелепой и смешной. Тот самый пушистый серый комок, который ещё час назад носился по квартире, атакуя каждый шорох и каждую тень, теперь замер в благоговейной сосредоточенности. Его маленькое тельце напряглось, лапки упирались в пол, а голова целиком, почти по самые уши, ушла в миску. Оттуда доносилось деликатное, но настойчивое похрустывание: крошечные зубки вгрызались в сухой корм с серьёзностью заправского гурмана. А хвостик — этот смешной, короткий, похожий на вопросительный знак хвостик — дёргался в такт каждому укусу. То влево, то вправо, то замирал на секунду, будто котёнок прислушивался к своим внутренним ощущениям, и снова принимался выстукивать немой ритм кошачьего счастья. А потом началось самое сложное. Юлий ушёл в ванную и долго возился с косметикой. Тональный крем, консилер, пудра. Синяк под глазом удалось спрятать почти полностью: фиолетовое зарево ушло под бежевую толщу, превратилось в едва заметную тень. Но с разбитыми участками кожи — ссадиной над бровью, коркой на губе — ничего не выходило. Тональный ложился неровно, подчёркивал рельеф, делал раны ещё заметнее. Он выдохнул и решил оставить губу как есть. Придумает историю: упал, поскользнулся, неудачно поцеловался с дверью. В конце концов, не первый раз. Все знают, какой он «неуклюжий». Блондин тщательно подобрал образ: солнцезащитные очки с полупрозрачными стёклами бутылочного цвета — они скрадывали синяк и припухлость, придавая лицу загадочный, чуть отстранённый вид. Оделся в похожих тонах: мягкий свитер цвета мха, свободные бежевые брюки, зелёные кеды, коричневую куртку. Волосы зачесал набок, прикрывая рану над бровью, — получилось почти отлично. Только губа выдавала, да ещё лёгкая, едва заметная асимметрия — след от опухоли на скуле. Максим хмыкнул, оглядывая любовника с ног до головы. — Отличная маскировка. В твоём стиле… — мужчина сделал паузу, и в голосе проскользнула тень сомнения. — Но вот только… слишком ярко. Тебе не кажется? Юлий стоял у большого зеркального шкафа-купе в коридоре, смотрел на своё отражение — и чувствовал, как внутри поднимается тёплая, почти забытая волна. Ему нравился этот образ. Он его радовал. Впервые за последние дни блондин смотрел на себя без отвращения, даже с лёгким удовольствием. И это поднимало настроение — до того самого момента, пока Максим не задал свой вопрос. Юлий вздохнул, но не сдался. — Можно я сегодня пойду так? — сказал тихо, глядя прямо в глаза Максиму. — Это отвлечёт от моего… состояния. Левин опомнился, кивнул. Всё было почти нормально, и он почти забыл, что чудовищно виноват. Забыл — и снова вспомнил. — Прости… — он взъерошил себе волосы. — Конечно… конечно, можешь. Но я вообще не хочу, чтобы ты сегодня туда шёл. Отлежался бы… — Я пойду! — возразил Юлий, и в голосе прозвучала твёрдость, которой он сам от себя не ожидал. — Чувствую себя нормально. Максим посмотрел на него, помолчал, потом подошёл и поцеловал в здоровый висок — осторожно, почти невесомо. — Хорошо… Юлий вызвал такси — первым. Максим обычно запрещал ему уезжать одному, но сегодня только молча кивнул. Сам тоже оделся, взял ключи, и когда машина Юлия отъехала от подъезда, вышел следом, сел в свою и поехал за ним — на расстоянии, чтобы приехать позже и не вызвать ни малейшего подозрения об их отношениях. А в голове у Юлия крутилось одно: съёмки, Тимофей, Тимофей, съёмки, Макс. И холодный, липкий страх перед встречей. И надежда — что всё обойдётся, что он сможет, что очки бутылочного цвета спасут его от вопросов. И что день пройдёт, и он вернётся домой, и, может быть, ничего страшного не случится. Может быть. Но Юлий не знал, что совсем скоро, прямо на съёмках, от готического дворца отъедет карета скорой помощи. ***

«Я застывала в ожидании тебя, неблагодарно...

С тобой проводит ночи 31-я весна И без сомнения ревнует ко всему И без сомнения ревнует ко всему, бьет стекла

А я прощаюсь с городом просоленным, куда В любое время не доходят поезда И губы часто здесь обветрены мои бывали…»

— Ночные Снайперы «31 весна»

22 Нравится 41 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (6)