И без твоего света меня нет.
“Город” - Sollar
У некоторых людей сердце сокращается не за счёт синусового и атриовентрикулярного узлов. Игра-музыка кутает, ноты крошатся-летят из-под длинных пальцев Музыканта и растворяются в эфире, под потолком заполненного до отказа ресторана, вытекая за его пределы на вечерние тротуары. У Горе-музыканта сердце бьётся, потому что им управляют вирбели, молотки и штеги. Свечи в канделябрах, расставленных на декоративных каминах, плавятся-тают. За столиками посмеиваются человечишки, которым никогда не понять, что происходит с этим сердцем во время триумфальной коды. Беспрерывный стук механизма в груди, постылая и лечащая боль в руках и искренне-фальшивый раскат улыбок-аплодисментов сливаются в один оглушительно дребезжащий набат, который с грохотом прорывает душу всё дальше и дальше вниз. Музыкант, не нащупав дна, хватается руками за клавиши и партитуры. И тонет, и тонет, и тонет.***
Музыка затихает, когда Роман поднимает руки с инструмента. Его кисти дрожат так, что если поставить их на ровную поверхность, они наверняка отбили бы чёткую дробь. К нему подходит официантка, девушка с лёгким макияжем, пучком из рыжих вьющихся волос на голове и фартуком, аккуратно повязанным вокруг талии поверх льняного бордового платья. Она смотрит на Романа сверху вниз и ставит на поверхность рояля стакан воды, который мужчина сразу принимает, даже не подняв взгляда. Чёрно-белые клавиши, раздваивающиеся у него в глазах, постепенно занимают своё место. – Если что, мы закрываемся через полчаса. – Ещё целых полчаса! Официантка пожимает плечами. – Людей-то уже всё равно нет. – А я не для них играю. – Роман цокает и кивком указывает ей за спину. – Новый посетитель, Ева. – Как хочешь. – она разворачивается и уходит, параллельно вынимая из кармана фартука блокнот с ручкой. За её спиной уже вовсю играет Моцарт. – Добрый вечер. Будете что-то заказывать? Поздний посетитель – мужчина в сером свитере и чёрных джинсах – даже не садится за столик, а стоит, прислонившись к барной стойке. Он выглядит уставшим и чем-то озабоченным, Ева безошибочно понимает это по его напряжённым скулам и рукам, сжатым в карманах. Он смотрит в пустоту и не обращает внимания ни на музыку, ни на подошедшую к нему девушку. Либо человек действительно кристально безразличен ко всему вокруг, либо переживает войну, ведущуюся внутри него, изматывающую в первую очередь потому, что о таких войнах мы, как правило, никому не рассказываем: люди попросту не поймут, против чего ведётся борьба. – Будете что-то заказывать? Ева повторяет вопрос. – Знаете, моей дочери очень нравится ваш шоколадный фондан. – проговаривает он охрипшим голосом. – Можно заказать его на вынос? – Разумеется, что-нибудь ещё? – Да. Выключите музыканта, пожалуйста. Ева грустно и понимающе улыбается. – Не получится, увы. Он не остановится, пока не доиграет. Когда Ева уходит, он устремляет свой взор на пианиста, который, всецело погрузившись в игру, не замечает ничего вокруг. За роялем на полукруглом подиуме – окно, тянущееся от пола до потолка. За стеклом – снег, хлопьями вьющийся в тусклом свете уличных ламп. Через двадцать минут Александру выносят фондан в пластиковом контейнере. Посетитель ждёт, пока Роман закончит игру. – Красиво играете. – Все так говорят. – Значит Вы действительно красиво играете. – Живётся мне от этого ничуть не легче. – бормочет в пустоту Музыкант, надевая блейзер поверх белой рубашки с закатанными до локтя рукавами. – Александр, – мужчина представляется и протягивает руку. – Роман, – композитор отвечает на рукопожатие. – Чем же Вам ваша жизнь не угодила? – Будь она чуточку прекраснее, я был бы счастлив. Оба садятся за столик в уже полутёмном зале. Александр не знает о чём говорить, а Романа всё ещё не отпускает атама, затуманенное состояние, в котором он обычно пребывает после многочасовой игры. Он смотрит в пустоту и ждёт, ждёт чего-то. Саша смотрит в глубину серых глаз собеседника. Человек, который отдал свою душу музыке, наверное, немало заплатил за это. У некоторых людей сердце сокращается не за счёт синусового и атриовентрикулярного узлов. – Я нашёл в музыке то, что хотел найти. Реальность не всегда приятная вещь, и иногда хочется от неё сбежать. Александр вздрагивает. У Горе-музыканта сердце бьётся, потому что им управляют вирбели, молотки и штеги. – Порой побег не самый верный выбор. Роман пожимает плечами. Музыкант, не нащупав дна, хватается руками за клавиши и партитуры – хочет остаться ведь – и тонет, и тонет, и тонет в блеклом послемраке одиночества. Александр смотрит на часы: без десяти одиннадцать вечера. Одна только мысль, что люди в белом вновь спасают, как он сам всего сутки назад, жизнь, утекающую под ярким холодным светом в забытье, бросает в дрожь. Кассетный потолок раскалывается витиеватыми трещинами, сквозь бесцветную марь мерцают кусочки неба, холодного, но спокойного, как чистое стекло – ни изъяна, ни кракелюра, одна лишь безмолвная бесконечность. Ровный пульс на экране кардиомонитора или протяжный пищащий звук – реальная, не алармистская прямая линия. Он знает, каждое его действие приводит к одному из определённых исходов. Спасатель, не отыскав дна, хватается руками за чужое предплечье и сжимает лучевую артерию – хочет пульс нащупать ведь – и тонет, и тонет, и тонет.***
Из-за холодного воздуха ноябрьской ночи по телу пробегают мурашки. Лунный диск освещает почти безоблачное небо, усыпанное бесчисленными звёздами, которые на самом деле невыносимо одиноки. Шаги по асфальту – эхо-дилей угасающего дня, погасших свеч и отзвуков сюрреализма в покрывшихся коркою льда лужах. Размытый силуэт – такой недосягаемый и пленительный – где-то сбоку: Ева идёт рядом, пряча руки от зусмана в карманах пальто и периодически подбрасывая стайками слова в воздух. Роман кивает, улыбается иногда, по-детски беззаботно лишь оттого, что в груди разрастаются крылья, настоящие, с белыми перьями и колокольчиками, звучащими как её смех. – Новый год. Слово такое забавное, прямо как будто шутка какая-то. Роман смотрит на неё и кивает. – Да. Мир катится в огромную дыру, но мы всё равно продолжаем жить и даже каждый год открываем новое шампанское. Она подхватывает его под локоть. Свечение: силуэт Ангела становится чётче, перья белые проходятся по груди, отгоняя весь мрак. Сердце клокочет отрывисто-бешено где-то за решёткой рёбер, заставляя тело метаться-гореть в приступах эйфории. – Что ты загадаешь на Новый год? – Это глупо, разве нет? – Глупо биться головой о стену, пытаясь найти выход. Надеяться и пытаться разглядеть свет в темноте – важная часть любого пути. Разве нет? Умиротворённый голос вселяет надежду в потрёпанный разум. Роман снова кивает, соглашается – хочет поверить ведь. Поверить в существование света в конце всех беспросветных коридоров, в которых он бродит, как невишной, хватаясь руками за шероховатые стены. По-дружески провожает её домой мимо тысяч питерских огней, а сам растекается-ластится, и кидается в ноги, и становится на колени – беззащитный, немой, опустошенный. Потому что это проникло в самую сердцевину. Потому что, оказывается, он способен любить кого-то больше, чем музыку. Потому что Ева – его свет. – С тобой всё в порядке? – спрашивает она озабоченно, останавливаясь у своего дома. – Да. Или обречённость так ясно читается в моих глазах? – Она вылетает со словами. – Слова! Они ничего не значат. Ева пожимает плечами. Наверное, думает: “Глупый!”. Обнимает его на прощание и скрывается за массивной дверью. Индевеют крылья и колокольчики. Роман немного стоит на месте, наблюдая за россыпью бесчисленных звёзд, которые на самом деле невыносимо одиноки. Хватает руками остатки тепла в воздухе. И тонет, и тонет, и тонет.***
Звуки, ночь с видом на тысячи питерских крыш, дыханье из губ, застывающее в воздухе паром – морготный лейтмотив жизни. На балконе не холодно, тепло даже, но изморозь всё равно пробирается под рёбра, в районе сердца расползаются незамысловатые узоры зияния. Роман борется, вручную штопает все свои увечья красными нитями – хочет от них избавиться ведь – но знает: “если ранить, то на всю жизнь” – не просто фраза, а незыблемая истина. Музыка – аддикция. Каждая нота – фальшивый вдох, без которого мир рассыпается даже больше, чем на атомы. Без которого его мира не станет вовсе. Человеку очень легко исчезнуть, если его никто не знает. Роману тяжелее – лицо Евы вспыхивает в сознании также чётко, как партитуры на Моцарта, Баха, Верди. Он опускает веки и оказывается в беспросветной-безответной темноте. Вокруг ничего, только чёрные-чёрные стены и серый-сырой дождь, срывающий слёзы с ресниц, стекающий за шиворот и вливающийся в кровь, идущую к субтильному сердцу, искромсанному гнилыми детскими годами. Роман вдыхает дым, разъедающий лёгкие. Небо разрывается и клокочет, сплошь в изъянах и кракелюре. Пульс на экране – реальная, не алармистская жизнь. Истина. Проблеск. Он встаёт с колен и смотрит на своё отражение в стёклах окон. Беззащитный, немой, опустошенный. Отогреть крылья, и они отгонят весь мрак. И он сам пойдёт к Ангелу, смех которого похож на трезвон колокольчиков. Назло всем невыносимо одиноким звёздам.***
Александру хочется вечно смотреть на хлопья снега, вальсирующие в воздухе, и всецело раствориться между домами этого хмурого города. Скоро начнётся декабрь, из каждого угла будут раздаваться «Jingle Bells» и «Let it snow», но праздника он не почувствует. Разве что медсёстры развесят в коридоре несколько шариков и пучки мишуры. Потом снова падеры, слёзы-следы на снегу белом, как свет-забытье, долгая кропотливая работа или разряд-дефибрилляция – мощный электрический ток сквозь тучи искристых снежинок. Александру хочется всего лишь смотреть на хлопья снега, вальсирующие в воздухе, потому что он уже устал от смога, инкурабельных недугов и ран, которые не кровоточат. Почему так жесток снег в городе, тающем меж пальцев? Почему на фоне искрящихся огней дворы так одиноки? Уже и не взять анамнез – сплошная амнезия. Каждый день похож на предыдущий: вдох, снег, свет, белый, ослепительно яркий, алыми разводами таят сувои. Он не пастор в сутане, а лишь Спасатель в хирургическом костюме, а к нему идут, просят о помощи, а после исцеления говорят: «Слава Богу!». Он снимает маску, кивает, протирает глаза и молча уходит. Говорить ничего не нужно, он же бессилен перед этим Богом и может только попытаться спасти очередную жизнь. Рецидив или ремиссия – решит время – терпкое плацебо, окутывающее дымкой и заставляющее каждую секунду эхом отзываться в пространстве. Это не уныние. Это данность, как постоянно используемая дверка, петли которой побоялись смазать. Это ганглий, заставляющий его окончательно скукоживаться и закрываться от мира – биться головой о стену, пытаясь найти выход. Он знает, каждое его действие приводит к одному из определённых исходов, но ни антитела, ни шоколадный фондан не смогут спасти человека, у которого слипаются глаза. Спасатель хватается взглядом за свет в окне своей квартиры – хочет там остаться ведь – и тонет, и тонет, и тонет.***
Тишина – тоже стон на самом деле. Вырывается из груди безмолвным криком. Заставляет захлёбываться в поисках кислорода. Роман чувствует, что его организм не выдерживает мук и пыток любви и одиночества. Ресницы покрываются инеем, как крылья-свобода-небо, сплошь в рубцах, которые он штопает белыми нитями, испятнанными в алых разводах растаявших сувоев. Роман ощущает на себе воск, стекающий со свечей в канделябрах прямо на пальцы и клавиши рояля. Ева тихо стоит, смотрит, колеблется. Берёт его ладони в свои. И нет больше ни свечей, ни падер, ни мрака. Только свет от маяка, тихий ветер, вспенивающий буруны морских волн, танец первых всполохов зари на небе и тишина – тоже песня на самом деле. В нишах исхлестанных морем камней степенно покачивается критмум, стелется по ветру высокий песчаный колосняк с сизыми листьями. Первые лучи солнца прогалинами развеивают остатки ночи; по небу, воде и рукам струится свет, не белый и искусственный, а тёплый, бархатистый, как глоток тихого сидра с медовой сладостью груш и оттенками луговых трав. Пустота борется до талого, цепляется когтями за нити хромированного кетгута, но они исчезают на заживающих ранах, и она диким воем растворяется в последних ночных тенях. Роман делает вдох, и ойкумена – весь искалеченный мир – оживает и загорается ослепительным светом.***
Александр стоит, опершись об арку, о стены которой было потушено множество жизней-сигарет, и смотрит на небо – небо давит тяжёлым грузом на плечи. Мимо проходит человек, профиль которого кажется ему знакомым. – Эй, Моцарт, – он зовёт прохожего, надеясь, что это не просто галлюцинация, тенью промелькнувшая в его голове. Роман останавливается и медленно оборачивается. Лицо, едва различимое в вихре снежинок и скрывающееся в тени, тяжело не узнать: ярко-зелёные глаза сигнальными огнями смотрят, не моргая, прямо в душу. Роман подходит, пожимает Александру руку и пожимает плечами. – Почему Моцарт? – Тебе подходит. – Саша становится прямо. – Торопишься куда-то? Роман переступает с ноги на ногу и неожиданно для себя произносит: – Мне пришло осознание того, что я счастлив. – Ева? У Моцарта загораются глаза. Саша понимающе кивает. Что-то колется в груди, дышать становится сложнее: из-за кома в горле в лёгкие не поступает воздух. Он счастлив? Почему так больно сильно? Нельзя проявлять слабость. Скальпель! Да, мир катится в огромную дыру. Разряд! Любовь. Слово такое смешное. Будете что-то заказывать? Прямо как будто шутка какая-то. Мне бы быть тобой. Это глупо, разве нет? О чём ты подумал, когда открыл дверь? Зажим! О том, что больше тебе не нужен. Я зашёл так далеко. Слава Богу! Я видел тишину внутри. Александр хватается за голову. Ноги немеют, тело дрожит и теряется в пространстве. Он нащупывает пульс на предплечье и делает вдох, чтобы успокоить сердце. Роман тщательно вглядывается в его лицо. – Вызвать врача? Саша напряжённо улыбается. – Лучше сразу священника. Ибо грешен я! Снулый снег вкривь и вкось покрывает тротуары. – Расскажи. Александр кивает. Его разум постоянно лихорадочно мечется, сойдя с колеи – алгоритма, наработанного годами. Исповедаться сейчас человеку, которого знаешь час с лишним, всё равно, что поверить в святость после окропления. – Что бы ни произошло, всё ещё может наладиться. – говорит Роман, откашлявшись. – Ты либо безнадёжный оптимист, либо чертовски наивен. Саше тоже очень хочется верить в существование света во тьме. Роман всё молча и терпеливо ждёт. – Я сегодня оперировал человека, но не смог его спасти. И теперь понятия не имею, как смотреть в глаза его родным. Боюсь, что они сочтут меня виноватым в этом. У каждого свой кошмар. Спасатель в своём спотыкается и тянет за собой в бездну беззащитных людей. Вина вьётся вокруг торса, кладёт руки на его плечи, ногтями царапает кожу на щеках и горячим шёпотом заклинает: “Всё из-за тебяяя… Тыы – убийца!”. – Все мы люди, и ты лучше меня знаешь, из чего состоят нервы. Они не выкованы из стали и явно не так прочны, как многие думают. – тешит Роман. Саша закрывает глаза, поддаётся, слушает. Сквозь завывания глухой боли доносятся и другие звуки: сначала тише, потом громче. Это Моцарт, впервые в жизни играя не ради себя, превращает флюидную абстракцию в виде нот и аккордов в анестезию. Александр открывает глаза. В вакууме без снежинок, седых панелек и тремора, охватывающего пальцы в перчатках, вымазанных чужой кровью, он видит Ангела. Она смотрит, тепло улыбается, такая прекрасная в его рубашке, с пледом на плечах и густыми волосами, собранными в гульку. Она держит за ручку Ангела поменьше: маленькое, невинное личико робко выглядывает из-за маминых ног, крохотные пальчики тянутся к нему. “Папа!” – зовёт девочка, и он тает-растекается и становится на колени – истощённый, рассеянный, обесточенный. Потому что это больше, чем просто анестезия. Потому что семья – его свет. В глазах появляются растаявшие снежинки. Роман улыбается и, оставив его, уходит. Теперь им не нужны фонари, чтобы пройти по тёмным улицам. Ведь ночи стали гораздо светлей.***
Небо окрашивается в розовый, солнце медленно, зевая, поднимается над горизонтом, золотом обволакивает шпиль Петропавловского собора, отражается в окнах Эрмитажа и окутывает светом все набережные. Роман спускается к воде, покрытой тонким слоем льда, замирает, оглядывается. В воздухе филигранно развешены нити тысяч человеческих судеб. Они пересекаются, путаются в узлы, затягиваются туже или расходятся навсегда. На одной из нитей – колокольчики, которые звучат как её смех. Роман снова опускает веки, и теперь ему кажется, будто этот бесценный звон раздаётся совсем рядом. – Ты же в Неву свалишься. Он резко открывает глаза и оборачивается. Ева стоит – совсем рядом – в том же пальто и шарфе, что и вчера, улыбается, не отрывая от него взгляда. Делает несколько шагов, останавливаясь прямо напротив. Глаза-янтарь, рыжие кудри, чарующе-искренняя улыбка – яркий свет, не белый и искусственный, а тёплый и бархатистый. Она всегда была рядом, но так – никогда раньше. – Ты влюблён. Просто слова. Просто, как начало мира, как взрыв и рождение бесконечной Вселенной. Слова! Они ничего не значат. Ева изучает его реакцию, наблюдает за подрагиванием ресниц, сметающих не существующие уже снежинки. Роман заключает её лицо в дрожащие ладони: он хотел бы вечно смотреть в эти глаза – смотреть и видеть мириады звёзд. – С самого начала. Слова значат многое. Они – эхо-дилей загорающегося дня, отзвук сюрреализма в рдеющих под пальцами скулах. Роман целует её. Внутри разбивается всё. И тот сосуд, который стоял всё это время – от первой партии, сыгранной музе, до первого поцелуя с ней – на дальней полочке души, замызганной всяким хламом и табачным дымом, вдребезги раскалывается. Содержимое разливается по артериям и достигает кончика каждого капилляра. Попадает в субтильное, пылающее сердце. Ева путает пальцы в платиновых шелковистых прядях. Роман смакует вкус её нестерпимо-сладких губ; он уже оглох и ослеп, и может только ощущать, дышать, цепляться – беззащитный, немой, опустошенный. Фонари неизбежно лопаются от мощного тока, и стеклянные осколки фейерверком разлетаются в воздухе. Последние следы мглистого растворяются в лучах утреннего солнца. Я влюбляюсь в тебя. Я влюбляюсь в тебя. Я влюбляюсь в тебя. Сердце бьётся. У некоторых – не за счёт синусового и атриовентрикулярного узлов. Любовь кутает, звёзды крошатся-летят из-под длинных пальцев Моцарта, покинув своё гравитационное поле, и растворяются под куполом неба. Беспрерывный стук механизма в груди, нежное и драгоценное всё в руках и искренняя-искренняя улыбка сливаются в один оглушительно дребезжащий набат, который с грохотом прорывает душу всё дальше и дальше вверх. И Роман наконец осознаёт, что счастье – ценить то, что уже имеешь. А маяки во мраке – это так, метафора. Ведь на самом деле свет находится внутри нас.