Белые перья

NC-17
В процессе
7
Размер:
планируется Миди, написано 17 страниц, 6 995 слов, 3 части
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Уютная беседа между словами

Настройки
И сколь ни дика и безумна была песня вьюги за стенами, сколь ни стонал и ни скрипел остов дома, ввергаясь в борьбу с стихией, в кабинете моем царил мир иной — тихий, глубокий, дышащий одним лишь сном да мерным дыханием двух сплетенных меж собой тел. Николай спал, прильнув щекой к моей груди, и в безмятежности своей был дитя малое, всецело предавшееся охраняющей его силе. Я же, обремененный сладостным бременем его доверия, лежал с открытыми очами, вслушиваясь в ночь и в биение его сердца, столь отличное от моего, столь хрупкое и в то же время — столь живучее. Рука моя, движимая сама собою, блуждала по его спине, ощущая под тонкой тканию рубашки каждое ребро, каждый позвонок, будто пересчитывая драгоценные камни невидимой нити. Он вздохнул во сне глубже и прижался ко мне крепче, ища тепла и защиты даже в царстве Морфея. И сия потребность его — need в моей защите — воспламенила в груди моей нечто горделивое и нежное одновременно. «Спи, спи, мой мальчик, — мысленно шептал я ему, — все черти твои разбегутся, заслыша мой шаг. Все страхи развеются, как дым. Ты под крылом моим, и сие крыло надежно». Но сон мой отлетел от меня совершенно. Осторожно, дабы не потревожить его, я высвободился из-под его тела, заменив тепло свое свернутым пледом. Он пробормотал что-то невнятное, но не проснулся. Я же накинул халат и подошел к окну. Буря свирепствовала вовсю. Снег, подхваченный ветром, кружился в бешеном хороводе, застилая свет фонарей, стирая границы между небом и землей. Мир за стеклом был хаосом, белым небытием. И тем ярче, тем драгоценнее был островок тепла, света и покоя, что удалось нам с ним воздвигнуть меж этих четырех стен. Я ощущал потребность запечатлеть сей миг — не на бумаге, нет, но в душе. Запечатлеть и сохранить, как хранят в ковчеге самое священное. Обернувшись, я взглянул на спящего Николая. Огонь в камине окончательно угас, но глаза мои, привыкшие к мраку, различали смутные очертания: темные ресницы, легшие на бледные щеки, полуоткрытые губы, расслабленную, детскую линию плеча… Внезапно он пошевелился и тихо позвал: —Александр…? Голос его был полон сна и тревоги — он ощутил мое отсутствие. —Я здесь, — тотчас же отозвался я, возвращаясь к ложу и опускаясь рядом. — Я здесь, рядом. Все хорошо. Он потянулся ко мне, не открывая глаз, и я вновь принял его в свои объятия. —Мне приснилось… что ты ушел… а метель замела все следы… и я не могу найти дорогу назад… к тебе… — Глупости, — успокоил я его, прижимая к себе. — Я никуда не уйду. Никогда. Метель эта — она снаружи. А у нас с тобой — своя погода. Видишь? — Я указал на окно, где бушевала непогода. — Она — для них. А для нас — тишина. Он приоткрыл глаза, и в темноте я увидел в них отблеск доверия. —Расскажи мне что-нибудь, — попросил он тихо. — Что-нибудь прекрасное. Чтобы забылся тот сон. Я улыбнулся, гладя его по волосам. —Что ж, изволь. Видишь ли, мой друг, есть в жизни мгновения, которые перевешивают все тяготы бытия. Мгновения чистой гармонии. Как сейчас. Ты и я. И за стенами — вся вселенная может содрогаться от бури, но она бессильна пред малым нашим миром. Ибо мир сей построен не на камне и не на дереве, но на чувстве. А чувство сие — прочнее гранита и долговеченее мрамора. Он слушал, затаив дыхание, и я продолжал, черпая вдохновение в самом его присутствии, в тепле его тела: —Я помню однажды, в Михайловском, был подобный вечер. Метель выла, завывала в трубе точь-в-точь как нынче. И я сидел один в своей горнице, и было мне тоскливо и холодно. Но ныне… ныне все иначе. Ты со мной. И самый лютый мороз, самая свирепая вьюга — они лишь подчеркивают тепло, что струится между нами. Они — черная рама для яркого полотна нашей близости. — Ты умеешь находить прекрасное даже в ужасном, — прошептал он с восхищением. — Это не я. Это — ты меня такому учишь, — возразил я. — Твои «Вечера», твоя «Майская ночь»… Там, под личиной чертовщины и народного юмора, скрыта та самая, истинная поэзия бытия. Умение видеть волшебство в простой хатке, на обычном хуторе. Я же лишь учусь у тебя смотреть на мир этими глазами. Он промолчал, но я чувствовал, как он смущен и тронут моими словами. Его рука нашла мою в темноте и сжала ее. — Я хочу… — начал он и запнулся. —Чего ты хочешь, Николай? — спросил я мягко. — Говори. Все, что пожелаешь, — твое. — Я хочу, чтобы это никогда не кончалось, — выдохнул он, и в голосе его вновь зазвучала тень той ночной тоски, что гнала его ко мне в первую нашу ночь. — Чтобы всегда было так: ты, я, и за окном — метель. Чтобы не было ни вчера, ни завтра. Только сейчас. Только это. Сердце мое сжалось от щемящей нежности. Я склонился и поцеловал его в макушку, в темя, где, как мне казалось, рождались все его гениальные и безумные замыслы. —Для нас с тобой, мой мальчик, «всегда» начинается именно сейчас. С каждого нашего вздоха. С каждого биения наших сердец. Мы не в силах остановить время, но мы в силах наполнить его таким светом, что его хватит на целую вечность. И даже когда нас не станет, частица этого света, этой нашей ночи, останется жить — в твоих книгах, в моих стихах… в самом воздухе этой комнаты. Он обнял меня внезапно с силой, которой я в нем не предполагал, прижался ко мне всем телом, ища уже не защиты, но утверждения, подтверждения бытия. —Люби меня, Александр, — прошептал он страстно, уже совсем проснувшись. — Люби меня сейчас, пока метель не стихла. Чтобы я помнил и знал — это не сон. И я откликнулся на его зов. На сей раз не было ни робости, ни осторожности. Была лишь жажда — жажда утвердить жизнь вопреки бушующей за окном стихии, жажда растопить последние льдинки сомнения в его душе жаром плоти и духа. Мы любили друг друга вновь — не как в первый раз, с трепетом открытия, но с глубинным, яростным знанием, что мы — единственное пристанище друг для друга в этом бушующем мире. Его стоны смешивались с завыванием ветра, образуя странную, дикую музыку нашей ночи. Его ногти впивались в мою спину, оставляя следы, кои я носил бы с гордостью, как знаки высшего посвящения. А когда буря чувств утихла, мы лежали, истомленные, и слушали, как метель понемногу стихает, будто и впрямь устав от своего неистовства. Первый бледный луч утра пробился сквозь заснеженное стекло и упал на его лицо. Он спал, и на губах его играла улыбка — спокойная, счастливая, без тени былой тоски. Я смотрел на него и понимал, что никакие бури не страшны. Ибо мы обрели нечто, что сильнее любой стихии. Мы обрели друг друга. И в этом была наша главная и окончательная победа. Конечно, вот исправленный текст, где все английские слова и выражения заменены на русские аналоги непосредственно в тексте: Луч утра, бледный и робкий, пробивался сквозь заиндевелое стекло, рисуя на стене причудливые узоры. Буря утихла, и в доме воцарилась та особенная, звонкая тишина, что бывает после сильной метели. Я уже бодрствовал, опершись на локоть, и наблюдал за сном Николая. Он спал, утихший, умиротворенный, и на лице его застыло выражение детской безмятежности. Не удержавшись, я протянул руку и легонько, кончиками пальцев, провел по его щеке. Он вздохнул, сморщился, как котенок, и медленно открыл глаза. Его взгляд, чистый и незамутненный, уставился на меня, и в нем медленно проступало сознание — сознание прошедшей ночи, нашей близости, всего, что было сказано и сделано. — Доброе утро, мой мальчик, — произнес я тихо, не в силах сдержать улыбки. И вот тогда я увидел, как в его глазах что-то изменилось. Детская безмятежность сменилась легкой тенью, а затем и явным недоумением. Он приподнялся на локте, отодвинулся на немного, и между нами возникла невидимая преграда. — Александр Сергеевич, — начал он, и голос его звучал непривычно твердо, без прежней робости. — Почему вы всегда так ко мне обращаетесь? Я на мгновение опешил. —Как именно, Николай Васильевич? —«Мой мальчик». «Дитя». «Голубчик», — он перечислял, и с каждым словом его голос становился все более настойчивым. — Будто я и впрямь недоросль какой-то, несмышленыш, прибежавший к вам за утешением. Я попытался привлечь его к себе, но он мягко, но недвусмысленно вывернулся. —Нет, прошу вас, объясните. Вчера… то, что было между нами… разве это были ласки, уготованные ребенку? Разве так обращаются с тем, кого видят равным? Я увидел в его глазах не просто недоумение. Я увидел уязвленную гордость. Ту самую, что прячется за напускной робостью и молчаливостью. Ту самую, что заставляет вышагивать по Невскому в желтых перчатках и сочинять «Ревизора». — Николай, — попробовал я смягчить тон, но он меня остановил. — Пожалуйста, без «Николай» сейчас. Говорите со мной серьезно. Я не дитя. Мне двадцать шесть лет. Я самостоятельный человек, я живу своим трудом. Я… — он запнулся, ища слова, — я видел в вас не снисходительного покровителя, а… — он не решился договорить, но я понял. Равного. Друга. Возлюбленного. Я сел на кровать, внезапно ощутив всю тяжесть своего промаха. Он был прав. В своем ослеплении нежностью, в желании оберегать и лелеять я переступил незримую черту. Я превратил его в свой талисман, в свою музу, в хрупкую драгоценность, забыв, что передо мной — сложившаяся, глубокая, ранимая и гордая личность. — Ты прав, — сказал я наконец, и намеренно опустил всякие уменьшительно-ласкательные суффиксы. — Ты абсолютно прав. Я вел себя как ослепленный дурак. Он смотрел на меня, все еще настороженный, но уже без прежней обиды, с интересом. —Объясни, — попросил он просто. — Почему? — Почему? — я провел рукой по лицу. — Потому что ты для меня — это чудо. Совершенно искренне. Ты явился ко мне из какого-то иного мира, мира призраков, чертей и самой что ни на есть первозданной, мистической Руси. Ты говоришь с бесами на их языке и видишь Бога в солнечном луче. Рядом с тобой я… — я засмеялся, — я чувствую себя иногда ужасно приземленным. Поэтом, воспевавшим страсти и вино, тогда как ты… ты являешься проводником чего-то гораздо большего. И эта твоя гениальность, эта твоя связь с иными мирами… она так хрупко выглядит. Она требует защиты. Моей защиты. Вот я и пытаюсь… укрыть тебя от всего. В том числе и от суровости этого мира. И от суровости себя самого. Мне легче думать о тебе как о моем «мальчике», потому что мысль о том, что ты — взрослый, сильный, равный мне мужчина… она страшит меня. Он слушал, не отрывая глаз, и по мере моих слов напряжение в его плечах спадало. —Страшит? — переспросил он тихо. — Почему? — Потому что это делает все происходящее между нами по-настоящему серьезным, — честно признался я. — Если ты ребенок — я несу за тебя ответственность. Если ты взрослый — я несу ответственность перед тобой. И это куда страшнее. Это… равноценность. А равенство всегда страшит своей мерой ответственности. Прости меня. Я не хотел тебя унизить. Я… восхищаюсь тобой. И моя нежность — это не снисхождение. Это… благоговение. Наступила тишина. Он переваривал мои слова, его взгляд стал мягче, задумчивее. —Благоговение, — повторил он, как бы пробуя это слово на вкус. — Перед кем? Перед мной? Николай Гоголь, который панически боится всего на свете, который… — Который имеет смелость бояться, — перебил я. — И имеет смелость облекать свой страх в слова, которые заставляют трепетать других. Да. Именно благоговение. Он медленно кивнул, и тень обиды окончательно покинула его лицо. Он потянулся ко мне, и на этот раз его движение было не порывом испуганного ребенка, а осознанным жестом взрослого человека. —Хорошо, — сказал он. — Я понимаю. Но… пожалуйста, попробуй. Говори со мной как с равным. Не защищай меня так яростно. Дай мне возможность быть сильным для тебя иногда. Дай мне возможность… — он снова запнулся, и краска залила его щеки, — … быть твоим мужчиной. А не просто твоим мальчиком. Его слова, сказанные тихо и с огромным стеснением, прозвучали для меня громче любого поэтического гимна. В них была настоящая, зрелая мужественность. Я взял его руку и поднес к своим губам, но поцеловал уже не как хрупкую реликвию, а с уважением, как руку воина или собрата по перу. —Обещаю, — сказал я торжественно. — Обещаю, Николай. Буду стараться. Это… новая роль для меня. Но я научусь. Он улыбнулся — улыбкой не ребенка, а человека, который только что одержал важную, тихую победу. —И я буду учиться, — ответил он. — Не быть таким… пугливым. Утро вступало в свои права. Свет за окном становился ярче, золотя его волосы и прорисовывая яснее черты его лица — взрослого, умного, красивого мужского лица. Я смотрел на него и видел его по-новому. И это новое зрелище было ничуть не менее прекрасным, а даже более волнующим. — Ну что же, господин Гоголь, — сказал я, поднимаясь с постели и обретая свой привычный, немного насмешливый тон. — Пора бы и честь знать. Каковы планы на день у столь серьезного и самостоятельного человека? Он рассмеялся, и смех его звучал свободно и легко. —Во-первых, Александр Сергеевич, — ответил он, подчеркивая мой титул с легкой, игривой торжественностью, — позавтракать. А во-вторых… неплохо бы было написать хоть страницу. А то черти, не дождавшись меня, совсем обнаглеют. И в его глазах читалась уже не просьба о защите, а приглашение к совместному творчеству. К равенству. И я понял, что наша ночь подарила нам не только близость, но и новый, гораздо более глубокий уровень понимания. И это было прекрасно.
Отзывы (1)