***
В день, когда Чонгук оказался по ту сторону ворот, солнце спряталось за серым небом. Будто стыдилось заглянуть сюда. Он думал: правильно ли это? Но мысли о том, что может случиться, если он останется «там», за стенами, были хуже любой психбольницы. Здесь хотя бы будут решётки, санитары и режим, которые удержат его, если он не справится сам. На входе у него забрали ремень и шнурки. Это не было неожиданностью — он заранее читал правила, но всё равно почувствовал себя как ребёнок, которого лишили игрушек. Вещи перекладывали в прозрачный пластиковый контейнер: две сменные пары трикотажных брюк, тёмные водолазки, домашние тапочки, пачка чая, две книги. Телефон тоже ушёл в ящик под номерком. Ему обещали: час в день под контролем, не больше. После осмотра и формального допроса — рост, вес, давление, пара вопросов про здоровье — его встретила женщина. Низкая, полная, в простом халате. Её лицо было мягким и морщинистым, как будто всё добро, что она могла дать миру, осталось в складках кожи. Она не улыбалась, но и не хмурилась. Просто была. — Пойдёмте, я покажу, — сказала она, и её голос прозвучал так же буднично, как фраза «надо вынести мусор». Они шли по коридору. Белые стены, кое-где облупленные, кое-где перекрашенные слишком свежей краской. Линолеум блестел после мытья. Запах — смесь хлорки и варёной капусты. Она говорила всё то, что он уже читал в памятке: — Подъём в семь. После подъёма — анализы. Завтрак в восемь. Прогулка в десять, обед в двенадцать. После — снова прогулка, час-полтора. Ужин в шесть. В восемь — вечерний обход, препараты. Отбой в десять. Она перечисляла, а он слушал, кивая, как будто каждое слово прибивало его к земле гвоздём. Режим был строгим, но, пожалуй, именно это и успокаивало: расписание не оставляло места для хаоса. По пути встречались люди. Санитары — молодые парни и девушки в светлых футболках, с одинаково короткими стрижками или убранными в хвост волосами. Их взгляды скользили по нему без интереса: ещё один. Пациенты — разные. Кто-то сидел на скамье в коридоре и крутил в пальцах кусочек бумаги, кто-то шаркал ногами навстречу, уткнувшись в пол. Несколько пар глаз всё же зацепили его. Холодные, пустые, как у рыб за стеклом аквариума. Он невольно ускорил шаг, пряча руки в карманы. — Вот здесь уборная, — женщина показала на дверь с матовым стеклом. — Душ — через два коридора, вечером после ужина можно будет. Двор — через чёрный выход, но только в свободные часы, в сопровождении. Он кивал. Слова проходили мимо, он всё равно ничего не запоминал. В голове звучал только монотонный стук: я здесь, я здесь, я здесь. Наконец они остановились у палаты. На дверях — пустота. Вернее, самой двери не было. Только проём, и сразу взгляд упирался в решётку окна. Белые стены, две койки. На одной свежепостеленное бельё — это его место. На другой — жизнь, которая уже успела пустить корни. Покрывало было застелено неровно, как будто хозяин палаты делал это одной рукой или просто не считал нужным аккуратничать. На тумбочке — пустая пачка сигарет, металлический эспандер и книга, раскрытая вниз, чтобы не потерять страницу. Чонгук наклонился, прочитал название. «Пролетая над гнездом кукушки». Он хмыкнул, беззвучно, только уголками губ. Какая ирония. — Вторая койка занята, — сказала женщина просто. — Сосед сейчас на прогулке. Познакомитесь. — Она посмотрела на него поверх очков — коротко, оценивающе. В её взгляде не было ни угрозы, ни особого сочувствия. Только усталость человека, который видел сотни одинаковых сцен. — Располагайтесь. Если что-то нужно — в посту, — кивнула она в сторону коридора. И ушла. Чонгук остался один. Он поставил свой пластиковый контейнер на край кровати, присел. Матрас оказался жёстким, будто набитым ватой и картоном. Он медленно выложил вещи: стопка трикотажных брюк, две водолазки, книги. Одна — «Сиддхартха» Германа Гессе. Другая — «Сто лет одиночества». Он поймал себя на мысли, что поставил их на тумбочку слишком аккуратно. Так, будто боялся нарушить порядок в чужой клетке. В углу стоял шкафчик с тугими дверцами. Он открыл его, положил тапочки, пачку чая. Телефонной розетки не было. Впрочем, это было ожидаемо. Он сел обратно, глядя на решётку. Сквозь неё было видно серое небо и верхушки деревьев. Солнце застряло где-то там, выше, и не собиралось возвращаться. Чонгук закрыл глаза. Я здесь. Теперь уже здесь. Слова звучали как приговор и как облегчение одновременно. Где-то внизу коридора хлопнула дверь. Кто-то громко рассмеялся — смех был чужой, резкий, с надрывом. За ним донеслось раздражённое «тише!». Он предположил, что сосед скоро вернётся. На тумбочке всё так же лежала раскрытая книга, сигаретная пачка и эспандер. Эти предметы казались слишком живыми для пустой койки: словно их хозяин вышел на минуту, а не исчез на целый день. Но в его первую ночь сосед так и не появился. Это было странно. Здесь ведь нельзя просто «не вернуться». Не тот режим. Не то место. Любой шаг фиксируется, каждая дверь на замке, за каждым движением кто-то смотрит. Чонгук заметил, что санитар вечером задержал взгляд на пустой кровати, но ничего не сказал. На миг ему захотелось спросить: а где он? Но язык будто прилип к нёбу. А главное — это ведь не его дело. Вряд ли он хотел знать правду, даже если бы её озвучили. Наверное, лучше первую ночь провести в одиночестве, чем в компании неизвестного. Так он решил. Или сделал вид, что решил. На вечернем обходе санитар протянул ему пластиковый стаканчик с мутно-белой таблеткой. Чужая ладонь, чужой голос: — Глотайте. Он послушно выпил. Тревожно, молчаливо. В горле стало сухо, будто таблетка прилипла и теперь будет сидеть там навсегда. Он лёг лицом к стене, как будто от этого становился меньше. Если вжаться в холодную поверхность, можно представить, что ты растворяешься в ней, исчезаешь, становишься плоским, как рисунок на обоях. Маленьким, невидимым. Так действительно было проще. Ночью особенно остро чувствовалось, что он больше не дома. Здесь не было привычных звуков: тихого гула холодильника, шагов соседей за стенкой, редких сигналов машин под окнами. Всё, что было — это гулкий коридор и шорохи, от которых мороз бежал по коже. Его накрыло одиночество. Тяжёлое, вязкое, липкое. Он вспоминал сестру. Как она закатывала глаза на его шутки. Вспоминал друзей, с которыми можно было просто сидеть в баре, не говоря ничего важного. Вспоминал даже мать, которая так часто раздражала его звонками, — и от этого становилось ещё хуже. Да, там, за стенами, он умирал. Но там хотя бы были те, с кем умирать не так страшно. А здесь он умирал просто так. В одиночестве. Напротив голой стены. Каждый шорох казался оглушительным. Каждое движение ветки за окном — скребущими когтями по стеклу. Он услышал шаги в коридоре — и сердце ухнуло вниз. Шаги прошли мимо. Тяжёлые, шаркающие, слишком неровные, чтобы принадлежать санитару. Потом кто-то кашлянул. Смех. Снова шаги. И снова тишина. Он уже почти начал проваливаться в сон, когда это случилось. Крик. Не показалось. Настоящий крик, срывающий горло, отчаянный. Где-то этажом ниже. Мужской. Громкий, больной, длинный, как будто изнутри выдирали душу. Чонгук дёрнулся, приподнялся на локте, вслушиваясь. Крик стих. Потом ещё один. И ещё. И где-то далеко, в ответ — грубое «заткнись!» и глухой удар, словно что-то тяжёлое упало. А потом тишина. Он почувствовал, как леденеют пальцы. Захотелось самому закричать. Кричать так же, до хрипоты, лишь бы выбросить это всё наружу. Но он не смог. Было стыдно. И страшно. Вместо этого он сильнее прижал к себе тонкое одеяло. Закрыл глаза. И начал молиться. Не богу, не кому-то конкретному — просто кому угодно. Чтобы таблетки наконец подействовали. Чтобы тьма сжалилась. Чтобы наступил сон, и можно было провалиться, исчезнуть, хотя бы на несколько часов. Сон пришёл рывками. Каждый раз, когда он почти засыпал, сквозь дрему прорывался новый звук: кто-то шептал, кто-то стонал, кто-то смеялся так, будто душили. Всё это превращалось в кошмар, а потом снова в реальность. Где-то под утро ему приснилось, что дверь в палату закрыли. Он знал, что на самом деле её нет, но во сне она была — тяжёлая, металлическая. И за дверью стоял кто-то. Не сосед, не санитар. Тень. Она дышала громко и ждала, пока он встанет, чтобы открыть. Он проснулся в холодном поту. В палату уже проникал блеклый утренний свет. Одеяло было сброшено, простынь смята. А вторая койка всё так же пустовала. Пачка сигарет, эспандер и раскрытая книга лежали на месте. Как будто время застыло. Чонгук сел на кровати, обхватив голову руками. В висках гулко билось сердце. Следующие пару дней сосед так и не появлялся. Койка напротив пустовала, что Чонгук начал привыкать к тому, что палата принадлежит только ему. Пустота пугала меньше, чем непредсказуемый сосед. Он вставал на завтрак вместе с другими пациентами, проходил по коридору к столовой, где пахло манной кашей и кипятком из чайников. Иногда ему удавалось занять место у окна, и тогда утреннее солнце, просачиваясь через решётку, казалось почти домашним. После завтрака были прогулки. На внутреннем дворике стояли несколько скамеек, и, если удавалось поймать момент, можно было посидеть в тишине, глядя на деревья за высоким забором. Люди вокруг были разные: кто-то громко смеялся, кто-то разговаривал сам с собой, кто-то просто кутался в халат и смотрел в землю. Чонгук всё время держался чуть в стороне. Смотрел, слушал, но не приближался. В среду у него было событие, к которому он готовился с вечера. Приехала мама. И с ней — сестра. Они встретились в отдельном крыле для посетителей. Чистая комната с длинным столом, пластиковыми стульями и чайником на подоконнике. Санитар закрыл за ними дверь, оставив их наедине. Мама принесла торт в круглой коробке. Простой, сметанный, с крошками по бокам. — Ну что, — сказала она, снимая крышку, — налетайте. Сестра засмеялась и сразу же потянулась за кусочком. У неё был хвостик, перехваченный резинкой, и лицо, усыпанное веснушками. Ей было двенадцать — возраст, когда ещё можно радоваться сладкому так, будто это событие мирового масштаба. — Как дела в школе? — спросил Чонгук, отрезая себе небольшой кусочек. — Нормально, — протянула сестра, жуя. — У нас теперь новый учитель по математике, очень строгий. Представляешь, он всех заставляет решать задачи у доски! — Ужас какой, — подыграл Чонгук. — Сразу видно — садист. Мама фыркнула, но улыбнулась. — А ты как? — спросила она, всматриваясь в сына слишком внимательно, будто искала малейший след усталости или боли. Чонгук пожал плечами. — Здесь… нормально. Всё спокойно. Это было неправдой. Но в тот момент он хотел, чтобы мать поверила именно в это. Чтобы сестра, поднимая на него свои наивные глаза, не видела, как он по ночам давится страхом. Он поцеловал маму в щёку, потом сестру. Обнял обеих крепко-крепко, так, словно боялся, что они растворятся. — Я справлюсь, — сказал он тихо. — Правда. И на какое-то время одиночество действительно стало легче. После визита семьи дни снова потекли одинаково. Но теперь он не был совсем один. Он начал разговаривать с парой санитаров. Молодые парни, с вечно сонными глазами и усталой улыбкой. Один носил форму с пятнами от кофе, другой жевал жвачку даже во время обхода. Они шутили, обсуждали футбол, иногда рассказывали истории о работе. Они же и обронили слухи. — Твой сосед-то… — сказал один из них, наклоняясь, будто рассказывает тайну. — Не в петлю залез, не волнуйся. Живой. Но сидит в интенсивке. Под транквилизаторами. — Интенсивка? — спросил Чонгук, и голос его прозвучал чуть тише, чем он хотел. — Палата интенсивной терапии. Туда всех буйных ссылают. Он напал на сотрудника, — усмехнулся санитар. — Прикинь? Бросился прямо в коридоре. Еле скрутили. У Чонгука сжалось внутри. — То есть… он вернётся? — Когда врачи решат, — пожал плечами тот. — Ага. С того вечера слухи стали множиться. В столовой он услышал, как двое пациентов обсуждают: — Этот парень, чуть одного с лестницы не столкнул. Башкой вниз! — Да ладно, врёшь. — Говорю же, сам видел! Позже другой санитар в курилке шепнул: — А мне рассказывали, он ухо хотел откусить. Санитара за ухо схватил и… — парень смачно щёлкнул зубами в воздухе. И ещё одна версия — что он просто кидается предметами. Стулья, чашки, всё, что под руку попадётся. Что из этого было правдой, Чонгук не знал. Может, ничего. Может, всё. Но факт оставался фактом: третий день подряд сосед не ночевал в палате. Заперт в палате интенсивной терапии. И мысль о том, что когда-нибудь он войдёт в палату — со взглядом человека, который уже напал однажды, — совершенно не вдохновляла. Одним днем Чонгук задержался на прогулке дольше, чем обычно. Вечер был холодным — осень уже брала своё, и ветер пробирал даже сквозь плотную ткань водолазки. Большинство пациентов разошлись по палатам: кто-то предпочитал укутаться в одеяло, кто-то собирался в общий зал играть в дурака картами, старенькими, с заломленными краями. Дворик опустел. Остались только редкие фигуры, бродящие по периметру, да он сам, с сигаретой в пальцах. Курил Чонгук редко. Ему никогда не нравился вкус табака, то першение в горле, после которого всегда хотелось пить воду. Но здесь — всё работало иначе. Сигарета была как щит, как способ занять руки и мысли. В этих стенах любые привычки приобретали новый смысл. Он добыл пачку у одного из санитаров — тот оказался разговорчивым, и после пары шуточек продал ему наполовину пустую. Теперь сигарета дымила тонкой струйкой, тёплый дым рассекался холодным воздухом. Чонгук скреб ногтем фильтр, вглядываясь в серое небо. С таблетками он стал тише. Это правда. Его не качало от паники, не накрывало раз за разом, как раньше. Но легче не стало. Обещали, что станет — а не стало. В такие моменты он чувствовал себя особенно паршиво. Сломанным. Дефектным. Другие ведь могут — смеяться, разговаривать, обнимать своих близких, не бояться засыпать. Другие умеют дышать свободно и не падать в черноту от одного взгляда в зеркало. А он — нет. Он сделал ещё одну затяжку. Дым застрял в горле и вышел рывком, смешавшись с паром дыхания. Вот бы стало проще. Вот бы его починили. Вот бы… — Дашь сигарету? Голос пришёл откуда-то сбоку. Низкий, хрипловатый, с лёгкой насмешкой, как будто сам факт просьбы его развлекал. Чонгук вздрогнул. Повернул голову. Парень. Высокий. Стоял в нескольких шагах, будто возник прямо из темноты. Волосы у него были рваные, чуть касались плеч. Чёлка почти закрывала глаза, только ветер мешал ей окончательно заслонить лицо. Сердце у Чонгука сделало лишний удар. Он машинально прижал сигарету к губам, хотя тянуло её бросить. — У меня… — он показал пальцами. — Одна осталась. Сигарета и правда была наполовину стлевшей, последняя из пачки. — Отлично, — сказал незнакомец и двинулся ближе. — Эту и отдавай. Чонгук невольно пожал плечами, как будто пытался спрятать себя. Это было слишком нагло — попросить последнюю. Но тон незнакомца не оставлял пространства для возражений. Он говорил не «пожалуйста», а «дай». Парень остановился прямо рядом. Тень от фонаря легла на его лицо, и Чонгук наконец увидел глаза. Тёмные, усталые, но живые. Не пустые, не мутные, как у многих здесь. Живые — и именно в этом было что-то тревожное. Чонгук протянул сигарету. Долго держать её между пальцами не решился — словно она жгла руку. Незнакомец взял её так, как будто она принадлежала ему изначально. Сделал затяжку, прикрыв глаза, и на мгновение воздух вокруг наполнился другим — не запахом лекарств, не больничным хлоркой, а табачным дымом, обычным, уличным. Свободным. — Спасибо, — сказал он, выпуская дым в сторону. Голос у него был красивый. Басистый, с тёплым оттенком, словно он больше подходит для сцены, чем для этой холодной клетки. Чонгук кивнул, не найдя, что ответить. Хотелось уйти. И не получалось. Ноги не слушались, словно вросли в землю. Как будто он ждал чего-то от этого человека. Свою сигарету, например. Хотя нет — сигарету точно не вернут. Это было ясно с самого начала. Он украдкой взглянул на вора его никотина. Тот стоял расслабленно, чуть откинув голову, дымился концом табака, и огонёк вспыхивал в такт его вдохам. Каждая затяжка выглядела как небрежный ритуал. Сигарета будто сама стремилась в эти губы — и табак искрился, трещал тихо, словно шептал заклинание в холодном воздухе. Глаза Чонгука скользнули ниже. На руку. На кисть, державшую сигарету. И замерли. Вдоль наружной стороны руки тянулась татуировка. Чешуя. Не дракон сам по себе, не змея, не мифический зверь. А именно чешуя, словно слой за слоем накрывал кожу. Чернильный узор, превращавший руку в нечто иное, не человеческое. Как будто хозяин этой руки не просто рисовал символ, а пробовал стать этим символом. Слиться с ним. Превратиться. Чонгук уставился на узор чуть дольше, чем стоило. И почувствовал, как холодный взгляд скользнул по нему в ответ. Он поднял глаза — и столкнулся с хмурым, тяжёлым выражением. Тот самый тип взгляда, в котором нет любопытства. Нет мягкости. Только предупреждение: смотри осторожней, парень. — Чего пялишься? — голос уже не звучал красивым. Хриплый, отрывистый, он будто прорезал воздух, обрывая Чонгука на полуслове, которого тот даже не собирался произносить. — Я… — слова застряли. Он просто опустил взгляд. Незнакомец сделал последнюю затяжку и щёлкнул пальцами, сбрасывая пепел в темноту. — Давай-ка свали, — сказал он нехотя, но так, что Чонгук даже не подумал возразить. — Тут без тебя справлюсь. Фраза прозвучала не просьбой. Скорее приговором. И Чонгук понял: оставаться рядом с этим человеком — значит проверять на прочность собственные нервы. Он опустил плечи, кивнул коротко и пошёл прочь. Ветер тут же набросился сильнее, будто подгоняя его спину. До отбоя оставалось всего пять минут. Температура в палате после уличного холода обволакивала почти нежно. Стены, обычно серые и давящие, теперь казались почти ласковыми. Воздух был неподвижен и сух, но после резкого ветра это ощущалось как подарок. Чонгук сунул руки в карманы и задержался на секунду. Слух привычно отметил пустоту: вторая кровать стояла так же не занята, простыни натянуты. Сердце, всё ещё колотившееся после встречи, постепенно сбавляло темп. Он забрался на свою койку, лёг лицом к стене. Как всегда. Свернуться, уткнуться в ткань наволочки, отгородиться от тьмы за спиной. Но перед глазами почему-то стояла та рука. Чёрная чешуя, впившаяся в кожу. Будто чужая часть тела, пришитая к человеку. И взгляд. Хмурый, тяжёлый, в котором не было места ни интересу, ни теплу. Чонгук дёрнулся, пробуя вытеснить этот образ. Закрыл глаза крепче. Сжал пальцы в кулак под щекой. Сон. Только сон. Нужно просто заснуть. Но вместо сна он слышал, как где-то внутри него продолжает тлеть табак, чужой голос и чужое присутствие.***
Утро в больнице всегда было одинаковым. Будильник в виде громкого света. Скрип шагов санитаров. Шуршание халатов и хлопки дверей. Всё это было настолько предсказуемо, что можно было просыпаться заранее — по звуку, по ритму, по запаху дешёвого кофе, тянущемуся с поста. Чонгук повернулся на спину и нехотя попытался открыть глаза. Что-то выбивалось. Солнце обычно било прямо в лицо, как прожектор на допросе. А сейчас — нет. Что-то мешало лучам достать его. Он щурился, пока зрение не сфокусировалось. И тогда увидел. Прямо над собой — чужой силуэт. Чёрные глаза. Прищур, в котором не было ни капли смущения. Любопытство, но холодное, как у хищника, рассматривающего пойманную добычу. Чонгук подорвался так резко, что со всей силы ударился затылком о железное изголовье. Металл глухо звякнул, по голове пошла боль. Он зашипел, потер шишку — и тут же уставился на незваного гостя. Вчерашний вор сигарет. Тот сразу же отступил на шаг, словно его миссия закончилась. Руки в карманы, спина прямая, будто это его комната и он вообще хозяин положения. — Чего уставился? — бросил он с ленцой, даже не скрывая усмешку. Чонгук открыл рот, и на секунду слова просто не пошли. Опешил. Голова гудела, сердце колотилось, и вместе с этим внутри прорезалось что-то острое, давно забытое. Злость. Живая, горячая, настоящая. — Ты вообще нормальный?! — сорвалось у него. Голос сдавленный, но громче, чем он привык говорить здесь. — Ты какого хуя делаешь в моей палате?! Стоишь над башкой, блядь, и смотришь, как я сплю — это что за больная херня вообще?! — Он, сам не замечая, сел ровнее, оттолкнув одеяло. Поток слов хлестал без остановки. — Ты понимаешь, что это ненормально? Это, сука, пиздец как ненормально! Как ты меня вообще нашёл?! Тебе больше нечем заняться, кроме как пялиться на чужих людей, а?! Глаза вора блеснули — не гневом, не смущением. Развлечением. Ему явно доставляло удовольствие, что Чонгук бесится. Тот чуть повёл плечом — надменно, как от чего-то неприятного, липкого. Словно Чонгуковы слова его даже не касались. — Расслабься, — произнёс он. — Это моя палата тоже. Воздух в комнате будто стал гуще. Чонгук моргнул, но тут же вспыхнул снова. — Чего? — голос сорвался. — Смотри сам, — равнодушно пожал плечами вор. — Кровать напротив. Моё место. И вправду. Пустая койка, та самая, где никогда не было соседа. Простыни до сих пор небрежно натянуты, даже комода рядом не прибавилось. Чонгук всегда считал её ничьей, будто мебель забыли вывезти. А теперь оказалось, что она ждала именно этого человека. — …Чёрт, — он осёкся, слова будто застряли. Слишком реально, слишком близко, слишком неправильно, чтобы списать на «ошибку». Чонгук сжал кулаки, потом разжал, ноги сами соскользнули на холодный пол. Он покосился на соседа — и язык прилип к нёбу. Спросить? Сказать? Не нарваться? — Слушай, — голос сорвался тише, чем хотел, — больше так никогда, блядь, не делай. Никогда. — Ну прости, что потревожил твой сказочный сон, — он развёл руками. — Хотелось посмотреть, кто мне тут в соседи достался. Теперь знаю. Он сказал это тихо, но в голосе не было ни тоски, ни жалобы. Только факт. Как будто с ним спорить было бессмысленно. Чонгук сжал зубы. Ему хотелось что-то возразить, но в голове путалось сразу слишком много: злость, растерянность, страх. И странный, едкий интерес. Вчера этот тип отобрал у него сигарету. Сегодня — отобрал тишину. Что он отберёт завтра? Снаружи, в коридоре, послышался топот шагов. Линолеум у входа скрипнул — санитар, бросивший короткий взгляд внутрь. Всё по расписанию. Всё как обычно. А в палате ничего обычного уже не было. Чонгук отвёл взгляд, чтобы не встретиться снова с этими глазами. Он чувствовал их слишком отчётливо, даже когда не смотрел. Будто чужой взгляд распухал в комнате, заполнял воздух, въедался под кожу. Он хотел — и не мог — стереть его, как жирное пятно с экрана телефона. — Что с тобой не так? — спросил сосед слишком просто, слишком прямо. Как будто речь шла не о глубокой личной ране, а о дырке на колене штанов. За этим последовал скрип койки напротив. Чонгук дёрнулся, будто звук ударил по нерву, и, повернувшись, увидел: сосед развалился свободно, нагло. Закинул подушку под спину, руки за голову. Лёгкий жест, но в нём было всё — и демонстративное пренебрежение, и вызов, и удовольствие от того, что он занимает слишком много пространства. Чонгук чуть не подавился от возмущения. Это ещё с кем что-то «не так»?! — Со мной всё в порядке, — отрезал он, и сам услышал в своём голосе напряжение, которое выдаёт: не всё. Совсем не всё. Отвратительное утро. Отвратительный человек. Лучше бы его держали и дальше в интенсивке, под таблетками и замками, в бетонной коробке, где ему и место. — Если бы ты был в порядке, ты бы не был здесь, — сосед сказал это так буднично, словно объяснял прописную истину ребёнку. Тон не был злым — скорее снисходительным, как у взрослого, рассказывающего малышу, что огонь обжигает. — Так что… сколько раз ты пытался себя убить? Чонгук застыл. Он даже не сразу понял, что это было вопросом. А когда понял — внутри будто что-то хрустнуло. Нет, этот человек не должен находиться в общем отделении. Это ошибка. Опасная. Если раньше Чонгук мог держать нейтралитет, пожимать плечами на слухи, то теперь — всё. Теперь он верит. Всем и каждому. Скажи кто-нибудь, что именно этот субъект подсунул Еве яблоко и тем самым устроил человечеству полный пиздец — Чонгук кивнёт. Даже не моргнув. Конечно, это был он. Кто же ещё. Чонгук резко встал. Не собирается он отвечать на такие вопросы. Не собирается и оставаться здесь ни секунды дольше. Таблетки — да. Завтрак — да. А потом будет шататься по коридору до посинения, лишь бы не видеть этого ублюдка. Он пересёк проём выхода, уже чувствуя облегчение, когда в спину полетело: — Как звать-то? Чонгук застыл. Раздражение хлестнуло новое, острое. Знакомиться? С ним? С тем, кто с утра первым делом спрашивает про твои попытки повеситься? Но в Чонгуке слишком глубоко сидело воспитание. Вежливые, хорошие люди. С детства учили отвечать, когда спрашивают. Даже если спрашивает полный придурок. Даже если отвечать не хочется. — Чонгук, — сказал он коротко. В груди неприятно кольнуло — словно это признание было слишком личным. Сосед ничего не сказал в ответ. Просто кивнул, будто отметил галочкой в блокноте. И только когда Чонгук уже шагал в коридор, где запахи дезинфекции смешивались с утренним кашей, хриплый тембр вновь догнал его: — А я Тэхён. Без всяких «приятно познакомиться». Без попытки смягчить. Просто поставил точку. Чонгук сжал зубы и пошёл дальше. Потому что знакомство это было не приятно. Ни капли. Он шёл по коридору, чувствуя, как его собственное имя всё ещё звучит в голове — чужим голосом, чужим акцентом. «Чонгук». Словно это уже не он сказал, а вырвали силой. И теперь оно принадлежит не только ему, но и этому Тэхёну. Ноги сами привели к сестринской, к дежурному медбрату. Таблетки. Белые, круглые, безликие. Он сглотнул их, запивая водой из пластиковой кружки, и ощутил на языке привычный меловой привкус. Иногда казалось, что он и сам скоро станет таким же — безликим, стерильным, скользким. Потом был завтрак. Пустая каша, кусок хлеба, чай, от которого хотелось смеяться и плакать одновременно. За соседним столом кто-то вслух спорил с Богом, за другим — женщина в халате рыдала, уткнувшись в ладони. В этой какофонии Чонгук пытался удержаться, как будто утро не началось с того, что его разбудили глазами. Но мысли возвращались. Снова и снова. Вор сигарет, вор спокойствия, вор границ. Он вломился в эту палату, в этот распорядок, в его сон. И теперь, кажется, будет там до конца. Чонгук поймал себя на том, что сжимает ложку так, что белеют пальцы. Усилием разжал руку. Вдох. Выдох. Сконцентрироваться на каше, на чайной горечи, на том, что можно контролировать. Плевать. Сегодня он просто будет держаться подальше. Избегать. Уходить раньше, чем появится чужая тень. Прятаться в коридорах, в зале для посетителей, где угодно, только не в палате. Но, возвращаясь к себе ближе к полудню, он уже знал: избежать не выйдет. Там будет он. Слишком близко. Слишком ощутимо. И был прав. Тэхён лежал на его кровати. На его половине — раскинувшись так, будто весь этот серый квадрат комнаты принадлежал ему по праву. Нога закинута на край, голова откинута в сторону окна, пальцы сцеплены на животе — не просто удобно устроился, а словно демонстративно. Как кошка, которая залезла в коробку не ради комфорта, а чтобы доказать что-то. — Ты чего здесь делаешь? — Сухо, будто горло перехватило чем-то металлическим. Тэхён не двинулся. Только повернул голову, прищурился: — Проверяю, какой у тебя матрас. Вдруг лучше моего. Сказано это было так, будто речь шла не о койке в психиатрической палате, а о гостинице на берегу моря. Легко, с ленцой, с тем оттенком насмешки, который всегда резал. Но в глазах мелькнуло нечто другое. Не просто издёвка. Напряжение. Как будто он на самом деле тестировал не матрас, а его. Проверял границы. Щупал, где именно начинается сопротивление. Чонгук почувствовал, как между лопатками собирается вязкая тяжесть. — Слезь. Голос прозвучал резче, чем хотелось бы, и тут же эхом отдался внутри: не приказ, не просьба — почти мольба. Тэхён приподнялся на локти. Медленно, будто растягивал момент, чтобы тот ощутил каждую секунду его присутствия на своём месте. — Ты слишком нервничаешь. Я думал, у тебя таблетки для этого. Фраза разрезала воздух. И вместе с воздухом — его. Про таблетки. Про то, о чём здесь обычно молчат, словно это общий уговор: не трогать чужую слабость, не лезть туда, где и так зияет. Но Тэхён залез. Легко, без колебаний, как будто влезал в чужой шкаф или карман. У Чонгука внутри всё сжалось холодным комком. Лёд растёкся по рёбрам, ударил в солнечное сплетение. Это было оно — нарушение границ, о котором предупреждали. Не прикосновение даже, не физический захват. А хуже: вскрытие. Вскрытие того, что он привык прятать под молчанием. — Это не твоё дело, — он сел на стул у стены. Сел резко, будто хотел закрыться телом, как щитом. Отвернулся. Но спиной чувствовал: тот всё ещё там. На кровати. На его кровати. И даже это «отвернуться» не спасало. Потому что спина — ещё более уязвима, чем лицо. Она слышит дыхание, ловит движения. Чужое присутствие ощущается не глазами, а кожей. — Всё твоё — моё, — лениво отозвался Тэхён. Словно проверял ещё одну реакцию. — Мы же соседи. Лениво, но не нейтрально. В голосе тянулась вязкая нить чего-то, что могло быть угрозой, а могло — приглашением. Непонятная смесь, от которой хотелось и отодвинуться, и наклониться ближе. Чонгук не ответил. Он сидел, вцепившись пальцами в край стула, и внутри него кипела тихая, почти незаметная злость — на него, на себя, на эту палату с её светом и тенями. На то, что даже собственная кровать больше не казалась безопасной. И всё же было в этом ещё что-то другое, что он боялся называть. Что-то, от чего кровь двигалась быстрее, а воздух становился теснее. Будто каждое слово соседа было не просто издёвкой, а крючком, за который он зацеплялся, несмотря на сопротивление. И тишина между ними, заполнившаяся дыханием, оказалась громче любых слов. Она не умещалась в эту комнату — распирала стены, отбрасывала от мебели странные, перекошенные тени. Было ощущение, что если кто-то снаружи прислушается, то услышит не молчание, а удары пульса, разрозненные, сбившиеся.***
На обеде они сидели рядом. Вернее, Чонгук сначала хотел уйти в другой конец зала, но пустых мест не осталось. Столовая была тесной, слишком тесной для того, чтобы каждый мог сидеть один. Пластиковые стулья, длинные столы, запах разогретого хлеба, тушёных овощей и чего-то такого, что пахло одновременно мясом и больницей. Всё вместе — как будто само место дышало чужими телами. Он замер у входа, держа поднос, и видел — все скамейки заняты, только пустота осталась рядом с Тэхёном. Улыбка на лице соседа вспыхнула почти мгновенно, как ловушка, которая сработала беззвучно. Тот чуть подвинулся, освобождая место. — Я не кусаюсь. Обычно. Голоса в зале гудели, будто улей. Кто-то жевал слишком громко, кто-то бормотал себе под нос, кто-то стучал ложкой по столу. И всё это смешивалось в фон, в котором фраза Тэхёна прозвучала слишком отчётливо. Чонгук сел. Сделал это механически, как садятся под дуло — без вариантов. Поднос с глухим звуком коснулся столешницы. Он уставился в свою еду: комки картофельного пюре, серый кусок хлеба, морковь, нарезанная будто для детского сада. Ни ножа, ни вилки — только ложка, слишком лёгкая, чтобы на неё можно было опереться. Ложка дрожала в руке, и дрожь была заметна: пластик тонко стучал о край подноса, выдавая его предательски. Тэхён склонился ближе. Наклонился так, будто пространство и правда принадлежало ему. Голос прорезал шум столовой мягко, без усилия, и от этого только сильнее врезался в слух: — Не ешь мясо? Чонгук не поднял головы. Хотелось, чтобы голос прозвучал спокойно, но получилось с натяжкой, в сухой надломленной линии: — С чего ты взял? Он слышал собственное дыхание, как оно сбивалось, слышал кашель кого-то через стол, слышал, как неподалёку санитар спокойно убеждал пациента: «Сядь, не ходи по кругу». Но всё это отходило на второй план. Тэхён откинулся чуть назад, ухмыльнулся, но не оторвал взгляда от его тарелки: — Ты его обошёл. Даже не посмотрел. — Пауза, лёгкая, но острая. — Кто-то умер зря. Фраза упала так, будто в столовую внезапно внесли что-то запрещённое. Вся еда в тарелке стала мерзкой, холодной, чужой. Чонгук почувствовал вкус железа на языке, будто прикусил щёку — но не прикусывал. Это было что-то изнутри, поднявшееся к горлу. Он сжал челюсть. Ложка застыла в воздухе. Под пальцами пластик подноса был липким — всегда липким, как будто его никогда не мыли до конца. И в этой липкости он держался, чтобы не сорваться. — Замолчи, — сказал он низко. Не поднимая глаз. Но рядом не знали, что такое молчать. — А если нет? Он поднял взгляд. И на миг столовая перестала существовать. Ни санитаров, ни кашля, ни чужих шорохов — только этот взгляд напротив, слишком прямой, слишком наглый. И в нём не было простого любопытства. Это было испытание, растянутое, болезненно терпеливое. Ложка перестала дрожать. Пальцы сжали её так сильно, что пластик чуть скрипнул. И в этот момент он не выдержал: — Ты мудак. — Голос вырвался резкий, громкий. Слова ударили воздухом, заставив соседей по столу замереть на долю секунды. Кто-то даже повернул голову, потом снова опустился в свою кашу — быстро, будто это не его дело. Тэхён же откинулся. И рассмеялся. Смех был низким, растёкся по столовой вязкой волной. Это не был смех человека, который хочет унизить. Это был смех того, кто услышал долгожданное. Кто наконец добился того, ради чего копал. — Вот, наконец-то. А то всё молчишь. И в этот момент Чонгук понял: именно этого тот и добивался. Живой реакции. Настоящего голоса. Того, что рвётся наружу, даже если ты всю жизнь учился держать его в клетке. И осознание этого — что он снова сыграл по чужим правилам — оказалось хуже смеха.***
Прогулка во дворе всегда была одинаковой. Время, выделенное на «свежий воздух», но воздух и здесь пах всё равно хлоркой, мокрым цементом и чем-то стерильным, будто небо тоже проходило через фильтр. Пациентов выводили группами, под надзором. Остальные ходили парами по кругу, как тени в медленном танце: шаг влево, шаг вправо, поворот. Кто-то разговаривал сам с собой, кто-то курил, кто-то цеплялся за руку соседа, кто-то просто шёл, уставившись в землю. Несколько человек сидели на лавках, вытягивали лица к солнцу — как цветы, которые уже не помнят, что они цветы. Чонгук держался в стороне. Вечно — в стороне. Он выбрал место у стены, где бетон был тёплым от солнца, и можно было хотя бы притвориться, что ты здесь сам по себе, а не по расписанию. Его шаги были короткими, отмеренными, и каждое движение отдавалось в теле как эхо. Он считал вдохи, считал выдохи, чтобы заполнить пустоту. Но пустота редко оставалась его. Тэхён появился, как всегда, беззвучно и слишком близко. Будто не было у этого двора пространства, кроме того, где стоял Чонгук. Он подошёл вплотную, так, что дыхание ощущалось сбоку. В его походке было что-то вызывающе расслабленное: будто прогулка была вечеринкой, а он — единственный, кто знает пароль от входа. — Ты ведь был музыкантом? Чонгук повернулся резко. Его тело сработало быстрее, чем разум, будто кто-то дёрнул за невидимую струну внутри. — А это ты с чего взял? Тэхён не моргнул. Его взгляд скользнул вниз, и пальцы Чонгука оказались в его руках прежде, чем тот успел отдёрнуться. Он взял руку почти невинно, но слишком естественно — как будто так и должно быть, как будто тело Чонгука было продолжением его игры. — Пальцы, — сказал он, рассматривая внимательно. — Сухожилия вытянуты. Такие только у тех, кто много играет. — И будто между делом, между дыханием и паузой, — Гитара? Фортепиано? В груди у Чонгука что-то грохнуло. Сердце билось так сильно, что казалось, его слышно всем в этом дворе — и санитару у калитки, и тем, кто шагал по кругу, и даже тем, кто сидел на лавках с пустыми глазами. Он вырвал руку, будто прикосновение обожгло. — Не трогай меня. Голос вышел резко, срывающийся, словно он не слова произнёс, а самого себя выбросил наружу. Тэхён чуть приподнял бровь. В его голосе скользнуло непонимание, слишком простое и наивное, так что Чонгук счёл это за издёвку: — Опять куксишься? Чонгук сжал губы. В глазах всё плыло — от солнца, от злости, от чего-то ещё, чего он ненавидел в себе. — Просто не трогай. Тэхён хмыкнул, будто что-то отметил про себя. — Я угадал? Чонгук отвернулся. Он не трогал своё фортепиано больше года. Оно стояло там, в его квартире, накрытое чехлом, покрытое тонким слоем пыли, как заброшенный зверь. Сначала, когда всё только начиналось, он садился за него почти каждый день. Выплёскивал в клавиши то, что не умел иначе: злость, боль, апатию, чувство, что он трескается изнутри. Музыка не лечила, но хотя бы принимала. Инструмент не задавал вопросов, не смотрел слишком близко, не лез в его раны. Но потом даже сил на это не хватило. Однажды он просто понял: ему больше нечего рассказать. Все слова кончились, все звуки тоже. Оставалось только опустить голову на холодные клавиши и слышать, как они звенят под весом его черепа. Без музыки. Без смысла. Только глухой удар, будто сердце бьётся не в груди, а в дереве и металле. Это было слишком личное. Слишком интимное. Как если бы кто-то заглянул внутрь его горла, когда он задыхался. И теперь этот кто-то стоял рядом, улыбался, брал его руку и называл вещи, которые не должен был знать. Тэхён нарушал границы играючи, без усилий. И именно поэтому Чонгуку было так мерзко и страшно: потому что он даже не заметил, как его разоблачили. Он отвернулся. Смотрел на бетонный двор, на пациентов, бредущих кругами, на солнце, которое, казалось, издевается своей яркостью. Слова застряли в горле, и только молчание осталось его единственным оружием. Но молчание — это всегда признание. И Тэхён, конечно, это понимал. Именно поэтому он так спокойно полез в карман. Никакой спешки, никакого «будешь?» — будто этот мир был его, и всё, что в нём находится, тоже. Пальцы нащупали пачку, выудили её привычным движением. Сигареты выглядели здесь почти как крамола: запрещённый предмет, маленький кусок воли, украденной у системы. Остальные во дворе могли только провожать их глазами — санитары делали вид, что не замечают, пока это не выходит за рамки. Тэхён вытянул две сигареты и, не глядя, протянул одну Чонгуку. Тот помедлил — но взял. Даже не столько потому, что хотел курить. Рядом с Тэхёном вообще хотелось делать то, чего не собирался: отвечать, держать, спорить, дышать. Он потянулся за зажигалкой, но Тэхён тут же отдёрнул руку. И это было не резко — просто спокойно уводя назад, как будто отнимал игрушку у ребенка. Улыбка едва тронула его губы, насмешка тонкая, ленивая. — Что за детский сад? — Чонгук нахмурился. Но не потянулся снова. Не стал бороться. Он просто стоял, сжимая в губах сигарету, а рядом Тэхён с той самой своей беззастенчивой манерой делал всё по-своему. Он наклонился ближе. Расстояние сократилось так, что тепло его тела ощущалось сквозь воздух. Подожжённая сигарета в его губах дрожала от вдоха, кончик вспыхнул ярким огоньком. И он подвёл её к Чонгуковой, так близко, что оставался буквально миллиметр, — и в этот момент сам Чонгук понял, что сердце у него стучит громче, чем шаги всех пациентов во дворе вместе взятых. Огонь скользнул по воздуху, словно перелетел мостиком. И в этой близости не было ничего случайного. Это было слишком интимно для простой передачи огня — и слишком спокойно, чтобы выглядеть игрой. Тэхён смотрел из-под своей тёмной, чуть сбившейся на глаза чёлки. Его взгляд был тяжёлым, цвета густого дёгтя, тянущим вниз, как зыбучие пески. Он не убирал сигарету, не отстранялся, наоборот — будто намеренно задерживал этот момент, позволяя Чонгуку ощутить и дым, и запах табака, и чужое дыхание. Сигарета оставалась зажатой в его губах, и сквозь неё он произнёс, почти не двигая ртом: — Затянись. — Голос прозвучал глухо, с хрипотцой, от которой дрогнуло внутри. И Чонгук, сам не понимая как, подчинился. Словно загипнотизированный, он прижал кончик своей сигареты к его. Искра перескочила мгновенно, жадно. Огонь с чужой сигареты спешно перебежал на начало его собственной — и на секунду Чонгуку показалось, что это не табак загорается, а в нём самом вспыхивает что-то давно потухшее. Дым наполнил рот, лёгкие. Горечь ударила в горло, но вместе с ней пришло странное ощущение — будто он разделил нечто слишком личное. Затянулся чужим воздухом, чужим огнём. Это не имело права быть таким близким, но именно таким и было. Тэхён чуть улыбнулся уголком рта, словно удовлетворённый результатом. Сигарета всё ещё оставалась в его губах, и он медленно выпустил дым в сторону — не прямо на Чонгука, но достаточно близко, чтобы белая пелена коснулась его щеки. Чонгук отвёл взгляд. Злился — на себя, на Тэхёна, на то, что даже в такой ерунде он проиграл. Взять зажигалку из рук? Нет. Сделать самому? Нет. Он пошёл по его сценарию, и это бесило. А ещё — странным образом нравилось. Он затянулся ещё раз, глубже. Дым жёг лёгкие, но теперь хотелось только сильнее. Будто через это можно было заглушить всё, что поднималось внутри: и злость, и страх, и что-то такое, от чего хотелось закрыться руками. Тэхен вытащил сигарету изо рта, наконец отстранился, но не слишком далеко. Держал её между пальцами, небрежно, как будто вся сцена только что не была ни капли особенной. — Вот так, — произнёс он тихо, будто довёл урок до конца. А Чонгук стоял с сигаретой в руках и ненавидел то, как сильно этот простой огонь сбил ему дыхание.