***
Я стояла у колодца, полоща холстину и солнце клонилось уже к закату — золотое, тихое. Вода в вёдрах дрожала от ветра, и сквозь эту дрожь слышался лай собак, шаги, громкие голоса. Сначала я подумала, что просто кто-то поссорился у кузницы, ведь в деревне шумы бывают разные, но когда шаги остановились прямо у ворот, и голос старейшины прорезал воздух — хриплый, властный — я поняла: пришли за мной. — Вот она, — сказал кто-то, и в этом «вот» было что-то окончательное. — Не сопротивляйся, — другой голос, молодой, грубый. Я подняла голову. Четверо мужчин, в лаптях, с верёвками и перекошенными лицами, как у тех, кто старается не смотреть в глаза тому, кого осуждает заранее. — Что случилось? — растерялась я, вытирая руки о фартук. Но ответа не последовало один схватил меня за плечо, другой за локоть, резкий рывок, и из ведра вылилась вода, как будто сама земля ахнула. Я обернулась и увидела его. Он стоял у забора, в тени, руки в кулаки, лицо бледное, как после болезни. Его взгляд не холодный, не злой, просто выжженный, пустой. — Милослав... — прошептала она, голос дрогнул. — Скажи им... Скажи, что это ошибка... Он промолчал. — Милослав! — уже громче, с надрывом. — Что они говорят? За что?! Тогда старейшина, не глядя на меня, произнёс: — За ведьмовство. За то, что духов зовёшь, что нечисть к нам в село приведёшь. — Слова падали, как камни в колодец, гулко, без возврата. Я засмеялась от ужаса, от невозможности поверить: — Ведьмовство? Да вы что... Я ж... я даже... — смех оборвался, когда верёвка легла на запястья. Милослав стоял всё так же, руки сжал, как будто боролся сам с собой. Ветер тронул его волосы, и на мгновение показалось, что он шагнёт вперёд, скажет хоть что-то. Но он не сказал. Не сделал. Лишь отвёл взгляд, будто именно этим всё и решилось. Петух крикнул на закате, колодец дрогнул эхом, и над деревней повисла та самая тишина, из которой потом рождаются страшные сказки о том, как любовь предали, а лес не простил. — Милослав, — прошептала она, обращаясь к нему, как к последнему живому в этом дворе. — Скажи им. Скажи, что это неправда. Скажи им хоть слово. Он молчал. Тишина между нами была такой плотной, что в ней слышалось собственное дыхание. Я шагнула к нему, верёвка натянулась, обожгла запястья. — Ты ведь знаешь. Ты же сам говорил, что я не такая, что лес нас хранит, а не губит. Скажи! Он всё-таки поднял глаза и в них ни жалости, ни злобы, только тяжёлая усталость, как у человека, который сделал что-то непоправимое, но решил, что так надо. — Прости, — выдохнул он почти беззвучно. Я застыла. Моё дыхание оборвалось, будто кто-то вырвал его из груди. Потом улыбнулась — страшно, тихо, как улыбаются те, кто вдруг понял всё сразу. — Значит, ты. Он не ответил. Только шагнул назад, в тень, где его уже не было видно. Когда меня вели через двор, собаки тянулись на цепях, выли, как будто чувствовали, что делают неправду. Вёдра качались у колодца, и в каждом отражалось солнце — разбитое, как сердце. Я обернулась ещё раз. Дом стоял пустой, дверь приоткрыта, трава у порога колыхалась от ветра. Всё казалось живым, кроме людей. — Лес не простит, — тихо сказала она, не зная, слышит ли кто. — И я не прощу. Хата старейшин стояла на краю деревни — низкая, с покосившейся крышей и окнами, затянутыми мутной слюдой. Внутри пахло дымом, прелой травой и чем-то железным, будто воздух помнил кровь. Меня втолкнули туда грубо, толчком в спину и дверь сразу захлопнулась, отрезав шум улицы. Глаза привыкали к полумраку: трое стариков за длинным столом, свеча в глиняном подсвечнике, коптит и капает воск. У стены баба Пелагея, старая, косматая, шепчет что-то под нос, крестится, не глядя. — Садись, — сказал старший, седой, с лицом, в котором века прожили без прощения. А я не села. Стояла прямо, запястья натёрты верёвками, волосы сбились, щека в грязи. — Имя твоё? — спросил старейшина, коснувшись края стола пальцами, словно проверяя, дрогну ли я. — А то не знаешь, — язвительно ответила, перебивая взглядом чужие глаза. — Имя, — настаивал он, сдвинув бровь, чтобы подчеркнуть серьёзность. — Велеса, — тихо, почти шёпотом, будто боялась, что сама земля услышит. — А лес тебя как зовёт? — поднял бровь другой старейшина, глядя так, будто пытался прочесть в моём лице тайну. Я не поняла. — Что? — Не притворяйся, девка, — произнёс он, пальцы стукнули по столу, как удар по дереву. — Мы знаем. Видели, как ты ночью шла к омуту, как ветер за тобой шёл следом, будто слушался. Говорят, шептала, с водой говорила. Я опустила глаза. Да, я шла, но не ради колдовства, а ради тишины. Только лес понимал меня, когда люди отворачивались, шептали к себе, но не к ним. — Я молчала, — сказала я, голос дрожал едва заметно. — Слушала. — Вот! — воскликнула Пелагея, размахивая руками, словно хотела словом вырезать истину. — Слушала! Кто ж, кроме ведьмы, с духами слушается! — Молчи, старая, — буркнул другой старейшина, но в глазах у него дрогнул страх, тень сомнения мелькнула, как ночная птица. Старший откинулся на лавку, тяжело, словно каждая кость скрипела. — Говори правду, девка. Кто тебя учил? Кто дал силу? Мужик твой признал, говорил, что глаза у тебя меняются, когда злишься, что свечи тухнут, что ты во сне шепчешь не на людском языке. Я резко подняла взгляд. В груди что-то сжалось, как будто воздух в хате стал слишком плотным, и каждый вдох отдавался тяжёлым эхом по стенам. — Он… — выдохнула я. — Он солгал. — Мужики не лгут, — сухо сказал старик. — А ты — ведьма. Неужто думаешь, Господь даст женщине силу без греха? Молчание. Только капли воска падали в тишину, одна за другой. Сначала в груди стало горячо, как от внутреннего жара, потом свеча дрогнула — не от ветра, его не было — просто пламя качнулось ко мне, будто поклонясь. — Видите? — выкрикнула Пелагея. — Вот! Сама нечисть! Даже огонь её слушает! Старейшины отшатнулись, один перекрестился. А я стояла и чувствовала не страх, а ясность. Будто слова сами сложились в голове, старые, незнакомые, но родные. — Я не ведьма, — сказала я тихо, но в этом голосе было что-то новое, гулкое. — Я та, кто слышит, та, кого вы забыли, когда отвернулись от леса. Вы боитесь меня, потому что боитесь его. В хате стало ярче, свеча вдруг вспыхнула выше, осветила стены, и тени пошли по кругу, будто завихряясь. Старики вскрикнули, Пелагея упала на колени. — Хватит! — заорал один. — Вывести её! Пока село не сгубила! Мужики вбежали, схватили меня за руки и поволокли наружу. Воздух ударил холодом, резким и колючим, и впервые я поняла: ночь наступила незаметно, тихо, как дыхание леса. Луна поднялась над домами, словно ждала меня, серебристым взглядом освещая землю. Собаки завыли, высоко, пронзительно, эхом отдаваясь в тёмных переулках. Люди шептались за заборами, словно старались не нарушить таинственного равновесия ночи. Я подняла глаза к небу, оно было чёрным, глубоким, как омут, что хранит все тайны мира. И в этой черноте впервые я не почувствовала себя одинокой. Луна смотрела на меня, холодно и ясно, и я ощутила, что в этой тьме кто-то рядом и не чужой. Яма была вырыта у старого дуба, где когда-то приносили дары лесным духам. Воздух пах мятой, влажной глиной и дымом от факелов. Всё казалось странно мирным, только ветер трепал платки женщин и щекотал волосы на их висках. Меня не вели, я шла сама. Ноги босые, платье серое от грязи, глаза светились отражением огня. Лица вокруг слились в одну безликую стену страха. Лишь один человек стоял чуть поодаль, тот, кто когда-то звал меня любимой. — Вы всё решили, — тихо сказала я. — Даже не спросив. Никто не ответил. Старейшина поднял руку — знак молчания. — Ты знала силу, ты звала духов. Пусть земля примет тебя, раз ты к ней ближе, чем к людям. Я улыбнулась едва заметно. — Земля примет. Только вас она потом отвергнет. Шёпот прошёл по кругу, но никто не двинулся. Я подняла взгляд к небу, вдохнула запах сырой почвы — родной, тёплой, живой. — Вы, мужи, — голос мой зазвенел, чисто, как звон железа, — глупы в своей гордыне. Вы ненавидите нас за то, что мы видим вас насквозь. Вы зовёте страхом то, что не можете понять. Хотите казаться умными, но сами дрожите перед женщиной, что знает больше. Вы боитесь, когда девы не склоняют головы. Вы боитесь, что одна из нас откроет глаза другим. — Я шагнула к краю ямы. Земля под ногами мягко приняла мой вес, словно сама ждала. — Так слушайте: не я проклинаю вас, ваши страхи сделают это за меня. Пусть ваши слова глохнут, когда вы лжёте. Пусть дочери ваши будут умнее вас, а сыновья услышат их голос. Тишина легла густая, как туман. Факелы трепетнули, пламя пошло вниз, будто склоняясь. И в тот миг, когда её облик скрылся в темноте ямы, поднялся ветер — сильный, тяжёлый, нёс по лугу запах земли и горечи. Люди закрыли лица. Потом говорили, что в ту ночь земля застонала, будто приняла не тело, а правду, которую больше никто не хотел слышать.***
Я сидела на краю поля — колени к груди прижаты, глаза пусты, как омут без дна. Внутри — вчерашняя смерть, Яга, мёртвое тело, кровь и отчаяние. Лица старейшин, горечь предательства от женщин и от Милослава. Воспоминания о доме растекались по телу горькой болью, и каждое резало душу, как нож. Мысли метались, будто вороны над падалью, возвращаясь к тому, чего уже не вернуть. Всё, что было, ушло во тьму, а я осталась — пустая, остывшая, с памятью, тянущей вниз, в землю, где когда-то был покой. Поле стояло немое, будто само слушало моё молчание, а ветер, старый, шепчущий, как древний дух, говорил что-то на забытом языке, который я уже не могла понять. Рука Лешай медленно коснулась моего запястья — касание то было легчайшее, как дыхание леса пред бурею, случайное на вид, да не случайное в сердце. От того прикосновения дрожь прошла по мне тихая, глубокая, будто сама земля подо мной вздохнула. Я не отняла руки, позволила её пальцам переплестись с моими и меж нами, как туман над болотом, зародилось нечто неясное, живое. Лешая села ближе — тихо, без звука, как тень, что движется меж дерев. Колени наши едва коснулись друг друга, но в тот миг весь мир исчез и остался лишь шепот ветра, да её тепло рядом. Сердце билось не в груди, но в самой тьме, что окружала нас, будто лес слушал, запоминая. Несправедливо… Почему она тёплая? Почему слышу я биение её сердца, вижу тень, что движется с дыханием и ощущаю тепло, принадлежащее не мне, но ей? А у меня… у меня отняли всё — плоть, дыхание, право быть собою. Всё, что делало меня живою, кануло во тьму, будто кто стер с земли моё имя, память, силу. — Ты в порядке? — прошептала Лешая. Голос её был низок, чуть хриплый, словно ветви шепчут под ветром. Она уложила меня и опустилась рядом — мягко, без слов, без позволения. Трава колола кожу, но боли не было: только холод, да пустота, что глядела изнутри, как мёртвое озеро. Её ладони коснулись меня — плечо, спина — осторожно, но властно. Я не сопротивлялась, не глядела в её глаза. — Холодная ты, — сказала она тихо, — но от того не менее интересна. Я лишь кивнула. Молчала. И в том молчании зрела ненависть — тихая, как дыхание мёртвого леса. Рука Лешай коснулась моей шеи, скользнула ниже, не лаская, но будто проверяя, есть ли во мне ещё жизнь. Тепло её было, как огонь в гнилых углях: тлеющее, чужое. А разум мой блуждал далеко: меж теней минувших, где живут страх и ярость, где сердце моё когда-то билось. Тело дрогнуло само, без воли, как трава под ветром. — Не сопротивляешься, — прошептала она, склоняясь ближе, и голос её был тих, но звучал, как зов из глубины леса. — Даже когда могла бы. Я не возглаголала. Молчала, и в молчании том шумели крики прошлого — хриплые, безымянные. Перед очами вставали образы: кровь, предательство, бессилие. Всё, что было мной, обратилось в прах и пепел, и лишь холод остался верным спутником. Пальцы Лешай двигались по мне, не как у смертной, но как у зверя, что ищет в добыче дыхание. В каждом её касании была игра и власть, древняя, неведомая человеку. Я закрыла очи и разум мой обратился вспять, туда, где смерть Ягина, где кровь, где отчаяние, что не остывает. Плоть отзывалась на её близость, как эхо в пустом храме, без воли, без мысли, а сознание моё стояло в стороне, холодное, как лунный свет. — Тебе ведомо, — прошептала она, — когда тело живёт, а душа в изгнании? Я не отвечала, а она лишь улыбнулась тихо, будто знала ответ прежде, чем задала вопрос и тьма вокруг нас стала гуще, словно лес внимал каждому вздоху. — Слишком холодна ты… — промолвила она, с тем странным любопытством, что рождается не из жалости, но из силы. — И в том тоже есть своя красота. Я не двигалась. Поле шумело под ветром, низкая трава шептала у самой земли, и шум тот был громче моих мыслей. Лешая приблизилась, тяжело, уверенно. Тело её нависло надо мной, руки легли на мои запястья, не с яростью, но с властью, что не терпит внезапного бегства. Лицо её было близко, дыхание касалось шеи — тёплое, чужое, живое. Она не рвалась, не ломала границ; лишь присутствовала неотвратимо, как сама природа, что испытывает, но не объясняет. Её близость была испытанием: не телу, но духу, не боли, но памяти. — Далеко ты, — прошептала она, — почему так далеко? Я не смотрела. Знала, не хочу этого и всё же не двигалась. Не было в том согласия, не было и воли. Лишь пустота, в коей тело жило само по себе, как заблудшая тень. Пальцы её прошли по моим волосам, задержались не в нежности, но в размышлении. Рука спустилась мне на шею, плечи и легла на грудь, тёплая, как клеймо, оставляя след силы. То были не ласки, а испытание: выстою ли, не рухну ли, останусь ли собой. — Могла бы быть иной, — молвила Лешая тихо, почти с жалостью, — но прежде надобно понять. Не словом, а плотью, не разумом, а духом. Я пыталась говорить, но голос мой захлебнулся. Внутри всё горело, и единственное, что оставалось ясным — это злость, но она теперь была далека. Лешая читала меня, как книгу: каждое дыхание, каждый вздрог пальцев — подсказка ей. Наконец она отпустила мои запястья, но не отошла. Тело её всё ещё касалось моего как тихое напоминание о том, что мы здесь вместе, и момент этот важен. Её голос был ровен: — Возвращайся, — сказала она, — или останешься там и дальше. Я охватила её волосы руками и положила голову на изгиб шеи. Мгновение и она стала покусывать мою тонкую кожу, и лес стал свидетелем моих негромких стонов.