Часть 16
30 декабря 2025 г., 03:40
Я снова открыла глаза — или мне показалось, что открыла — на все ту же всепоглощающую тьму. Вязкий, сладковатый запах тлена и удушья висел в неподвижном воздухе, знакомый и оттого ещё более тошнотворный. Силы удивляться не было. Воспоминания о произошедшем проносились в голове обрывистыми, яркими кадрами: огонь, боль, лезвие в груди… и Торин. Его лицо, искажённое страданием, было якорем в этом хаосе.
— Я смотрю, ты справилась.
Голос Сущности был тем же — ровным, безличным, звучащим где-то в самой кости.
Сначала я не поняла. Потом смысл слов донёсся, и сквозь остаточный ужас пробилась странная, тихая волна. Не гордость. Скорее, глубинное, почти животное облегчение, смешанное с ошеломлением от самого факта: я сделала это. Я жива.
— Я действовала на каком-то… инстинкте, — наконец выдохнула я. — Хотя, честно признаться, всегда считала, что инстинкты присущи лишь зверям.
Сущность издала звук, похожий на сухой щелчок. Затем раздался мерный, скребущий шорох — будто кто-то тяжёлый и нездешний начал кружить вокруг меня в темноте.
— Это был не инстинкт. Всего лишь навязчивые мысли, что проросли сквозь страх и стали частью твоего сознания. Мне пришлось слегка подтолкнуть тебя в спину, иначе ты умерла бы в том коридоре от разрыва сердца, даже не добравшись до змея.
Я сжала ладони, пытаясь ощутить в них жизнь, и сделала глубокий вдох. Воздух был густым и безвкусным.
— Дракон… он меня тогда… — я не решилась произнести «раздавил». — Я снова восстановлюсь? И очнусь ли я вообще? То, что я… — я запнулась, подбирая слово, — поглотила его… это как-то отразится на мне?
— Ха! — короткий, безрадостный звук, похожий на треск льда. — До этого момента тебя подобные вопросы не беспокоили.
— Я хотела жить. Поэтому согласилась на условие.
Слева промелькнуло лёгкое дуновение, холодное, как сквозняк из забытой гробницы. Я поняла, что Сущность обошла меня и теперь стоит прямо напротив, хотя по-прежнему оставалась незримой.
— Драконом ты не станешь. Считай, что вся его энергия ушла на латание дыр. На то, чтобы остановить утекающую жизнь и заштопать разорванную плоть. Ты не была частью этого мира, и дракон стал платой — грубой монетой, брошенной на весы взамен твоей души.
От этих слов стало немного легче, но ненадолго.
— Поняла. И… что дальше?
— Ты у меня спрашиваешь? — в голосе послышалась беззлобная насмешка. — Ты хотела жить. И теперь, получив эту возможность, не знаешь, что с ней делать?
Я прикусила нижнюю губу, внезапно почувствовав нелепый, детский стыд, и отвела незрячий взгляд в сторону.
— Люди! — тихий, многоголосый смешок прокатился по пустоте, словно эхо в пещере. — Просто делай то, что хочешь. Ты теперь часть этой ткани. Живи. Люби. Страдай от счастья и горя. Выйди замуж, рожай детей, сей хлеб и пируй на праздниках. Делай всё то, что делают смертные, когда у них впереди есть завтра.
Сущность щёлкнула снова. На этот раз звук был оглушительным, всесокрушающим, будто лопнула сама ось мира. Я инстинктивно вжала голову в плечи, зажала уши, стиснула зубы до боли. И ощутила, как онемение, холодное и неотвратимое, поползло от кончиков пальцев ног вверх. Не сковывая, а растворяя. Я не исчезала — я возвращалась.
Сознание вернулось ко мне не резко, а как приплыв к берегу после долгого дрейфа в тёплых, спокойных водах. Первым ощущением стала теплота под спиной и невероятная, непривычная мягкость. Я провела ладонью по поверхности, на которой лежала. Гладкая, чуть ворсистая ткань, прохладная на ощупь, но под ней угадывалось тепло собственного тела. Шерсть. Грубая, но чистая и удивительно приятная после бесконечных камней, сырой земли.
Попытка открыть глаза встретила сопротивление. Веки казались свинцовыми, а под ними — сухость, будто глаза засыпаны песком. Я моргнула, и тут же их залило влагой. Слёзы, горячие и щипавшие, принесли облегчение и смыли туман. Больше жжения не было.
Я сделала пробный, прерывистый вдох — и не почувствовала ничего, кроме лёгкого напряжения в мышцах грудной клетки. Ни кинжальной боли под рёбрами, ни хлюпающего, клокочущего ужаса в лёгких. Лишь глубокая, ровная пустота, готовая заполниться воздухом. Раны зажили. По-настоящему.
Над моим лицом, в слабом, дрожащем свете, проступали очертания каменного потолка. Не грубо отёсанного, а тщательно выровненного, с остатками когда-то нанесённого орнамента по краям — ныне стёртого временем и покрытого бархатным слоем вековой пыли. В углах, где сходились стены и потолок, чернели клочья паутины, тяжёлые от того же серебристого праха. Свет лился откуда-то справа, неяркий, красноватый — отблеск факела или камина за пределами моего зрения.
Собравшись с силами, я приподнялась на локтях. Подушка под головой была твёрдой, набитой, возможно, соломой или сухим мхом, но после бесконечных ночей на голой земле она казалась облаком. Я огляделась.
Я находилась в огромной кровати. Не просто большой, а поистине королевской, вырезанной из тёмного, почти чёрного дерева, с массивными столбами по углам и остатками стёртой резьбы на изголовье. В ней с лёгкостью поместилось бы четверо. Одеялом служила шкура — тёмно-коричневая, с редкими, будто седыми, полосами. Волчья? Медвежья? Я не знала. Она была тяжёлой и грела не столько теплом, сколько плотной, живой тяжестью.
Комната была просторной, но аскетичной. Каменные стены, гладко отполированные, без украшений, если не считать нескольких пустых железных крюков, на которых когда-то, возможно, висели гобелены или оружие. Мебель — тяжёлый, грубый стол, пара стульев, сундук у стены — всё из того же тёмного, скупого на блеск дерева. Окон не было, что было логично для покоев, утопленных в самой толще горы. Воздух пах старым камнем, пылью, древесной смолой и едва уловимым, давно выветрившимся дымом очага.
Я запустила пальцы в волосы. Они были спутанными, но чистыми — кто-то позаботился и об этом. Мысль о горячей воде, о возможности смыть с себя не только грязь, но и память о крови, пепле и страхе, вызвала тихую, почти болезненную тоску.
И тогда я, наконец, опустила взгляд на себя. И ощутила, как жар медленно разливается по щекам и шее. На мне была длинная льняная рубашка простого покроя, грубоватая, но мягкая от многих стирок. И моё собственное, чудом сохранившееся бельё. Значит, кто-то… сменил одежду. Ухаживал.
Стёснясь, я потянула ворот рубашки, прижала ткань к носу и вдохнула. Запах был чужим, но не неприятным. Тяжёлый, пряный аромат — древесный дым, сушёные горные травы, едва уловимая металлическая ность, которую я бы назвала запахом самого Эребора, и… что-то ещё. Что-то знакомое, от чего сердце сделало тихий, неуверенный толчок. Я отпустила ткань, откинулась на подушки и закрыла глаза, позволяя тишине и покою комнаты окутать себя.
Где остальные? Я помнила их лица в последние мгновения — застывшие в ужасе и отчаянии. Что они подумали, увидев меня живой? Интересно…
Внезапная мысль заставила меня снова открыть глаза. Я приподнялась, расстегнула несколько пуговиц на рубашке и отогнула ткань, всматриваясь в кожу на груди, чуть ниже ключицы.
Шрама в привычном понимании — рубца, бугра, складки — не было. Но… она была. Едва заметная, бледная, почти фосфоресцирующая в полумраке полоска. Не выпуклая, а будто впалая, словно шрам отпечатался не на коже, а чуть глубже, задев саму суть плоти. Она была тёплой на ощупь. И светилась. Слабым, ровным, внутренним светом, как забытый в темноте кусочек луны. Я погладила её пальцем. Кожа была идеально гладкой. И чужой.
Желание оставаться в постели внезапно исчезло. Мне нужно было встать. Ощутить пол под ногами. Убедиться, что я действительно могу.
Спустив ноги с высокой кровати, я упёрлась босыми ступнями в холодный каменный пол. Первая попытка подняться завершилась тем, что мир накренился, а в висках застучало. Я шатнулась и едва не упала, но успела схватиться за массивную спинку кровати. Голова кружилась от долгой неподвижности, тело, заново научившееся жить, протестовало. Я постояла так, дыша глубоко и ровно, пока пол снова не стал твёрдым и надёжным подо мной.
Убедившись в устойчивости, я сделала осторожный шаг, потом другой. Подошла к небольшому столику, где стоял подсвечник с толстой, почти догоревшей свечой. Взяла его. Пламя затрепетало, отбрасывая на стены пляшущие тени, которые оживляли суровую простоту комнаты, превращая её в таинственное, уютное убежище.
И в этот момент за моей спиной раздался скрип — тяжёлый, медленный, будто сама гора вздохнула.
Я вздрогнула от неожиданности, резко обернулась, и свеча в моей руке качнулась, залив светом дверной проём.
В нём стоял Торин.
— Надежда!
В его голосе — не командный оклик, не сдержанное обращение, а вырвавшийся наружу сокрушительный вздох облегчения, в котором смешались радость, страх и что-то ещё, глубокое и невысказанное.
— Торин?
Он уже пересёк комнату быстрыми, уверенными шагами. Его руки — сильные, привыкшие к тяжести оружия — поднялись, но не схватили, а осторожно, как драгоценность, освободили мою руку от подсвечника, отставив его в сторону. И прежде чем я успела что-либо понять, он притянул меня к себе.
Объятие было не сокрушающим, но всепоглощающим. Одна его рука крепко обвила мои плечи, другая впуталась в мои распущенные волосы, прижимая мою голову к его груди. Я замерла, оглушённая близостью, теплом его тела под простой шерстяной туникой, ритмом его сердца, который стучал сильно и часто — будто всё ещё пытаясь нагнать упущенное в те минуты отчаяния.
И тогда он вдохнул. Глубоко, с закрытыми глазами, уткнувшись лицом в мои волосы. Это был не просто вдох. Это было вбирание в себя, подтверждение, молитва благодарности. Жар хлынул мне в лицо, и я почувствовала, как краснею до корней волос. Мои собственные руки, будто действуя сами по себе, медленно обняли его спину. И я отметила, почти с удивлением, что разница в росте между нами не так уж велика. Я упиралась лбом ему в плечо, а не в грудь. Мы стояли, почти сплетясь, в тихом круге свечного света.
— Всё в порядке, — прошептал он наконец, и его голос был низким, хриплым от сдерживаемых эмоций. Он отстранился ровно настолько, чтобы увидеть моё лицо, но рук не убрал. Его ладони опустились на мои согнутые локти, мягко, но твёрдо держа меня перед собой, словно боясь, что я растворюсь, если он отпустит.
И выражение на его лице сменилось. Исчезла радость, уступив место чему-то более острому, более мучительному.
— Зачем? — вырвалось у него, и это было не обвинение, а страдальческий вопрос. — Зачем ты туда вообще пошла? И зачем… зачем сделала это?
В его голосе, обычно таком твёрдом и властном, проскользнула щель отчаяния, такая явная и беззащитная, что у меня перехватило дыхание.
— Так было нужно, Торин.
— Кому нужно? — он слегка встряхнул меня за локти, не грубо, но настойчиво, его синие глаза впивались в мои, ища ответа, который не мог найти в моих словах. На его скулах играли напряжённые мышцы, жилки набухли на висках, будто он изо всех сил сдерживал не гнев, а слёзы. — Неужели мы бы не смогли защитить тебя? Я не смог бы?
Я задержала дыхание, не в силах выдержать эту боль в его взгляде, и опустила глаза на его грудь, на простую ткань его одежды.
— Если бы я не сделала это, то умерла бы, Торин. Я… я не была частью этого мира. Дракон стал платой за мою жизнь здесь. Единственной валютой, которую принимали весы.
Хватка на моих локтях ослабла. Не от того, что он отпустил, а будто из него на мгновение ушли все силы.
— Почему ты не сказала? — его вопрос прозвучал уже не как упрёк, а как тихая, недоумевающая скорбь. Он говорил так тихо, что я едва расслышала.
— Я не хотела беспокоить. А может… — я вздохнула, — может, и сама не до конца осознавала, что происходит. Пока не оказалось слишком поздно для сомнений.
Он молчал, глядя на меня, и в его взгляде бушевала целая буря. Потом он снова вздохнул — тяжёлый, смиренный вздох — и вновь притянул меня к себе, обняв уже не так порывисто, а крепко, надёжно, как укрывают самое ценное от любой непогоды.
Что-то между нами безвозвратно изменилось. Я чувствовала это каждой клеткой, но не могла, не решалась облечь это чувство в слова и мысли. Что-то внутри яростно царапалось о стенки сознания, пытаясь быть услышанным, но я закрывала на это внутренние уши. Не сейчас. Не здесь.
Я обняла его в ответ, прижалась щекой к его плечу, позволив теплу и крепости его объятия окутать меня. Это тепло вызвало целую лавину мурашек, пробежавших по спине, — не от холода, а от чего-то нового, щемящего и прекрасного.
Нас резко прервал стук в дверь — нетерпеливый, сухой, сдвоенный.
Я отпрянула, как пойманная на чём-то запретном, и только сейчас с ужасом осознала, что всё это время стояла перед ним в одной тонкой рубашке, с распущенными по плечам волосами. Жар снова ударил в лицо. Я судорожно набросила на плечи тот самый тяжёлый плед-шкуру и замоталась в него, словно в кокон.
Торин тоже отвёл взгляд и сделал шаг назад, и я успела заметить, как кончики его ушей, торчащие из тёмных волос, приобрели непривычный, тёмно-розовый оттенок.
В покои, не дожидаясь ответа, вошёл Оин. Его проницательный взгляд сразу нашёл меня посреди комнаты.
— А ты чего это встала? Тебе не положено, девица! — заворчал он, спешно приближаясь и уже суя руку в свою походную сумку с травами и бинтами.
— Всё в порядке, Оин. Чувствую себя замечательно, — попыталась я возразить, но мой голос прозвучал слабее, чем хотелось.
— Мало ли что чувствуется! Ну-ка, быстро в постель, дай проверить пульс да посмотреть, как там швы внутренние, если они вообще…
Он не закончил, потому что Торин, стоявший между нами, тихо, но недвусмысленно кашлянул, привлекая внимание лекаря. В комнате повисла новая, уже совсем иная пауза.
Торин выпрямился, заслонив меня от Оина своим телом, и его голос прозвучал спокойно, но с той непреклонной нотой, которую не оспаривали.
— С ней всё в порядке, Оин. Она говорит, что раны зажили.
Я кивнула, подтверждая его слова. Лекарь посмотрел на меня, потом на Торина, и его брови, густые и седые, поползли вверх. Он переступил с ноги на ногу, явно чувствуя себя неловко в роли лишнего. Потом он крякнул, качнул головой — жест, полный сомнения, профессиональной досады и смирения перед очевидным чудом, которое не лечилось его травами.
— Ладно… Ладно уж, — пробурчал он себе под нос. — Но если что-нибудь заболит — сразу зови. Мало ли что там внутри зацепилось, раз такое вытворяешь.
И, бросив на нас последний пронзительный взгляд, он развернулся и вышел, тяжело ступая по камню. Дверь с тихим скрипом прикрылась за ним.
В комнате снова повисла тишина, но теперь она была другой — густой, наэлектризованной, полной невысказанного. Мы остались одни. Лёгкость, принесённая Оином, испарилась. Торин медленно перевёл на меня взгляд. Его глаза, такие ярко-синие даже в полумраке, обожгли меня своей интенсивностью. В них читалась буря, которая лишь на время утихла.
Он окинул меня взглядом — с ног до головы, закутанную в шкуру, с растрёпанными волосами, — и его взгляд стал более приземлённым, более практичным.
— Куда ты пойдёшь теперь? — спросил он тихо. Вопрос был не о немедленных планах, а о чём-то гораздо большем.
Я пожала плечами, и жест получился неуверенным, почти потерянным.
— Не знаю, — честно призналась я. — По правде говоря, я об этом даже не думала. Просто… жить.
Он смотрел на меня ещё несколько долгих секунд, будто взвешивая что-то в уме. Потом, отведя взгляд к каменной стене, произнёс негромко, почти невнятно:
— Останься здесь.
Он сказал это так, будто слова вырвались у него помимо воли. И тут же, как бы спохватившись, что сказал слишком много или не то, добавил с лёгкой, нехарактерной для него суетливостью:
— В Эреборе. Пока… пока не окрепнешь окончательно.
Затем он снова посмотрел на меня, и его взгляд стал более бытовым, пытаясь вернуть разговор в безопасное русло.
— Ты голодна?
Я, всё ещё переваривая его первое предложение, машинально кивнула. Да, голод был. Не звериный, а тихий, напоминающий о том, что тело требует топлива для новой, только что начавшейся жизни.
— Хорошо. Я сейчас принесу, — быстро сказал он и, не дожидаясь ответа, развернулся и вышел из покоев, оставив дверь приоткрытой.
Я осталась стоять посреди комнаты, окутанная внезапной тишиной. Слова «останься здесь» гудели в ушах. Вздохнув, я отбросила тяжёлую шкуру. Теперь, когда острота момента прошла, осознание того, что я брожу в одной рубашке перед Королём-под-Горой, стало невыносимым.
Мне нужна была одежда. Настоящая.
Я начала осматривать покои. Кроме кровати, стола и сундука, в дальнем углу я заметила массивный, темный дубовый шкаф. Подойдя, я потянула на себя одну из створок. Она поддалась с тихим скрипом, и в воздух поднялось облачко пыли.
Внутри висело несколько предметов одежды. Простые, практичные, из грубых тканей. И среди них — платье. Не пышное и не праздничное, а именно походное, из плотной ткани темно-синего, почти ночного цвета, с длинными рукавами и простым, но крепким покроем. Оно выглядело так, будто его хозяйка собиралась в долгий путь или на охоту в горных лесах. Оно было чужое. Но оно было целое, чистое и, что важнее всего, настоящее.
Я на мгновение заколебалась, потом мысленно попросила прощения у гномьей дамы, кем бы она ни была. Потребность чувствовать себя одетой, защищённой тканью, перевесила сомнения.
Я сняла льняную рубашку и надела платье. Оно оказалось немного великовато в плечах, но пояс из того же материала позволил стянуть его на талии. Ткань была прохладной и шершавой, но удивительно приятной после всего, что было на мне раньше. Я почувствовала себя… собой. Не пострадавшей, не чужой, а просто человеком, одетым по погоде.
Затем я подошла к небольшому туалетному столику с тусклым, потрескавшимся зеркалом из полированного металла. Увидев своё отражение — бледное лицо, огромные глаза, растрёпанные волосы — я вздохнула. Щётки не было, но я нашла на столе простую, вырезанную из кости шпильку. Собрав волосы в небрежный, но довольно аккуратный пучок у основания шеи, я закрепила его. Этого было достаточно.
Я чувствовала себя странно — обновлённой, но всё ещё хрупкой. Мне нужна не просто еда от Торина. Мне нужен был свет — не тусклое свечное пламя, а отблески факелов в залах, отголоски голосов. И друзья. Мне нужно было увидеть их, убедиться, что они целы, что мир вокруг меня всё ещё существует.
Решительно кивнув своему отражению, я вышла из покоев.
Коридор за дверью оказался нешироким, но высоким, высеченным в скале, с редкими железными светильниками на стенах, в которых горели масляные плошки. Я сделала несколько шагов, раздумывая, куда идти, и почти сразу же столкнулась с Торином. Он возвращался, неся в руках деревянную миску, из которой поднимался лёгкий пар, и краюху тёмного хлеба.
Увидев меня, он резко остановился. Его взгляд скользнул по тёмно-синему платью, по собранным волосам, и в его глазах мелькнуло что-то — удивление? Признание?
— Зачем ты вышла? — спросил он, и в его голосе снова появилась лёгкая тревога, будто он боялся, что я исчезну, стоит ему отвернуться. — Я же сказал, что принесу.
— Мне нужен свет, Торин, — ответила я тихо, но твёрдо, глядя на него. — Не свечной. Настоящий. И… я хотела бы увидеть остальных. Убедиться, что они… что всё в порядке.
Он смотрел на меня несколько секунд, его лицо оставалось непроницаемым. Потом он медленно кивнул, как бы принимая её довод.
— Я провожу.
Он не предложил взять её под руку, но шёл рядом, чуть впереди, освещая путь своей уверенной поступью. Мы спустились по узкой, вырубленной в камне лестнице и свернули в арку, из которой лился тёплый, живой свет и доносились приглушённые голоса.
Это была не тронная зала и не богатые покои, а просторное, низкое помещение с массивным каменным столом посередине и большой открытой очажной нишей в стене, где потрескивали поленья. Запах был самым уютным на свете: дым, тушёные коренья, свежий хлеб и подгоревшее масло. Столовая для своих. Здесь было тепло, светло от огня и нескольких увесистых светильников, и живо.
За столом, как раз в момент нашего появления, сидели почти все. Бильбо что-то с жаром рассказывал, размахивая ложкой, Бофур и Бомбур что-то горячо оспаривали, а Балин, прищурившись, чистил трубку. Говор мгновенно смолк.
Первым поднялся Балин. Его мудрое, морщинистое лицо озарила тёплая, беззвучная улыбка.— Ну, вот и наша соня пробудилась! — провозгласил он, и в его голосе звучало искреннее облегчение.
Тут же поднялся гомон. Фили и Кили, сидевшие рядом, чуть не опрокинули скамью, вскакивая. Даже суровый Дори позволил себе кивок и одобрительное хмыканье. На меня обрушился поток вопросов, шуток, дружеских подначек — всё то, чем гномы, стесняясь открытой сентиментальности, прикрывали свою настоящую радость. Ни слова о драконе, о ранах, о том, что они видели. Только — «крепко же ты поспала!», «а мы уж думали, до ужина не проснёшься!», «смотрите-ка, платье принарядное нашла!».
Я улыбалась, кивала, чувствуя, как лёд внутри постепенно тает от этого шумного, бесхитростного тепла. Торин, тем временем, молча обошёл стол. Он поставил миску с похлёбкой и хлеб на свободное место, затем отодвинул тяжёлый дубовый стул с резной спинкой — явно почётное место у огня — и жестом указал на него, глядя на меня.
Я поймала его взгляд и кивнула в ответ на его молчаливую заботу. Пробравшись через обступивших меня гномов, я села.— Спасибо, — тихо сказала я ему, и в этом «спасибо» было больше, чем просто благодарность за еду и стул.
Он в ответ лишь слегка наклонил голову и отошёл к своему месту напротив, у дальнего конца стола.
Постепенно шум стих, и все вернулись к своим мискам и разговорам. Но атмосфера была уже иной — спокойной, почти домашней. За столом повис неторопливый, мирный диалог. Балин и Двалин тихо обсуждали запасы провизии, найденные в кладовых. Оин ворчал на Бомбура, что тот пересолил похлёбку. Фили и Кили что-то шептались, поглядывая на Бильбо, который, покраснев, пытался отнекиваться. Все старательно жевали, отхлёбывали из кружек тёмного эля и говорили о пустяках. Слишком старательно. Слишком обыденно.
Было ясно ощущение договорённости. Такого бережного, молчаливого сговора не касаться самого главного. Никто не спрашивал, как я себя чувствую «после всего». Никто не поглядывал с опаской или излишним состраданием.
Я подняла глаза и перевела взгляд через стол, на Торина. Он сидел прямо, не спеша ел, изредка вставляя в разговор короткое, деловое замечание. Его лицо в свете огня было сосредоточенным и спокойным. Но я поняла. По тому, как другие, заговаривая со мной, украдкой бросали взгляды в его сторону, по этой общей, нервозной старательности быть обычными, по тому, как сам Торин держался — с новой, тихой ответственностью, будто принял на себя груз объяснений и теперь охранял установившееся хрупкое перемирие.
Он им всё объяснил. Не все детали, конечно. Но достаточно. Достаточно, чтобы они поняли, что не надо спрашивать. Что некоторые раны — даже зажившие — лучше не тревожить. И что их король взял то, что случилось, под свой личный надзор и защиту.
Я опустила глаза в свою миску, внезапно ощутив странную смесь благодарности и щемящей неловкости. Он оградил меня не только от опасности, но и от любопытства, от необходимости что-либо объяснять. Он создал этот островок нормальности посреди выжженного драконом и смертью Эребора. И в этой его молчаливой, суровой заботе было что-то, от чего сердце сжалось сильнее, чем от любого слова.
Когда с обедом было покончено, и гномы, размягчённые пищей и элем, погрузились в вялые, спокойные беседы, я почувствовала, как тяжесть сытости и усталости начинает брать своё. Я встала, чтобы унести свою миску, и в этот момент поймала на себе чей-то пристальный взгляд.
Это был Двалин. Он сидел чуть в стороне, в тени от очага, и его тёмные, всевидящие глаза были прикованы ко мне. Не с осуждением или любопытством, а с тем самым молчаливым, аналитическим вниманием, которое я чувствовала на себе ещё на склоне Горы. В его взгляде читалось понимание — понимание всего, что произошло, и всего, что теперь происходило между мной и Торином. Я застыла на мгновение, затем неловко, почти виновато улыбнулась ему, не зная, что ещё можно сделать.
Двалин в ответ лишь коротко кивнул. Это был не дружеский жест, а скорее знак принятия, молчаливое: «Я вижу. Всё в порядке». И затем, не меняя выражения, он вернул свой взгляд к Балину, будто ничего и не было, продолжая прерванный тихий разговор о состоянии кладовых.
Я перевела взгляд на Торина. Он сидел на своём месте, наблюдая за этой безмолвной сценой, и когда наши глаза встретились, я почувствовала, как жар медленно заливает мои щёки. Я смутилась — и от внимания Двалина, и оттого, что Торин всё это видел, и от собственного желания, которое вдруг сформировалось у меня внутри.
Он, кажется, всё понял и без слов. Он медленно отодвинул свою скамью, и скрип дерева по камню заставил замолчать последние разговоры.
— Пойдём, — сказал он просто, вставая. — Я провожу тебя до покоев. Ты, наверное, хочешь отдохнуть.
Он, видимо, решил, что моё смущение и уход — признаки усталости. И это было правдой, но не всей.
Мы вышли из столовой в прохладный, полуосвещённый коридор. Тишина после общего гула показалась оглушительной. Мы прошли несколько шагов в сторону лестницы, ведущей наверх, и тут я, не в силах сдержаться, остановилась.
— Торин, — тихо начала я, глядя не на него, а на грубую кладку стены. — Я… не хочу просто идти спать.
Он остановился рядом, вопросительно склонив голову.
— Если ты не против… — я сделала крошечную паузу, собираясь с духом. — Не хочешь ли ты показать мне Гору?
Я подняла на него глаза.
— Всё, что я видела до сих пор — это тёмные коридоры, зал с драконом и одну комнату. А ты… ты говорил о ней так, как будто она живая. Я хочу увидеть её твоими глазами. Хочу понять.
Он замер. Полностью. Казалось, даже дыхание его остановилось на мгновение. В его синих глазах, отражавших мерцание далёкого факела, что-то вспыхнуло. Не ожидание, не удивление — а тихая, глубокая радость, смешанная с осторожной, едва рождающейся надеждой.
Возможно, для него это был не просто интерес. Это был слабый, хрупкий намёк. Намёк на то, что её взгляд обращён не к выходу, не к далёкому, чужому миру за пределами горы, а внутрь. Что она хочет не бежать отсюда, а узнать. Понять место, которое для него было всем — домом, крепостью, наследием и раной. И в этой просьбе, в этом желании увидеть его Гору, таилось невысказанное: «Я готова смотреть. Я готова видеть то, что дорого тебе. Возможно, я даже готова… остаться».
Он не сказал ни слова, боясь спугнуть эту зарождающуюся мысль своим голосом. Вместо этого он мягко, но уверенно взял меня под локоть. Его прикосновение было тёплым и твёрдым, лишённым прежней порывистости, но полным новой, оберегающей решимости. В этом жесте было обещание — не просто провести, а поделиться. Открыть самое сокровенное.
— Пойдём, — сказал он снова, и его голос прозвучал тише, глубже, будто он приглашал меня не на простую прогулку, а на некое посвящение.
И он повёл меня — не вверх, к покоям, а вглубь коридора, в другую сторону, туда, где камень хранил память о тысячелетней жизни, о звоне молотов, о смехе в залах и о тихой, могучей песне самой Горы, которую, казалось, сейчас слышал только он один. Его шаги были медленными, почти торжественными. И, судя по тому, как загорелись его глаза, он был безмерно счастлив, что нашелся кто-то, кто захотел эту песню услышать, и кто, быть может, однажды сможет услышать в ней и свою собственную.
Он не повёл меня сразу в парадные чертоги. Сначала были нижние залы — не кладовые, а нечто иное. Он подвёл меня к массивной, незаметной в грубой кладке двери и, толкнув её плечом, открыл проход в просторное, тёмное пространство.
— Здесь собирался Совет, когда нужно было решить что-то без лишних глаз, — сказал он, и его голос, низкий и ровный, обрёл странные оттенки в пустом зале. Он провёл рукой по гладкому, отполированному до зеркального блеска камню стены. — Зал Траина. Отсюда… отсюда мы ушли. И сюда вернулись.
Он не стал показывать секретный ход. Это было слишком личное, слишком связанное с болью изгнания. Но он позволил мне почувствовать тяжесть этого места — не величие, а молчаливую, каменную скорбь, впитавшуюся в самый камень.
Затем мы поднялись выше, по бесконечным, пологим пандусам и лестницам, высеченным в толще горы. Он вёл меня не как экскурсовод, а как человек, показывающий свой дом после долгого отсутствия. Вот здесь, в этой нише, он, будучи отроком, спрятался от наставника. Вот эта колонна треснула при… он не договорил, лишь сжал кулак. Каждый камень был для него страницей летописи.
И вот мы вышли в Тронный зал.
Он был пуст, погружён в почти полную темноту. Лишь несколько факелов в железных раструбах на столбах отбрасывали неровные, пляшущие тени. Но даже в полумраке зал поражал. Высокий, устремлённый ввысь свод, колонны, выточенные так, что они казались кружевными, а не каменными. И пол. Он был выложен гладкими плитами тёмного мрамора, в который были вбиты тончайшие прожилки серебра и малахита, складывающиеся в грандиозные, геометрические узоры — символы клана Дурина, звезды, горные пики. Они слабо мерцали в отблесках огня, будто сама гора смотрела на нас с небесной высоты.
В дальнем конце, на невысоком возвышении, стоял трон. Не золотой и не усыпанный самоцветами, как можно было бы ожидать. Он был высечен из цельной глыбы чёрного, как ночь, базальта. Суровый, могучий, с прямыми, негнущимися линиями. По бокам от него, будто безмолвная стража, застыли статуи — прежние короли, их каменные лица, изъеденные временем, всё ещё хранили следы былой воли и величия. От трона в обе стороны уходили узкие, крутые лестницы, теряясь в темноте наверху.
— Туда, — он кивнул на лестницу справа, — вели покои моего отца. И деда.
Он не предложил подняться. Это было святилище, ещё не готовое принять новую жизнь. Мы просто стояли посреди огромной, тёмной красоты, и я чувствовала, как его тихое, сдержанное волнение передаётся и мне. Он не говорил «посмотри, какое богатство». Он говорил без слов: «посмотри, какая память. Какая тяжесть».
Последним он показал мне нечто более живое. От Тронного зала отходили длинные галереи с высокими дубовыми дверями. Он толкнул одну, и мы вошли в жилой зал. Он был уютнее, хоть и столь же монументален. Кирпичные стены, тёплое дерево балок, остатки ковра на полу, огромная, давно остывшая печь в углу. На первом этаже — просторное помещение со столами и скамьями, на нижнем, куда вела короткая лестница, угадывались очертания кухонного очага и спальных ниш.
— Здесь жили семьями, — объяснил он. — Шум, гам, запах еды, ссоры и песни. Здесь кипела жизнь.
Он стоял посреди пустого зала, и в его глазах отражались не призраки прошлого, а вспыхивающие искры будущего. Возможно, он видел, как эти столы снова будут полны, как огонь в очаге согреет не камни, а сердца.
Прогулка заняла несколько часов, но время в горе текло иначе. Когда мы наконец подошли к двери моих покоев, в коридоре царила полная, глубокая тишина, нарушаемая лишь далёким, мерным капанем воды где-то в недрах. Мы остановились у знакомой резной двери, и внезапно, после долгого, насыщенного молчаливого общения, наступила неловкость.
Как будто волшебство экскурсии рассеялось, и мы снова стали просто мужчиной и женщиной, стоящими ночью у двери в её спальню. Всё, что было показано и увидено — тяжесть истории, намёки на будущее, тихое взаимопонимание — повисло в воздухе между нами плотной, почти осязаемой материей. Что теперь? Сказать «спасибо» и войти одной? Это казалось слишком резким, почти грубым окончанием.
Я замерла, опустив взгляд на свои руки, сплетённые перед собой. Я чувствовала его взгляд на себе — тяжёлый, вопрошающий. В тишине было слышно наше дыхание. Моё — чуть сбивчивое. Его — ровное, но натянутое, как тетива.
Он стоял в полушаге от меня, огромный и несокрушимый в тусклом свете коридорного светильника, но в его позе не было прежней королевской неподвижности. Он слегка переносил вес с ноги на ногу, его пальцы сжимались и разжимались. Он, сокрушитель орков и наследник трона, казалось, не знал, что делать дальше. Как завершить этот вечер, который для него, я чувствовала, значил гораздо больше, чем простая прогулка.
Мы оба молчали, и эта пауза растягивалась, наполняясь тысячью невысказанных слов, вопросов и возможностей. Дверь в мои покои была и границей, и порогом.
Тишина между ними тянулась, густая и звонкая, как натянутая струна. Он видел, как она опустила глаза, как её пальцы беспомощно сжались. Это молчание было невыносимым. Нужно было что-то сказать. Что угодно.
— Надежда... — его голос прозвучал хрипло, нарушив тишину, и это одно слово, произнесённое им, казалось, заняло всю пустоту коридора.
Он сделал шаг вперёд, сократив дистанцию, но не до конца. Оставалось ещё почти полшага — дистанция вежливости, дистанция неуверенности. Затем, будто совершая самое трудное движение в жизни, он осторожно протянул руку и сжал одну её ладонь в своей.
Его рука была огромной. Ладонь — шершавой, покрытой старыми мозолями от меча и инструмента, пальцы — сильными, способными сломать кость. Но прикосновение его было невероятно, до дрожи бережным. Он не сжимал, а просто обхватил её хрупкую кисть, будто держал не руку, а птицу, которая вот-вот может улететь.
Он приблизился ещё на сантиметр, и теперь между ними оставалось лишь дыхание. Он чувствовал исходящее от неё тепло, видел, как дрогнули её ресницы. Но он не смел подойти ближе. Боялся. Боялся, что если переступит невидимую черту, она отпрянет, испугается, исчезнет, как мираж. И это будет хуже, чем любая битва.
Он закрыл глаза, собравшись с мыслями, и его грудь поднялась в глубоком, задержанном вдохе. Когда он заговорил, голос его был тихим, низким, слова текли медленно, с трудом, будто он вытаскивал их из самых потаённых, никогда не открывавшихся глубин.
— Когда я увидел тебя впервые… — он начал, и его пальцы невольно чуть сильнее сжали её ладонь. — Я обратил внимание на твои глаза. В них был не страх пленника. Было… недоумение. И какая-то далёкая печаль, будто ты смотрела не на нас, а сквозь нас, на что-то, чего мы не видим.
Он приоткрыл глаза, чтобы встретить её взгляд, но она смотрела на их сплетённые руки, и он снова опустил веки, уйдя в свои воспоминания.
— Я ловил твои движения. Неловкие, когда ты спотыкалась о корни в лесу. И уверенные — когда ты метала тот проклятый кинжал в орка у реки. У эльфов… — он сделал паузу, и в его голосе прорвалась сдавленная, хриплая нота. — Ты была так прекрасна в их одеждах, что у меня сердце в груди перевернулось. Хотя я тут же решил, что эти блёстки и лёгкие ткани — не для тебя. Они не подходят твоим тёмным волосам. И этим твоим глазам… которые видят слишком много.
Он замолчал, и его дыхание снова стало неровным. Самое трудное было впереди.
— А потом… в зале с ним… — его голос сорвался, стал почти шёпотом, полным старой, леденящей ярости и… чего-то ещё. — Я увидел тебя с клинком. Направленным в себя. В тот миг… во мне умерло всё. Не гнев. Не ярость. Всё. Осталась только пустота. И такой ужас, такой всепоглощающий страх… что если бы ты исчезла, сгорела там, я бы… — он не закончил, не мог. Его рука задрожала в её ладони.
Она слушала, и каждое его слово прожигало в ней новые, невиданные узоры — из стыда, нежности и щемящего узнавания. Он видел её. Не просто странную девушку, а её. Её неуверенность и её внезапную твёрдость. Её растерянность в этом мире и те редкие моменты, когда она чувствовала себя в нём на своём месте. Он видел даже то, чего она сама в себе не замечала — красоту, которая была не в эльфийских стандартах, а в чём-то своём, человеческом и настоящем.
Когда его голос сорвался на последнем, страшном воспоминании, в её собственной груди что-то оборвалось. Не от страха, а от боли за него. За ту пустоту и ужас, что он описал. И в этом сострадании, смешавшемся с немыслимой, сладкой радостью от его слов, родился порыв — сильнее сомнений, сильнее стыда.
Она выскользнула своей ладонью из-под его осторожной хватки. Он замер, и в его глазах мелькнула тень страха — что она отстраняется. Но нет.
Её пальцы, тонкие и всё ещё бледные после недавней смерти, нашли его грубую, израненную ладонь. Она обвила её, ощутив под подушечками пальцев шершавость застарелых мозолей, выпуклость шрамов, твёрдые костяшки суставов. В этой руке была запечатлена вся его жизнь — тяжёлая, яростная, верная.
И тогда, не в силах поднять на него взгляд, вся пылая от смущения, но движимая непреодолимой потребностью дать хоть какой-то ответ, она подняла его руку. Наклонила к ней голову. И прикоснулась губами к его суставам — к этим узловатым, сильным костяшкам, что сжимали рукоять меча и топора.
Это был не поцелуй страсти. Это было немое приношение. Благодарность за его боль. Признание его чувств. И её собственное, ещё не оформленное, но уже горящее где-то глубоко внутри, ответное чувство. Она надеялась, что это прикосновение, это молчаливое касание скажет ему всё, на что у неё сейчас не находилось ни голоса, ни слов.
Он замер, будто превратился в одну из статуй своих предков. Единственным свидетельством жизни был яростный, гулкий стук его сердца, который Надежда чувствовала даже сквозь ткань платья и толщу воздуха между ними. Его пальцы, которые секунду назад лежали в её руке пассивно, вдруг дрогнули. Не сомкнулись, а именно дрогнули, как от сильного внутреннего толчка.
Затем, медленно, невероятно медленно, он разжал ладонь. Не чтобы высвободиться, а чтобы дать её губам больше простора. Чтобы её прикосновение коснулось не только костяшек, но и самой кожи — грубой, потрескавшейся, испещрённой тонкими, давно зажившими царапинами и следами от искр кузнечного горна.
Он так и не открыл глаз. Казалось, всё его существо было сосредоточено на этом единственном точечном ощущении — тепле её дыхания, мягкости её губ, легчайшем давлении на его кожу. Это было настолько хрупко, настолько невероятно, что малейшее движение могло разрушить всё.
Совершив этот отчаянный поступок, я застыла в ужасе. Что я наделала? Это было слишком. Слишком интимно, слишком смело. я почувствовала, как жар, начавшийся на щеках, разливается по всему телу, до кончиков пальцев ног. Я не смела поднять на него глаза, боясь увидеть в них недоумение, насмешку или, что хуже всего, жалость.
Но затем что-то изменилось. Его дыхание, которое он задерживал, вырвалось наруху тихим, сдавленным звуком, похожим на стон. И его свободная рука — та, что не была в её ладонях, — поднялась. Не резко. Она поднялась так медленно, будто плыла сквозь густой мёд. И коснулась её волос.
Сначала это было просто прикосновение — тяжелое, неуверенное. Кончики его пальцев скользнули по тёмным прядям у её виска, задели шпильку, которой были собраны волосы. Потом его ладонь легла ей на затылок. Не давила. Не притягивала. Просто легла, как будто проверяя реальность, как будто находя последнюю точку опоры в этом рушащемся мире.
— Надежда… — прошептал он, и в этом шёпоте было столько оттенков, что она потеряла счёт. Там была и мольба, и благодарность, и страх, и что-то ещё, глубокое и тёмное, как сам Эребор.
Этот шёпот, его рука в её волосах — всё это переполнило чашу. Слёзы, которые она отчаянно сдерживала, наконец вырвались наружу. Они потекли по её щекам тихими, горячими струйками, но она не рыдала. Она просто стояла, прижимая его ладонь к своему лицу, позволяя слезам капать на его кожу, смешиваясь с пылью и памятью о его битвах.
Она наконец подняла на него глаза. Сквозь влажную пелену она увидела его лицо. Его глаза были открыты теперь, и в них бушевала настоящая буря. Синие глубины, обычно такие ясные и холодные, потемнели, в них отражалось пламя далёких факелов и что-то ещё — её собственное, заплаканное отражение. В его взгляде не было ни смущения, ни неловкости. Было признание. Полное, безоговорочное и чуточку испуганное.
Он стоял так близко, что его дыхание смешивалось с её, и всё ещё не мог поверить, что это не сон. Что её слёзы на его коже — настоящие, что её рука в его ладони — тёплая и живая, что её губы только что коснулись его костяшек с такой невыразимой нежностью. В его голове, обычно чёткой и стратегической, царил хаос. Каждая логичная мысль разбивалась о простой, ослепляющий факт: она не оттолкнула.
Он видел, как её зелёные глаза, полные слёз, смотрят на него без страха. Видел её веснушки, рассыпанные по носу и щекам, которые теперь казались ему не милыми пятнышками, а созвездиями на самой прекрасной карте. Видел ту самую горбинку на носу, о которой она, вероятно, переживала, а для него она была просто частью её лица — сильного, выразительного, настоящего.
Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. Он чувствовал себя неуклюжим великаном, который боится сделать лишнее движение и раздавить хрустальную вазу. Его рука, лежавшая у неё на затылке, дрожала от напряжения.
И тогда, движимый порывом, который был сильнее всех его страхов и сомнений, он медленно, почти неловко, наклонил голову.
Он не набросился. Он приблизился. Остановился в сантиметре от её губ, дав ей последний шанс отпрянуть, отвернуться, сказать «нет». Его взгляд вопросительно скользнул по её лицу, ища хоть малейший знак отказа. Он просил разрешения. Тихо, без слов, всем своим существом.
В его синих глазах, таких близких, Надежда прочитала целую историю: неуверенность воина, привыкшего брать силой, но не знающего, как взять что-то столь хрупкое; страх испортить всё одним неверным движением; и глубинную, почти болезненную надежду.
И она ответила.
Не словами. Она слегка приподняла подбородок, сокращая и без того крошечное расстояние. Это было едва заметное движение, но для него оно значило всё.
Его губы коснулись её. Сначала это было просто прикосновение — сухое, тёплое, неуверенное. Он замер, будто поражённый электрическим током от этого простого соприкосновения. Потом, почувствовав, что она не отстраняется, а, кажется, даже приникает к нему чуть сильнее, он осмелел.
Его поцелуй стал увереннее, но всё ещё оставался удивительно нежным. Губы его, обычно поджатые в строгую линию, были мягкими. В этом не было страсти, которая сжигает дотла. Это было знакомство.
Его рука на её затылке осторожно провела по её волосам, сбивая шпильку, и тёмные пряди рассыпались по её плечам и его руке. Его другая рука, всё ещё держащая её ладонь, мягко сжала её пальцы.
Он оторвался от её губ так же медленно, как и приблизился, и прижался лбом к её лбу, закрыв глаза. Его дыхание было прерывистым, горячим.
— Прости, — прошептал он хрипло, и в его голосе звучала не просьба о прощении, а смущённое изумление от собственной смелости. — Я… я не знал, как иначе
Её губы дрогнули в лёгкой, смущённой улыбке, и из груди вырвался тихий, почти беззвучный смешок, в котором не было ни капли упрёка.
— Не извиняйся, — голос прозвучал глухо, приглушённый близостью его тела. Она не стала отстраняться. Напротив, она прижалась к нему сильнее, всем телом, ища его тепла, его крепости, как растение тянется к солнцу. Её руки обвили его шею, пальцы запутались в тёмных волосах у его затылка. Она чувствовала, как он весь напрягся от этого нового, более смелого прикосновения, а потом медленно, с облегчением, расслабился, позволив ей держать себя.
Потом, собрав всё своё мужество, которого хватило когда-то на удар кинжалом в собственную грудь, она снова подняла лицо. На этот раз в её зелёных глазах, ещё влажных от слёз, не было ни страха, ни неуверенности. Было решение.
Она сама потянулась к его губам.
Их второй поцелуй был уже другим. Не робким прикосновением, а встречей. Он стал ярче, горячее, увереннее. И в этот раз Надежда обратила внимание на вкус. Он был неожиданным — нечто среднее между дымом от горного костра, горьковатым привкусом выдержанного эля и чем-то чистым, каменистым, что напоминало свежий ветер с вершин. Вкус Торина. Суровый, мужской, и бесконечно свой.
Она ответила на его натиск, позволив губам раскрыться в тихом вздохе. И он, уловив это движение, снова запросил разрешения. Не словом, а едва уловимым движением — его губы слегка отстранились, дав ей пространство для манёвра, а его взгляд, полный огня, вопросительно скользнул по её лицу.
Она ответила, коснувшись кончиком языка его нижней губы. Лёгкое, почти неуверенное движение. Этого было достаточно.
Он издал низкий, хриплый звук, похожий на стон, и его рука на её затылке слегка, но властно сжалась. Он не тащил её, не принуждал. Он просто направил, чуть наклонив её голову назад, открывая больше доступа. И тогда границы окончательно стёрлись.
Их языки сплелись — осторожно, исследуя, а потом всё смелее и глубже. Её — скользящий, неуверенный. Его — настойчивый, но удивительно нежный, учитывая его силу. Поцелуй углубился, превратившись из встречи в слияние. В нём не было спешки, только медленное, жадное познание друг друга. Она чувствовала, как её мысли тают, растворяясь в этом ощущении — в крепости его рук, в твёрдости его тела, прижатого к её, в этом новом, головокружительном вкусе, который был теперь и её вкусом тоже.
Весь мир сузился до этого темного коридора, до тёплого круга их дыхания, до точек соприкосновения — его ладонь на её шее, её пальцы в его волосах, их сплетённые языки. Даже холод камня под ногами и тяжёлая тишина Эребора отступили, уступив место этому тихому гулу в крови, этому сладкому, всепоглощающему пламени, которое разгоралось между ними.
Когда им наконец понадобился воздух, они оторвались друг от друга почти одновременно, и их лбы снова встретились. Оба дышали тяжело и часто, как после долгого бега. Глаза Торина потемнели до цвета грозовой тучи, и в них бушевало что-то первобытное и благоговейное одновременно. Он не отпускал её, его взгляд приковывал её к месту.
— Надежда, — просто произнёс он, и в одном её имени было больше смысла, чем в любой клятве на кхуздуле.
— Нам… нужно это прекратить. Сейчас. Иначе… — он сделал резкий, прерывистый вдох, — иначе, клянусь Махалом, я не сдержусь. Я не хочу… я не могу причинить тебе вред. Не так. Не здесь.
В его словах не было просьбы. Была констатация факта, отчаянная и честная. Он признавался в своей слабости перед ней, и в этом признании было больше силы, чем в любой браваде.
Она почувствовала, как по её спине пробежала дрожь — не страха, а ответного, почти опасного волнения. Но она кивнула, прикусив покрасневшую, чувствительную губу. Он был прав. Этот тёмный, пустой коридор у двери в её покои… это было не место. Не для начала.
Он медленно, будто отрывая кусок самого себя, ослабил хватку, позволив ей отстраниться на шаг. Воздух между ними снова стал прохладным и ощутимым. Но его взгляд не отпускал её. Он сжигал её, впитывал каждую деталь её раскрасневшегося лица, её распущенных волос.
И тогда, не сводя с неё глаз, он произнёс следующее. Его голос был низким, тихим, но в нём звучала не железная воля короля, а нечто более глубокое — судьбоносная уверенность, смешанная с робкой, почти детской надеждой.
— Ты… станешь моей женой?
Он не добавил «когда-нибудь», «если захочешь» или «возможно». Он сказал это. Часть вопроса, часть утверждения, часть мольбы. В этой фразе заключалось всё: его намерение, его признание её места рядом с собой, и тот страшный, сладкий вопрос, от которого зависело всё его будущее счастье. Он спрашивал не о титуле, не о троне. Он спрашивал, согласится ли она разделить с ним не только эту гору и это королевство, но и всю свою жизнь — со всей его тяжестью, яростью, преданностью и этой новой, необъятной любовью, которая грозила разорвать его грудь изнутри.
Она смотрела в его глаза, в эту бурю надежды и страха, и чувствовала, как собственное сердце отвечает тихим, радостным гулом. Страх отступил, уступив место чему-то тёплому и уверенному.
— Мой поцелуй, — прошептала она, и её губы снова коснулись его — не в страсти, а в нежности, — уже был ответом, Торин. Разве ты не почувствовал?
Затем, прежде чем он успел что-либо сказать или сделать, она наклонилась и прикоснулась губами к его щеке. К коже, покрытой короткой, колючей на вид щетиной. Она на мгновение задержалась, ожидая дискомфорта, но… его борода оказалась вовсе не колючей. Она была мягкой, чуть ворсистой, и пахла дымом и кожей. Это открытие вызвало у неё новую, смущённую улыбку.
Она отстранилась, глядя на него снизу вверх, и эта улыбка — неловкая, сияющая, полная нового, только что рождённого счастья — была её последним словом в этот вечер. Не произнося больше ни звука, она повернулась, толкнула тяжёлую дверь своих покоев и скрылась за ней.
Дверь закрылась с тихим, но окончательным щелчком.
Торин остался стоять в пустом коридоре, прикосновение к щеке горело, как клеймо. На его лице застыло выражение абсолютного, оглушённого благоговения.
А за дверью прислонившись к холодному дереву спиной, зажмурившись, глубоко, с дрожью, вздохнула. Воздух в лёгких горел. Всё тело вибрировало от пережитого — от его слов, от его прикосновений, от вкуса его губ и от того вопроса, который прозвучал как приговор и как обещание. Я прижала ладони к пылающим щекам, чувствуя, как по ним катятся смешанные слёзы — слёзы счастья, облегчения и какого-то дикого, неконтролируемого восторга.
Примечания:
Прошу прощения за возможные ошибки